Страница:
Во время судебного разбирательства возник спор вокруг того пункта обвинения, согласно которому Друэ вменялась в вину преступная небрежность, выразившаяся в невыполнении обязанностей в отношении одного из детей. Если бы было доказано, что организм этого ребенка был так подорван плохими условиями на ферме, что он не мог перенести тяжелой болезни, то Друэ мог бы быть привлечен к уголовной ответственности за непредумышленное убийство. Но судья отверг это обвинение, как не применимое в данном случае, и настоял на оправдании подсудимого, мотивируя свое решение невозможностью доказать, что упомянутый ребенок когда бы то ни было отличался достаточно крепким здоровьем, чтобы вынести такую болезнь даже в лучших условиях, чем на ферме Друэ.
Другими словами, зло уже приняло такие размеры, что всякое лекарство оказалось бессильным. Ибо кто бы мог в любой момент выбрать из этой массы детей одного и сказать, здоров этот ребенок или болен? Заместительница экономки работного дома, из которого малыш Эндрюс был направлен на ферму в Тутинг и откуда он вернулся уже умирающим, могла лишь подтвердить, что когда в одну и ту же ночь все сто пятьдесят шесть малышей вернулись к ней обратно, они были далеко не так здоровы и крепки, как тогда, когда их отправляли к м-ру Друэ. "Да, это так, я уверена в этом, - сказала она на суде. - Они были совсем хворые, и ножки у них болели, а у многих были язвы на теле". Некоторые из них выжили, другие умерли, в том числе и маленький Эндрюс. Вот и вся печальная история. Ни при отправлении детей в колонию, ни по возвращении их оттуда, их не осматривал врач. Показания почти половины свидетелей о чудовищных условиях на "ферме" защите удалось отвести, так как далеко не всегда можно было выделить крошечную фигурку Эндрюса из толпы детей, изнемогавших под общим бременем и терпящих ужасы, на которые они все были обречены.
Почтенный господин судья поспешил раскрыть свои карты. Обвинение на процессе было представлено гораздо слабее, чем зашита, и он воспользовался первой удобной возможностью, чтобы стать на сторону более сильного. Свидетелей, нуждавшихся в ободрении, он старался запугать, свидетелей, которые могли обойтись и без его помощи, он высмеивал и оскорблял. Врачи вообще никогда не отличались ясностью своих заключений по части медицинской экспертизы, а вопросы судьи, как например, связаны ли между собой голод и чесотка или может ли чесотка быть причиной холеры, отнюдь не помогали врачам. Конечно, игривые замечания судьи вызывали смех среди публики. Некоторые даже бурно аплодировали, что вызывало ответную реакцию подсудимого, который выражал свое одобрение, хлопая рукой по барьеру.
И все же нельзя читать отчет о процессе без боли в сердце. Даже шуточки судьи Платта не могут ослабить гнетущего впечатления, которое производят невыразимо тяжелые обстоятельства этого дела. Во время допроса свидетелей был один эпизод, столь глубоко волнующий, что едва ли кто из великих мастеров, обладавших великим талантом трогать человеческие сердца, мог бы его превзойти. Но и этот эпизод нисколько не тронул ученого судью, что вполне естественно, ибо г-н судья ровным счетом ничего не понял в происходившем.
Свидетельница Мэри Гарри с (в ответ на вопрос прокурора г-на Кларксона). Да, я - няня из работного дома Холборнского прихода. Да, это я побывала в Королевской больнице для бедных на Грейт-Иннс-роуд. Помню, как мальчика Эндрюса привели вместе с другими детьми. Он был совсем больной, и я дала ему хлеба и молока.
Г-н К л а р к с о н. Он съел этот хлеб?
Свидетельница. О нет, он только поднял голову и сказал: "Ах, нянюшка, какой большой кусок!"
Судья Платт. Я полагаю, кусок был слишком большим для такого малыша?
Свидетельница. Он уже был не в состоянии есть.
"Ах, нянюшка, какой большой кусок!" - воскликнул бедный ребенок с горечью в сердце, сознавая, что то, о чем он так долго мечтал, пришло слишком поздно. Да, господин судья, вы совершенно правы, "он был слишком большим для такого малыша". На мгновенье малыш поднял голову, но тут же опустил ее. Он был вне себя от радости и удивления, что этот огромный чудесный кусок хлеба наконец-то достался ему, хотя он уже и был не в силах есть. Один английский поэт в те времена, когда поэзия и нищете были неразлучными спутниками, тоже получил кусок хлеба почти в таких же условиях, и этот кусок тоже оказался "слишком большим для него", и, пытаясь съесть его, он умер. * Разница столь незначительна, что даже не заслуживает упоминания. Но нищий ребенок даже был не в состоянии сделать то усилие, от которого погиб нищий поэт. Покидая скамью подсудимых, Друэ, как писали газеты, "был растроган до слез". То ли из благодарности за то, что он так легко отделался, то ли от огорчения, что он потерял столь выгодное дельце. Ибо не подлежит сомнению, что этот процесс положил конец колониям-фермам для детей бедняков. И каждый согласится с тем, что коммерции, извлекающей выгоду из эксплуатации и умышленного истязания самых невинных, несчастных и беззащитных существ на земле, должен быть положен конец и что она никогда, ни под каким видом, не может и не должна возобновиться.
21 апреля 1849 г.
ПУБЛИЧНЫЕ КАЗНИ
Перевод Т. Литвиновой
I
Милостивый государь,
Я присутствовал при казни *, которая состоялась этим утром в Проезде Конного рынка. Я пошел туда со специальной целью: мне хотелось видеть толпу, которая собралась смотреть казнь. Свои наблюдения я вел с небольшими перерывами всю ночь, а затем уже и без перерывов, с восхода солнца и до самого конца зрелища.
Я обращаюсь к Вам не для того, чтобы обсуждать отвлеченно допустимость смертной казни как таковой и разбирать доводы, приводимые ее сторонниками и противниками. Я просто хотел бы обратить на общее благо то страшное испытание, которому я себя подверг. Поэтому я решил прибегнуть к газете, как к самому удобному средству, и напомнить публике слова лорда Грея *, сказанные им на последней сессии парламента. Лорд Грей говорил, что правительство может оказаться вынужденным поддержать меру, предусматривающую исполнение смертного приговора в торжественной тишине тюремных стен (с соответственными гарантиями, обеспечивающими неукоснительное приведение приговора в исполнение). Я хотел был призвать лорда Грея к тому, чтобы он наконец ввел эту перемену в нашем законодательстве, ибо эта святая его обязанность перед обществом и откладывать это дело долее он не вправе.
Я думаю, никто не в состоянии представить себе всю меру безнравственности и легкомыслия огромной толпы, собравшейся, чтобы увидеть сегодняшнюю казнь, и я думаю, что такой толпы не сыскать ни в одной языческой стране. И виселица, и самые преступления, которые привели к ней этих отъявленных злодеев, померкли в моем сознании перед зверским видом, отвратительным поведением и непристойным языком собравшихся. В полночь, когда я только явился туда, меня поразили крики и визги, раздававшиеся из группы, занявшей самые удобные места. У меня похолодело в груди: голоса были молодые, звонкие, и я понял, что они принадлежат подросткам - мальчикам и девочкам. Они смеялись и улюлюкали, распевали хором известные негритянские песенки, переиначивая их по-своему и подставляя всюду "миссис Маннинг" вместо "Сусанны". Когда начало светать, к ним присоединились воры, проститутки самого низкого пошиба, бродяги и головорезы всех разборов, и принялись безобразничать на разные лады. Драки, свист, выходки в духе Панча, грубые шутки, бурные взрывы восторга по поводу задравшегося платья у какой-нибудь женщины, упавшей в обморок, которую полицейские выволакивали из толпы, - все это придавало зрелищу дополнительную остроту. Когда вдруг появилось яркое солнце, а оно в это утро было очень ярким, оно коснулось своими золотыми лучами тысяч поднятых кверху лиц, столь невыразимо омерзительных в своем бесчувственном веселье, что человеку в самую пору было бы устыдиться своего обличия, отпрянуть от самого себя и решить, что он создан по образу и подобию сатаны. Когда двое несчастных виновников этого ужасного сборища взвились в воздух, толпа не проявила ни малейшего чувства, ни капли жалости, не задумалась ни на миг над тем, что две бессмертные души отправились держать ответ перед своим творцом; непристойности не прекращались ни на минуту. Можно было подумать, что в мире никогда не звучало имя Иисуса Христа и что люди не слыхали о религии, что смерть человеческая и гибель животного для них - одно и то же.
Я привык соприкасаться с самыми страшными источниками скверны и коррупции, охватившей наше общество, и мало что в лондонском быте способно меня поразить. И я со всей торжественностью утверждаю, что человеческая фантазия не в состоянии придумать ничего, что бы в такой же короткий отрезок времени могло причинить столько зла, сколько причиняет одна публичная казнь. Я в отчаянии, я потрясен гнусностью, какую она из себя представляет! Я не верю, чтобы общество, относящееся терпимо к столь ужасным, столь безнравственным сценам, как та, что разыгралась сегодня утром возле тюрьмы, в Проезде Конного рынка прямо под окнами у добрых граждан, может процветать. И я хотел бы спросить Ваших читателей, которые привыкли обращаться к богу своему со смиренной мольбой об избавлении их страны от моральных зол, не пора ли искоренить и это зло, о котором я Вам написал?
Остаюсь, милостивый государь, Ваш преданный слуга
Чарльз Диккенс.
Девоншир Террас, вторник, ноября 13.
II
Милостивый государь,
Когда я писал Вам в прошлый вторник, я не думал, что мне придется вновь Вас беспокоить. Но так как один из Ваших корреспондентов выразил законное желание, чтобы я высказал свою точку зрения с большей отчетливостью, и так как я надеюсь, что не поврежу делу, за которое ратую, высказавшись несколько пространнее, я был бы рад, если бы Вы предоставили мне такую возможность.
Мои утверждения относительно деморализующего характера публичных казней сводятся к следующему:
Во-первых, казни эти главным образом привлекают в качестве зрителей наиболее низменную, развращенную и отпетую часть человечества, между тем как чувства, которые подобные зрелища пробуждают у этих людей, никак нельзя считать благотворными.
Во-вторых, зрелище насильственной смерти не может 5ыть полезным ни для какого разряда общества; тех же, кого оно обычно привлекает, оно должно по самой сути своей заставить пасть еще ниже, совсем закоснеть в черствости и бесчеловечности.
Что касается первого положения, то я вынужден снова сослаться на свой собственный опыт, приобретенный мной во вторник утром; на все известные свидетельства, подтверждающие, что казни являются излюбленным зрелищем преступников всех разборов; на опыт судей и полицейских, изучавших состав зрителей; на полицейские рапорты, которые являются неминуемым следствием этих сборищ; на неизменные газетные отчеты; на несомненный факт, что ни один порядочный отец не пустит своего сына глядеть на это зрелище, ни один порядочный хозяин не захочет, чтобы его подмастерья и слуги туда ходили; на несомненный факт, что общество в целом, если не считать подонков, отворачивается от этих зрелищ, видя в них омерзительное зверство. (То обстоятельство, что во время описанной мной казни было совершено сравнительно мало краж, объясняется отнюдь не леностью воров, число которых министр внутренних дел может с легкостью узнать в Скотленд-Ярде, а расторопностью полицейских, проявивших бдительность свыше всяких похвал.)
Что до второго утверждения (отмечу мимоходом ожесточающее влияние, которое общение даже с естественной смертью оказывает на грубые души), сошлюсь опять на то, что мне довелось наблюдать лично. Для меня не могло бы быть большего утешения и ничто так не смягчило бы невыразимого ужаса этой сцены, как возможность поверить, что хоть какая-то часть огромной толпы, несколько песчинок в необозримой нравственной пустыне, меня окружавшей, испытала чувство страха, раскаяния, жалости или отвращения при виде того, что происходит на эшафоте. Но, глядя на толпу, нельзя было тешиться такой надеждой. Я внимательно и с большим уважением отнесся к выдвинутой Вами мысли, будто толпа своим нарочито буйным поведением пыталась заглушить нравственные муки, которые она якобы испытывала, и все же я должен сказать, что такая мысль не пришла бы Вам в голову, - я в этом убежден, - если бы Вы стояли там, где стоял я, видели и слышали бы то, что видел и слышал я. Всякое душевное состояние проявляется определенным образом. То состояние, о котором говорите Вы, также имеет свои признаки. Здесь их не было и в помине. Веселье не было истерическим, крики и драки не были следствием нервного напряжения, ищущего выхода. Было полное очерствение и злодейство, и больше ничего. В то самое утро арестовали исступленную женщину, которая угрожала убить другую, находившуюся тут же в толпе; задержанная кричала, что у нее с собой нож, что она всадит его своей противнице в сердце, и пусть ее повесят на одной виселице с ее тезкой, миссис Маннинг, на чью смерть она пришла полюбоваться. Было очевидно, что сцена казни расшевелила в женщине самые злобные инстинкты; и то же самое происходило со всей толпой. Я убежден, что иного действия это зрелище не имеет, и утверждаю, что каждый, кто присутствует на нем, не только не делается лучше, а непременно и неминуемо становится хуже, чем был.
Не место в христианском государстве этим страшным зрелищам, и чтобы положить конец им, а также их неисчислимым дурным последствиям, я предложил бы приводить приговор суда в исполнение в самой тюрьме и при наименьшем числе свидетелей, какое возможно. Прежде чем развивать свою мысль дальше, я позволю подкрепить ее цитатой из Филдинга, глубокому познанию человеческой души которого, я не сомневаюсь, Вы воздаете должное:
"Казнь должна совершаться при закрытых дверях. Тут к нам на помощь придут поэты. Иностранцы упрекают английскую драму в чрезмерной жестокости за то, что она допускает частые убийства на сцене. В самом деле, это не только жестоко, но и неразумно: убийство, совершенное за кулисами, если только поэт знает, как его обставить, приведет зрителей в гораздо больший ужас, чем если оно будет совершено у него на глазах. Пример тому мы видим в сцене убийства короля в "Макбете". Я думаю, в одной этой сцене ужас достиг большего напряжения, нежели во всех кровопролитиях, какие когда-либо совершались на сцене. К поэтам я присоединю еще священников, людей, как известно, в политике искушенных. Жрецы Египта, страны, где впервые были введены священные таинства, особенно хорошо знали, как важно прятать от глаз непосвященных то, что должно вызывать ужас и трепет. Человеческое воображение гораздо более склонно преувеличивать, нежели глаз, и я иной раз даже думаю, что то, на что мы смотрим, становится менее значительным под нашим взглядом - в особенности там, где замешаны страсти; ибо тогда в том, что любишь, подозреваешь гораздо большее благо, а в том, что ненавидишь, большее зло, чем это есть на самом деле. Поэтому, чем меньше людей присутствовало бы во время казни, тем больший ужас вселяла бы казнь в толпу, стоящую за воротами, и тем грознее представлялась бы она самим преступникам".
С момента произнесения смертного приговора я бы поместил преступника в условия того страшного сурового одиночества, которое мудрейший из судей предписал Рашу, убийце. Я не пускал бы к нему любопытных посетителей, я бы всеми силами препятствовал тому, чтобы его изречениями и деяниями пестрели газеты, услаждающие воскресные досуги вокруг семейного очага. Его казнь в стенах тюрьмы должна быть тщательно продумана и обставлена ужасающей торжественностью. Мистера Колкрафта, палача (с манерами которого мне пришлось ознакомиться во время описанного мной события), следует несколько ограничить в неуместном веселье, шутках, брани и потреблении коньяка. Я бы определил состав присутствующих в 24 человека, назвал бы их присяжными свидетелями; из них восемь должно принадлежать к низшим классам общества, восемь - к средним и восемь - к высшим! Таким образом будет представлено все общество. Следует, чтобы при казни также присутствовали начальник тюрьмы, священник, врач и другие чиновники, шерифы графства или города и два тюремных инспектора. Подписи этих лиц должны скреплять строго и торжественно составленное свидетельство (одинаковое для всех случаев) о том, что в такой-то день и час, в такой-то тюрьме, за такое-то преступление такой-то преступник был подвергнут казни через повешение у них на глазах. Затем должно быть второе свидетельство тюремных чиновников, удостоверяющее личность казненного, и третье - то, что он получил погребение. Эти три свидетельства надлежит вывешивать на воротах тюрьмы, чтобы они там находились в течение двадцати одного дня, их следует перепечатывать в "Хронике" и выставлять для общественного обозрения; а весь час, пока висит тело повешенного, я бы приказал звонить в колокола и закрывать на это время лавки, дабы все помнили о том, что происходит в эти минуты.
Если бы такое изменение закона о смертной казни было принято, я убежден, что публика располагала бы (как то и следует) значительно более точными сведениями относительно этого страшного наказания, нежели сведения, которыми она располагает относительно других мер правосудия. Мы, например, удивительно несведущи во всем, что касается каторги. В самом деле, что нам известно о каторге? И, однако, никто не сомневается в том, что человека, приговоренного к ссылке в каторгу, в самом деле туда отправляют. Широкая публика и представления не имеет о быте самой обыкновенной лондонской тюрьмы, однако, когда сообщается, что арестованный находится в той или иной тюрьме, никому не приходит в голову усомниться в том, что именно там он и отбывает свое наказание. Некоторые возражают против "таинственности" казни при закрытых дверях. Но ведь за последние 20 лет все реформы, связанные с содержанием арестантов и тюремным режимом, имеют тенденцию ко все большему окружению их тайной. Начиная с тюремной кареты и кончая островом Норфолк, арестантский быт облекается все большей и большей тайной. То, что арестантов теперь не водят по улицам, как каторжников в "Дон-Кихоте" - двадцать человек на одной цепи - (я еще застал этот обычай в мои школьные годы), а развозят в закрытых каретах, разумеется, придает им таинственность. То, что арестанта знают по номеру, а не по имени, то, что его подвергают суровой дисциплине молчания, - не говоря об одиночном заключении, которое я считаю нежелательным, - все это способствует тайне. Не является ли в таком случае тайна, какою я предлагаю окружить казнь, достойным венцом всех этих мудрых установлений? Если же согласиться с теми, кто возражает, то давайте вернемся к той поре, когда дамы навещали разбойников и распивали с ними пунш в камерах смертников в Ньюгете или когда лондонский шпион Нэд Уорд в определенные дни недели отправлялся в Брайдуэл * смотреть, как секут женщин.
Есть и другой разряд несогласных со мною людей, которые требуют полной отмены смертной казни, и ни о чем другом слышать не желают; не отрицая страшного ущерба, причиняемого публичными казнями общественной нравственности, они готовы мириться с этим злом неопределенный срок - лишь бы не упустить хотя бы на минуту свою конечную цель. О них я, впрочем, ничего не скажу, как бы благородны и чисты они ни были в своих намерениях, я считаю, что они неразумны и что спорить с ними бессмысленно.
Прошу Вас принять мою благодарность за предоставленную возможность высказаться и позвольте Вас уверить, что я пишу в глубоком убеждении, что мое присутствие на казни в прошлый вторник накладывает на меня священный долг, в сознании которого я ежечасно укрепляюсь и от которого меня ничто не может заставить отказаться.
Остаюсь, милостивый государь, Вашим преданным слугой,
Чарльзом Диккенсом.
Девоншир Террас, суббота, ноября 17.
ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЯМ В ПЕРВОМ НОМЕРЕ "ДОМАШНЕГО ЧТЕНИЯ"
Перевод И. Гуровой
НЕБОЛЬШОЕ ВСТУПЛЕНИЕ
Название, выбранное нами для этого журнала, говорит о том заветном желании, которое подсказало нам мысль издавать его.
Мы смиренно мечтаем о том, чтобы обрести доступ к домашнему очагу наших читателей, быть приобщенными к их домашнему кругу. Мы надеемся, что многие тысячи людей любого возраста и положения найдет в нас задушевного друга, хотя бы нам никогда не привелось увидеть их. Мы стремимся принести из бурлящего вокруг нас мира под кровлю бесчисленных домов рассказы о множестве социальных чудес - и благодетельных и вредоносных, но таких, которые не сделают нас менее убежденными и настойчивыми, менее снисходительными друг к другу, менее верными прогрессу человечества и менее благодарными за выпавшую нам честь жить на летней заре времен.
Ни утилитаристский дух, ни гнет грубых фактов не будут допущены на страницы нашего "Домашнего чтения". В груди людей молодых и старых, богатых и бедных мы будем бережно лелеять тот огонек фантазии, который обязательно теплится в любой человеческой груди, хотя у одних, если его питают, он разгорается в яркое пламя вдохновения, а у других лишь чуть мерцает, но никогда не угасает совсем - или горе тому дню! Показать всем, что в самых привычных вещах, даже наделенных отталкивающей оболочкой, всегда кроется романтическое нечто, которое только нужно найти; открыть усердным слугам бешено крутящегося колеса труда, что они вовсе не обречены томиться под игом сухих и непреложных фактов, что и им доступны утешение и чары воображения; собрать и высших и низших на этом обширном поприще и пробудить в них взаимное стремление узнать друг друга получше, доброжелательную готовность понять друга друга - вот для чего издается "Домашнее чтение".
Величайшие изобретения нашего века, на наш взгляд, не просто материальны, но скрывают в своих могучих телах нечто вроде души, которая может найти выражение на страницах "Домашнего чтения". Путешественник, вместе с которым мы отправимся в путь по железной дороге или на пароходе, обретет, мы надеемся, достойную замену ушедшим в прошлое дорожным приключениям в близком знакомстве с новой силой, увлекающей его вперед, во встречах с чужой жизнью, с иными людьми, мимо которых он проносится как ветер, и даже в созерцании заводских труб, изрыгающих клубы огня и дыма над убегающим назад пейзажем. У этих угольных великанов, у этих рабов лампы Знания есть свои тысяча и одна сказка, как были они у джинов Востока; и вот эти увлекательные сказки, то страшные, то забавные, исполненные твердости и мужества, на бесчисленных трогательных примерах учащие нас состраданию и снисходительности, - вот эти-то сказки мы и собираемся вам поведать.
В "Домашнем чтении" зазвучит не только голос нашего времени, но и голос седой старины. И его страницы будут рассказывать о чаяниях, надеждах, победах, радостях и печалях не только нашей страны, но и, насколько это возможно, всех других стран мира. Ибо то, что представляет истинный интерес для одной из них, касается и всех остальных.
Мы хорошо понимаем, какая это честь - заслужить ласковый и доверчивый прием в бесчисленном множестве домов, стать другом и детей и стариков, быть советчиком и в радости и в горе, наполнять комнату больного светлыми образами, "что дарят счастье и хранят от боли", вызывать веселый смех и исторгать слезы жалости. Нам знакома ответственность, которую налагает это почетное право; и дивная награда, которую она сулит; и картины необъятного множества людей, охваченных единым чувством в часы одинокого труда; и пробуждаемая в груди труженика святая надежда, что он без стыда сможет взглянуть на плоды своего бдения, что грядущие поколения не забудут его имени, которое с гордостью будут носить те, кого он так горячо и нежно любит. Тот, чья рука с трепетом пишет эти строки, к счастью, и прежде имел отношение к кое-каким созданным им "домашним чтениям" * и, обладая достаточным опытом, берется за эту задачу с надлежащей серьезностью, отдавая себе полный отчет, какие обязательства влечет она за собой.
Не мы первые вышли пахать это поле, и среди наших предшественников есть немало таких, чье общество - честь для нас и чья деятельность приносит величайшую пользу. Но есть и другие - мыши, порожденные Горой, грязная бахрома с Красного Колпака, потатчики самым низким страстям низменных душ, чье существование ложится пятном на нашу страну. И если бы нам удалось вытеснить их, мы сочли бы это выполнением нашего высочайшего долга.
Итак, мы начинаем наш путь! Странствующий рыцарь в старинной сказке, поднимаясь на вершину крутой горы, где был сокрыт предмет его поисков, слышал вокруг себя страшные голоса - самые камни кричали ему: "Отступись, уходи!" Но голоса, которые слышим мы, призывают: "Вперед!" В камнях, зовущих нас, есть благие поучения, как у деревьев есть речь, и журчащие ручьи подобны книгам, и во всем таится добро! * И они и Время зовут нас: "Вперед!" И мы пускаемся в путь с легким сердцем, со свежими силами и со светлыми надеждами. Кремнистая дорога не так тверда, чтобы поранить нам ноги, не так крута, чтобы нам пришлось останавливаться и, глядя с головокружительной высоты, застывать от ужаса. Вперед! - вот все, что мы слышим. Вперед! Нас уже бодрит воздух дальней вершины, вдохновенные голоса зовут нас, и мы, повторяя их клич, без страха идем вперед.
Другими словами, зло уже приняло такие размеры, что всякое лекарство оказалось бессильным. Ибо кто бы мог в любой момент выбрать из этой массы детей одного и сказать, здоров этот ребенок или болен? Заместительница экономки работного дома, из которого малыш Эндрюс был направлен на ферму в Тутинг и откуда он вернулся уже умирающим, могла лишь подтвердить, что когда в одну и ту же ночь все сто пятьдесят шесть малышей вернулись к ней обратно, они были далеко не так здоровы и крепки, как тогда, когда их отправляли к м-ру Друэ. "Да, это так, я уверена в этом, - сказала она на суде. - Они были совсем хворые, и ножки у них болели, а у многих были язвы на теле". Некоторые из них выжили, другие умерли, в том числе и маленький Эндрюс. Вот и вся печальная история. Ни при отправлении детей в колонию, ни по возвращении их оттуда, их не осматривал врач. Показания почти половины свидетелей о чудовищных условиях на "ферме" защите удалось отвести, так как далеко не всегда можно было выделить крошечную фигурку Эндрюса из толпы детей, изнемогавших под общим бременем и терпящих ужасы, на которые они все были обречены.
Почтенный господин судья поспешил раскрыть свои карты. Обвинение на процессе было представлено гораздо слабее, чем зашита, и он воспользовался первой удобной возможностью, чтобы стать на сторону более сильного. Свидетелей, нуждавшихся в ободрении, он старался запугать, свидетелей, которые могли обойтись и без его помощи, он высмеивал и оскорблял. Врачи вообще никогда не отличались ясностью своих заключений по части медицинской экспертизы, а вопросы судьи, как например, связаны ли между собой голод и чесотка или может ли чесотка быть причиной холеры, отнюдь не помогали врачам. Конечно, игривые замечания судьи вызывали смех среди публики. Некоторые даже бурно аплодировали, что вызывало ответную реакцию подсудимого, который выражал свое одобрение, хлопая рукой по барьеру.
И все же нельзя читать отчет о процессе без боли в сердце. Даже шуточки судьи Платта не могут ослабить гнетущего впечатления, которое производят невыразимо тяжелые обстоятельства этого дела. Во время допроса свидетелей был один эпизод, столь глубоко волнующий, что едва ли кто из великих мастеров, обладавших великим талантом трогать человеческие сердца, мог бы его превзойти. Но и этот эпизод нисколько не тронул ученого судью, что вполне естественно, ибо г-н судья ровным счетом ничего не понял в происходившем.
Свидетельница Мэри Гарри с (в ответ на вопрос прокурора г-на Кларксона). Да, я - няня из работного дома Холборнского прихода. Да, это я побывала в Королевской больнице для бедных на Грейт-Иннс-роуд. Помню, как мальчика Эндрюса привели вместе с другими детьми. Он был совсем больной, и я дала ему хлеба и молока.
Г-н К л а р к с о н. Он съел этот хлеб?
Свидетельница. О нет, он только поднял голову и сказал: "Ах, нянюшка, какой большой кусок!"
Судья Платт. Я полагаю, кусок был слишком большим для такого малыша?
Свидетельница. Он уже был не в состоянии есть.
"Ах, нянюшка, какой большой кусок!" - воскликнул бедный ребенок с горечью в сердце, сознавая, что то, о чем он так долго мечтал, пришло слишком поздно. Да, господин судья, вы совершенно правы, "он был слишком большим для такого малыша". На мгновенье малыш поднял голову, но тут же опустил ее. Он был вне себя от радости и удивления, что этот огромный чудесный кусок хлеба наконец-то достался ему, хотя он уже и был не в силах есть. Один английский поэт в те времена, когда поэзия и нищете были неразлучными спутниками, тоже получил кусок хлеба почти в таких же условиях, и этот кусок тоже оказался "слишком большим для него", и, пытаясь съесть его, он умер. * Разница столь незначительна, что даже не заслуживает упоминания. Но нищий ребенок даже был не в состоянии сделать то усилие, от которого погиб нищий поэт. Покидая скамью подсудимых, Друэ, как писали газеты, "был растроган до слез". То ли из благодарности за то, что он так легко отделался, то ли от огорчения, что он потерял столь выгодное дельце. Ибо не подлежит сомнению, что этот процесс положил конец колониям-фермам для детей бедняков. И каждый согласится с тем, что коммерции, извлекающей выгоду из эксплуатации и умышленного истязания самых невинных, несчастных и беззащитных существ на земле, должен быть положен конец и что она никогда, ни под каким видом, не может и не должна возобновиться.
21 апреля 1849 г.
ПУБЛИЧНЫЕ КАЗНИ
Перевод Т. Литвиновой
I
Милостивый государь,
Я присутствовал при казни *, которая состоялась этим утром в Проезде Конного рынка. Я пошел туда со специальной целью: мне хотелось видеть толпу, которая собралась смотреть казнь. Свои наблюдения я вел с небольшими перерывами всю ночь, а затем уже и без перерывов, с восхода солнца и до самого конца зрелища.
Я обращаюсь к Вам не для того, чтобы обсуждать отвлеченно допустимость смертной казни как таковой и разбирать доводы, приводимые ее сторонниками и противниками. Я просто хотел бы обратить на общее благо то страшное испытание, которому я себя подверг. Поэтому я решил прибегнуть к газете, как к самому удобному средству, и напомнить публике слова лорда Грея *, сказанные им на последней сессии парламента. Лорд Грей говорил, что правительство может оказаться вынужденным поддержать меру, предусматривающую исполнение смертного приговора в торжественной тишине тюремных стен (с соответственными гарантиями, обеспечивающими неукоснительное приведение приговора в исполнение). Я хотел был призвать лорда Грея к тому, чтобы он наконец ввел эту перемену в нашем законодательстве, ибо эта святая его обязанность перед обществом и откладывать это дело долее он не вправе.
Я думаю, никто не в состоянии представить себе всю меру безнравственности и легкомыслия огромной толпы, собравшейся, чтобы увидеть сегодняшнюю казнь, и я думаю, что такой толпы не сыскать ни в одной языческой стране. И виселица, и самые преступления, которые привели к ней этих отъявленных злодеев, померкли в моем сознании перед зверским видом, отвратительным поведением и непристойным языком собравшихся. В полночь, когда я только явился туда, меня поразили крики и визги, раздававшиеся из группы, занявшей самые удобные места. У меня похолодело в груди: голоса были молодые, звонкие, и я понял, что они принадлежат подросткам - мальчикам и девочкам. Они смеялись и улюлюкали, распевали хором известные негритянские песенки, переиначивая их по-своему и подставляя всюду "миссис Маннинг" вместо "Сусанны". Когда начало светать, к ним присоединились воры, проститутки самого низкого пошиба, бродяги и головорезы всех разборов, и принялись безобразничать на разные лады. Драки, свист, выходки в духе Панча, грубые шутки, бурные взрывы восторга по поводу задравшегося платья у какой-нибудь женщины, упавшей в обморок, которую полицейские выволакивали из толпы, - все это придавало зрелищу дополнительную остроту. Когда вдруг появилось яркое солнце, а оно в это утро было очень ярким, оно коснулось своими золотыми лучами тысяч поднятых кверху лиц, столь невыразимо омерзительных в своем бесчувственном веселье, что человеку в самую пору было бы устыдиться своего обличия, отпрянуть от самого себя и решить, что он создан по образу и подобию сатаны. Когда двое несчастных виновников этого ужасного сборища взвились в воздух, толпа не проявила ни малейшего чувства, ни капли жалости, не задумалась ни на миг над тем, что две бессмертные души отправились держать ответ перед своим творцом; непристойности не прекращались ни на минуту. Можно было подумать, что в мире никогда не звучало имя Иисуса Христа и что люди не слыхали о религии, что смерть человеческая и гибель животного для них - одно и то же.
Я привык соприкасаться с самыми страшными источниками скверны и коррупции, охватившей наше общество, и мало что в лондонском быте способно меня поразить. И я со всей торжественностью утверждаю, что человеческая фантазия не в состоянии придумать ничего, что бы в такой же короткий отрезок времени могло причинить столько зла, сколько причиняет одна публичная казнь. Я в отчаянии, я потрясен гнусностью, какую она из себя представляет! Я не верю, чтобы общество, относящееся терпимо к столь ужасным, столь безнравственным сценам, как та, что разыгралась сегодня утром возле тюрьмы, в Проезде Конного рынка прямо под окнами у добрых граждан, может процветать. И я хотел бы спросить Ваших читателей, которые привыкли обращаться к богу своему со смиренной мольбой об избавлении их страны от моральных зол, не пора ли искоренить и это зло, о котором я Вам написал?
Остаюсь, милостивый государь, Ваш преданный слуга
Чарльз Диккенс.
Девоншир Террас, вторник, ноября 13.
II
Милостивый государь,
Когда я писал Вам в прошлый вторник, я не думал, что мне придется вновь Вас беспокоить. Но так как один из Ваших корреспондентов выразил законное желание, чтобы я высказал свою точку зрения с большей отчетливостью, и так как я надеюсь, что не поврежу делу, за которое ратую, высказавшись несколько пространнее, я был бы рад, если бы Вы предоставили мне такую возможность.
Мои утверждения относительно деморализующего характера публичных казней сводятся к следующему:
Во-первых, казни эти главным образом привлекают в качестве зрителей наиболее низменную, развращенную и отпетую часть человечества, между тем как чувства, которые подобные зрелища пробуждают у этих людей, никак нельзя считать благотворными.
Во-вторых, зрелище насильственной смерти не может 5ыть полезным ни для какого разряда общества; тех же, кого оно обычно привлекает, оно должно по самой сути своей заставить пасть еще ниже, совсем закоснеть в черствости и бесчеловечности.
Что касается первого положения, то я вынужден снова сослаться на свой собственный опыт, приобретенный мной во вторник утром; на все известные свидетельства, подтверждающие, что казни являются излюбленным зрелищем преступников всех разборов; на опыт судей и полицейских, изучавших состав зрителей; на полицейские рапорты, которые являются неминуемым следствием этих сборищ; на неизменные газетные отчеты; на несомненный факт, что ни один порядочный отец не пустит своего сына глядеть на это зрелище, ни один порядочный хозяин не захочет, чтобы его подмастерья и слуги туда ходили; на несомненный факт, что общество в целом, если не считать подонков, отворачивается от этих зрелищ, видя в них омерзительное зверство. (То обстоятельство, что во время описанной мной казни было совершено сравнительно мало краж, объясняется отнюдь не леностью воров, число которых министр внутренних дел может с легкостью узнать в Скотленд-Ярде, а расторопностью полицейских, проявивших бдительность свыше всяких похвал.)
Что до второго утверждения (отмечу мимоходом ожесточающее влияние, которое общение даже с естественной смертью оказывает на грубые души), сошлюсь опять на то, что мне довелось наблюдать лично. Для меня не могло бы быть большего утешения и ничто так не смягчило бы невыразимого ужаса этой сцены, как возможность поверить, что хоть какая-то часть огромной толпы, несколько песчинок в необозримой нравственной пустыне, меня окружавшей, испытала чувство страха, раскаяния, жалости или отвращения при виде того, что происходит на эшафоте. Но, глядя на толпу, нельзя было тешиться такой надеждой. Я внимательно и с большим уважением отнесся к выдвинутой Вами мысли, будто толпа своим нарочито буйным поведением пыталась заглушить нравственные муки, которые она якобы испытывала, и все же я должен сказать, что такая мысль не пришла бы Вам в голову, - я в этом убежден, - если бы Вы стояли там, где стоял я, видели и слышали бы то, что видел и слышал я. Всякое душевное состояние проявляется определенным образом. То состояние, о котором говорите Вы, также имеет свои признаки. Здесь их не было и в помине. Веселье не было истерическим, крики и драки не были следствием нервного напряжения, ищущего выхода. Было полное очерствение и злодейство, и больше ничего. В то самое утро арестовали исступленную женщину, которая угрожала убить другую, находившуюся тут же в толпе; задержанная кричала, что у нее с собой нож, что она всадит его своей противнице в сердце, и пусть ее повесят на одной виселице с ее тезкой, миссис Маннинг, на чью смерть она пришла полюбоваться. Было очевидно, что сцена казни расшевелила в женщине самые злобные инстинкты; и то же самое происходило со всей толпой. Я убежден, что иного действия это зрелище не имеет, и утверждаю, что каждый, кто присутствует на нем, не только не делается лучше, а непременно и неминуемо становится хуже, чем был.
Не место в христианском государстве этим страшным зрелищам, и чтобы положить конец им, а также их неисчислимым дурным последствиям, я предложил бы приводить приговор суда в исполнение в самой тюрьме и при наименьшем числе свидетелей, какое возможно. Прежде чем развивать свою мысль дальше, я позволю подкрепить ее цитатой из Филдинга, глубокому познанию человеческой души которого, я не сомневаюсь, Вы воздаете должное:
"Казнь должна совершаться при закрытых дверях. Тут к нам на помощь придут поэты. Иностранцы упрекают английскую драму в чрезмерной жестокости за то, что она допускает частые убийства на сцене. В самом деле, это не только жестоко, но и неразумно: убийство, совершенное за кулисами, если только поэт знает, как его обставить, приведет зрителей в гораздо больший ужас, чем если оно будет совершено у него на глазах. Пример тому мы видим в сцене убийства короля в "Макбете". Я думаю, в одной этой сцене ужас достиг большего напряжения, нежели во всех кровопролитиях, какие когда-либо совершались на сцене. К поэтам я присоединю еще священников, людей, как известно, в политике искушенных. Жрецы Египта, страны, где впервые были введены священные таинства, особенно хорошо знали, как важно прятать от глаз непосвященных то, что должно вызывать ужас и трепет. Человеческое воображение гораздо более склонно преувеличивать, нежели глаз, и я иной раз даже думаю, что то, на что мы смотрим, становится менее значительным под нашим взглядом - в особенности там, где замешаны страсти; ибо тогда в том, что любишь, подозреваешь гораздо большее благо, а в том, что ненавидишь, большее зло, чем это есть на самом деле. Поэтому, чем меньше людей присутствовало бы во время казни, тем больший ужас вселяла бы казнь в толпу, стоящую за воротами, и тем грознее представлялась бы она самим преступникам".
С момента произнесения смертного приговора я бы поместил преступника в условия того страшного сурового одиночества, которое мудрейший из судей предписал Рашу, убийце. Я не пускал бы к нему любопытных посетителей, я бы всеми силами препятствовал тому, чтобы его изречениями и деяниями пестрели газеты, услаждающие воскресные досуги вокруг семейного очага. Его казнь в стенах тюрьмы должна быть тщательно продумана и обставлена ужасающей торжественностью. Мистера Колкрафта, палача (с манерами которого мне пришлось ознакомиться во время описанного мной события), следует несколько ограничить в неуместном веселье, шутках, брани и потреблении коньяка. Я бы определил состав присутствующих в 24 человека, назвал бы их присяжными свидетелями; из них восемь должно принадлежать к низшим классам общества, восемь - к средним и восемь - к высшим! Таким образом будет представлено все общество. Следует, чтобы при казни также присутствовали начальник тюрьмы, священник, врач и другие чиновники, шерифы графства или города и два тюремных инспектора. Подписи этих лиц должны скреплять строго и торжественно составленное свидетельство (одинаковое для всех случаев) о том, что в такой-то день и час, в такой-то тюрьме, за такое-то преступление такой-то преступник был подвергнут казни через повешение у них на глазах. Затем должно быть второе свидетельство тюремных чиновников, удостоверяющее личность казненного, и третье - то, что он получил погребение. Эти три свидетельства надлежит вывешивать на воротах тюрьмы, чтобы они там находились в течение двадцати одного дня, их следует перепечатывать в "Хронике" и выставлять для общественного обозрения; а весь час, пока висит тело повешенного, я бы приказал звонить в колокола и закрывать на это время лавки, дабы все помнили о том, что происходит в эти минуты.
Если бы такое изменение закона о смертной казни было принято, я убежден, что публика располагала бы (как то и следует) значительно более точными сведениями относительно этого страшного наказания, нежели сведения, которыми она располагает относительно других мер правосудия. Мы, например, удивительно несведущи во всем, что касается каторги. В самом деле, что нам известно о каторге? И, однако, никто не сомневается в том, что человека, приговоренного к ссылке в каторгу, в самом деле туда отправляют. Широкая публика и представления не имеет о быте самой обыкновенной лондонской тюрьмы, однако, когда сообщается, что арестованный находится в той или иной тюрьме, никому не приходит в голову усомниться в том, что именно там он и отбывает свое наказание. Некоторые возражают против "таинственности" казни при закрытых дверях. Но ведь за последние 20 лет все реформы, связанные с содержанием арестантов и тюремным режимом, имеют тенденцию ко все большему окружению их тайной. Начиная с тюремной кареты и кончая островом Норфолк, арестантский быт облекается все большей и большей тайной. То, что арестантов теперь не водят по улицам, как каторжников в "Дон-Кихоте" - двадцать человек на одной цепи - (я еще застал этот обычай в мои школьные годы), а развозят в закрытых каретах, разумеется, придает им таинственность. То, что арестанта знают по номеру, а не по имени, то, что его подвергают суровой дисциплине молчания, - не говоря об одиночном заключении, которое я считаю нежелательным, - все это способствует тайне. Не является ли в таком случае тайна, какою я предлагаю окружить казнь, достойным венцом всех этих мудрых установлений? Если же согласиться с теми, кто возражает, то давайте вернемся к той поре, когда дамы навещали разбойников и распивали с ними пунш в камерах смертников в Ньюгете или когда лондонский шпион Нэд Уорд в определенные дни недели отправлялся в Брайдуэл * смотреть, как секут женщин.
Есть и другой разряд несогласных со мною людей, которые требуют полной отмены смертной казни, и ни о чем другом слышать не желают; не отрицая страшного ущерба, причиняемого публичными казнями общественной нравственности, они готовы мириться с этим злом неопределенный срок - лишь бы не упустить хотя бы на минуту свою конечную цель. О них я, впрочем, ничего не скажу, как бы благородны и чисты они ни были в своих намерениях, я считаю, что они неразумны и что спорить с ними бессмысленно.
Прошу Вас принять мою благодарность за предоставленную возможность высказаться и позвольте Вас уверить, что я пишу в глубоком убеждении, что мое присутствие на казни в прошлый вторник накладывает на меня священный долг, в сознании которого я ежечасно укрепляюсь и от которого меня ничто не может заставить отказаться.
Остаюсь, милостивый государь, Вашим преданным слугой,
Чарльзом Диккенсом.
Девоншир Террас, суббота, ноября 17.
ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЯМ В ПЕРВОМ НОМЕРЕ "ДОМАШНЕГО ЧТЕНИЯ"
Перевод И. Гуровой
НЕБОЛЬШОЕ ВСТУПЛЕНИЕ
Название, выбранное нами для этого журнала, говорит о том заветном желании, которое подсказало нам мысль издавать его.
Мы смиренно мечтаем о том, чтобы обрести доступ к домашнему очагу наших читателей, быть приобщенными к их домашнему кругу. Мы надеемся, что многие тысячи людей любого возраста и положения найдет в нас задушевного друга, хотя бы нам никогда не привелось увидеть их. Мы стремимся принести из бурлящего вокруг нас мира под кровлю бесчисленных домов рассказы о множестве социальных чудес - и благодетельных и вредоносных, но таких, которые не сделают нас менее убежденными и настойчивыми, менее снисходительными друг к другу, менее верными прогрессу человечества и менее благодарными за выпавшую нам честь жить на летней заре времен.
Ни утилитаристский дух, ни гнет грубых фактов не будут допущены на страницы нашего "Домашнего чтения". В груди людей молодых и старых, богатых и бедных мы будем бережно лелеять тот огонек фантазии, который обязательно теплится в любой человеческой груди, хотя у одних, если его питают, он разгорается в яркое пламя вдохновения, а у других лишь чуть мерцает, но никогда не угасает совсем - или горе тому дню! Показать всем, что в самых привычных вещах, даже наделенных отталкивающей оболочкой, всегда кроется романтическое нечто, которое только нужно найти; открыть усердным слугам бешено крутящегося колеса труда, что они вовсе не обречены томиться под игом сухих и непреложных фактов, что и им доступны утешение и чары воображения; собрать и высших и низших на этом обширном поприще и пробудить в них взаимное стремление узнать друг друга получше, доброжелательную готовность понять друга друга - вот для чего издается "Домашнее чтение".
Величайшие изобретения нашего века, на наш взгляд, не просто материальны, но скрывают в своих могучих телах нечто вроде души, которая может найти выражение на страницах "Домашнего чтения". Путешественник, вместе с которым мы отправимся в путь по железной дороге или на пароходе, обретет, мы надеемся, достойную замену ушедшим в прошлое дорожным приключениям в близком знакомстве с новой силой, увлекающей его вперед, во встречах с чужой жизнью, с иными людьми, мимо которых он проносится как ветер, и даже в созерцании заводских труб, изрыгающих клубы огня и дыма над убегающим назад пейзажем. У этих угольных великанов, у этих рабов лампы Знания есть свои тысяча и одна сказка, как были они у джинов Востока; и вот эти увлекательные сказки, то страшные, то забавные, исполненные твердости и мужества, на бесчисленных трогательных примерах учащие нас состраданию и снисходительности, - вот эти-то сказки мы и собираемся вам поведать.
В "Домашнем чтении" зазвучит не только голос нашего времени, но и голос седой старины. И его страницы будут рассказывать о чаяниях, надеждах, победах, радостях и печалях не только нашей страны, но и, насколько это возможно, всех других стран мира. Ибо то, что представляет истинный интерес для одной из них, касается и всех остальных.
Мы хорошо понимаем, какая это честь - заслужить ласковый и доверчивый прием в бесчисленном множестве домов, стать другом и детей и стариков, быть советчиком и в радости и в горе, наполнять комнату больного светлыми образами, "что дарят счастье и хранят от боли", вызывать веселый смех и исторгать слезы жалости. Нам знакома ответственность, которую налагает это почетное право; и дивная награда, которую она сулит; и картины необъятного множества людей, охваченных единым чувством в часы одинокого труда; и пробуждаемая в груди труженика святая надежда, что он без стыда сможет взглянуть на плоды своего бдения, что грядущие поколения не забудут его имени, которое с гордостью будут носить те, кого он так горячо и нежно любит. Тот, чья рука с трепетом пишет эти строки, к счастью, и прежде имел отношение к кое-каким созданным им "домашним чтениям" * и, обладая достаточным опытом, берется за эту задачу с надлежащей серьезностью, отдавая себе полный отчет, какие обязательства влечет она за собой.
Не мы первые вышли пахать это поле, и среди наших предшественников есть немало таких, чье общество - честь для нас и чья деятельность приносит величайшую пользу. Но есть и другие - мыши, порожденные Горой, грязная бахрома с Красного Колпака, потатчики самым низким страстям низменных душ, чье существование ложится пятном на нашу страну. И если бы нам удалось вытеснить их, мы сочли бы это выполнением нашего высочайшего долга.
Итак, мы начинаем наш путь! Странствующий рыцарь в старинной сказке, поднимаясь на вершину крутой горы, где был сокрыт предмет его поисков, слышал вокруг себя страшные голоса - самые камни кричали ему: "Отступись, уходи!" Но голоса, которые слышим мы, призывают: "Вперед!" В камнях, зовущих нас, есть благие поучения, как у деревьев есть речь, и журчащие ручьи подобны книгам, и во всем таится добро! * И они и Время зовут нас: "Вперед!" И мы пускаемся в путь с легким сердцем, со свежими силами и со светлыми надеждами. Кремнистая дорога не так тверда, чтобы поранить нам ноги, не так крута, чтобы нам пришлось останавливаться и, глядя с головокружительной высоты, застывать от ужаса. Вперед! - вот все, что мы слышим. Вперед! Нас уже бодрит воздух дальней вершины, вдохновенные голоса зовут нас, и мы, повторяя их клич, без страха идем вперед.