— А когда вернешься?
   — Через две недели.
   — И пойдешь совсем один?
   — Мне сейчас лучше быть одному, даже если бы кто-нибудь и пожелал составить мне компанию, — не считая, конечно, тебя, моя дорогая Елена.
   — Ты говоришь, мистер Криспаркл это одобрил?
   — Да, вполне. Сперва он, кажется, счел эту затею плодом слабости и, пожалуй, даже вредной для человека, склонного поддаваться унынию. Но в прошлый понедельник мы с ним пошли погулять ночью при лунном свете, и я его уговорил. Я объяснил ему, что искренне хочу победить себя, и поэтому, когда минет сегодняшний вечер, мне лучше побыть где-нибудь в другом месте, а не здесь. Здесь я неизбежно увижу, как некоторые люди всюду ходят вместе, и это мне не принесет пользы и, во всяком случае, не поможет забыть. А через две недели этой опасности уже не будет, по крайней мере на время, а когда она опять возникнет, уже в последний раз, я могу опять уехать. Кроме того, я подчеркнул, что возлагаю большие надежды на укрепляющее действие движения на воздухе и здоровой усталости. Ты знаешь, мистер Криспаркл считает, что ему самому это очень помогает сохранять здоровый дух в здоровом теле, а такой справедливый человек, как он, не может, конечно, для себя признавать одни правила, а для меня — другие. Он согласился со мной, когда понял, что я говорю серьезно, так что, с полного его одобрения, я ухожу завтра утром. К тому времени как добрые люди пойдут в церковь, я буду уже далеко, далеко. Звона колоколов не услышу.
   Елена обдумывает все это и одобряет. Ей, конечно, достаточно и того, что мистер Криспаркл это одобрил, но она и сама, независимо от него, считает, что это здравая идея и разумный план, свидетельствующий об искреннем желании и твердом намерении Невила исправиться. Ей, правда, немножко жаль брата, — он останется совсем один, бедняжка, когда все будут радостно встречать праздник, но она понимает, что сейчас надо не жалеть ею, а поддержать. И она старается это сделать.
   Он будет писать ей?
   Непременно. Он будет писать ей через день и рассказывать о всех своих приключениях.
   Багаж он, наверно, пошлет вперед?
   — Нет, милая Елена. Буду путешествовать как палочник, с котомкой и посохом. Моя котомка — или мой рюкзак уже уложен, остается только вздеть на плечи. А вот мой посох!
   Он протягивает ей трость, и она делает то же замечание, что и мистер Криспаркл, — что трость очень тяжелая. И, возвращая ее Невилу, спрашивает, из какого она дерева. Из железного дерева[16], поясняет Невил.
   До сих пор он был как-то особенно весел. Возможно, необходимость уговорить сестру и для этого представить ей все в самом лучшем свете поддерживала его собственное настроение. И возможно, что теперь, когда он в этом успел, наступает перелом. По мере того как сгущаются сумерки и в городе начинают загораться огни, он становится все более хмурым.
   — Как мне не хочется идти на этот обед, Елена.
   — Милый Невил, стоит ли из-за этого беспокоиться? Подумай, ведь скоро все это уж будет позади.
   — Позади? — мрачно повторяет он. — Да. И все же мне это не нравится.
   Вначале, может быть, и будет какая-то минута неловкости, успокаивает она его, но только минута. Ведь он же уверен в себе?
   — В себе-то я уверен, — отвечает он, — а вот во всем остальном — не знаю!..
   — Как странно ты говоришь, Невил! Что ты хочешь сказать?
   — Елена, я и сам не знаю. Знаю только, что мне все это не нравится. Какая странная тяжесть в воздухе!
   Она указывает на медно-красные облака за рекой и говорит, что это предвещает ветер. Он почти все время молчит, пока они не доходят до ворот Женской Обители. Тут они прощаются. Но и простившись с братом, она долго еще стоит у калитки и смотрит ему вслед. Он дважды проходит мимо домика над воротами, не решаясь войти. Наконец, когда колокола на башне отбивают одну четверть, он круто поворачивает и исчезает под аркой.
   И вот первый поднимается по каменной лестнице.

 
   Эдвин Друд проводит день в одиночестве. Что-то ушло из его жизни, более важное, чем он думал, и ночью, в тишине своей спальни, он оплакивал эту утрату. Образ мисс Ландлес все еще реет где-то на заднем плане его сознания, но главное место сейчас занимает там милая, добрая девочка, неожиданно проявившая такую твердость и такой ум, каких он у нее даже не подозревал. Он понимает теперь, что недостоин ее; он думает о том, чем они могли бы стать друг для друга, если бы он в свое время отнесся к ней более серьезно; если бы выше ценил ее; если бы, вместо того, чтобы принимать этот дар судьбы как нечто неотъемлемо принадлежащее ему по праву наследства, он постарался сберечь его и взлелеять до полного расцвета. И все же, несмотря на эти раздумья и сопровождающую их острую боль, яркий образ мисс Ландлес по временам вновь оживает в каком-то дальнем уголке его воспоминаний, питаемый тщеславием и непостоянством юности.
   Как странно посмотрела на него Роза, когда они прощались у дверей Женской Обители. Неужели она проникла под тонкий покров его мыслей в сумрачные их глубины? Нет, едва ли: в ее взгляде было лишь удивление и настойчивый вопрос. В конце концов он приходит к выводу, что ему все равно не понять этот взгляд, — хотя какой же он был выразительный!
   Так как теперь он только ждет мистера Грюджиуса и, повидавшись с ним, тотчас уедет, он решает на прощание еще разок пройтись по древнему городу и его окрестностям. Он вспоминает, как они с Розой когда-то гуляли тут и там, — двое детей, гордых тем, что они жених и невеста. «Бедные дети!» — думает он с грустью и жалостью.
   Заметив, что часы у него остановились, он заходит к ювелиру, проверить их и завести. Ювелир тотчас принимается расхваливать имеющийся у него в продаже браслет и просит мистера Друда взглянуть на него — так просто, любопытства ради. По мнению ювелира, этот браслет замечательно пойдет молодой новобрачной, особенно если ее красота в миниатюрном роде. Видя, что браслет не заинтересовал посетителя, он привлекает его внимание к подносу с мужскими перстнями: вот, например, один — из массивного золота, с очень простой и изящной печаткой, — джентльмены часто покупают такие при перемене семейного положения. Очень приличный перстень, солидная вещь. Внутри можно выгравировать дату свадьбы; многие джентльмены считают, что это самая лучшая памятка.
   Перстень встречает столь же холодный прием, как и браслет. Эдвин объясняет своему соблазнителю, что не носит никаких драгоценностей, кроме часов с цепочкой, доставшихся ему еще от отца, и булавки для галстука.
   — Это-то я знаю, — отвечает ювелир. — Тут на днях заходил мистер Джаспер, вставить часовое стекло, и я показывал ему эти перстни, на случай, если он пожелает сделать подарок какому-нибудь своему родственнику в честь какого-нибудь торжественного события… Но он только улыбнулся и сказал, что знает наперечет все драгоценности, какие носит его родственник: часы с цепочкой и булавку для галстука. Однако (высказывает свои дальнейшие соображения ювелир) сейчас это, допустим, так, но ведь может и измениться? Я поставил ваши часы, мистер Друд. Двадцать минут третьего. Не забывайте, сэр, вовремя их заводить.
   Эдвин берет часы, надевает и уходит, усмехаясь про себя. «Милый мой Джек! — думает он. — Если бы я заложил лишнюю складку на галстуке, он бы и это наверно, заметил и запомнил!»
   Он бродит по улицам, стараясь убить время до обеда. Ему кажется, что сегодня Клойстергэм смотрит на него с укором, словно обиженный тем, что раньше Эдвин не уделял ему достаточно внимания, но не столько сердится на него, сколько грустит. И Эдвин уже не с прежней беспечностью, а вдумчиво и печально подолгу разглядывает знакомые места. Скоро он будет далеко и больше уж никогда их не увидит, думает он. Бедный юноша! Бедный юноша!
   Сумерки застают его в монастырском винограднике. Он добрых полчаса (колокола на башне успели отзвонить дважды) бродил там взад и вперед, и только когда уже почти совсем стемнело, заметил вдруг, что в углу возле калитки, скорчившись, сидит на земле женщина. К этой калитке ведет боковая тропка, по которой вечером мало кто ходит, так что женщина, должно быть, все время сидела там, хоть он и не сразу ее увидел.
   Он сворачивает на эту тропу и подходит к калитке. При свете фонаря, горящего возле, он видит, что женщина очень худа и истощена, что она сидит, оперев на руки сморщенный подбородок, и смотрит прямо перед собой странно неподвижным, немигающим взглядом, какой бывает у слепых.
   Эдвин всегда ласков с детьми и стариками, тем более сегодня, когда сердце его так растревожено, — он уже многих ребятишек и пожилых людей, встреченных по пути, приветствовал добрыми словами. Он тотчас наклоняется к сидящей женщине и спрашивает:
   — Вы больны?
   — Нет, милый, — отвечает она, не поднимая к нему глаз и продолжая смотреть прямо перед собой все тем же неподвижным, слепым взглядом.
   — Вы слепы?
   — Нет, дружок.
   — Вы заблудились? У вас нет крова? Вам дурно? Что с вами, почему вы так долго сидите на холоде?
   Медленно, с усилием, она словно втягивает в себя этот устремленный вдаль взгляд, пока он не останавливается, наконец, на Эдвине. И внезапно глаза ее застилает мутная пелена, и она начинает дрожать всем телом.
   Эдвин резко выпрямляется, отступает на шаг и смотрит на нее в испуге — ему померещилось в ней что-то знакомое. «Боже мой! — мысленно восклицает он в следующее мгновение. — Как у Джека в тот вечер!»
   Пока он молча смотрит на нее, она поднимает к нему глаза и начинает хныкать:
   — Ох, легкие у меня плохие, совсем никуда у меня легкие! Ох, горюшко-горе, кашель меня замучил! — и в подтверждение своих слов отчаянно кашляет.
   — Откуда вы приехали?
   — Из Лондона, милый. (Кашель все еще раздирает ей грудь.)
   — А куда едете?
   — Обратно в Лондон, дружок. Приехала сюда искать иголку в стоге сена, ну и не нашла. Слушай, милый. Дай мне три шиллинга шесть пенсов и не беспокойся обо мне. Я тогда уеду в Лондон и никому докучать не стану. Я не кто-нибудь, у меня свое заведение есть. Ох, горюшко! Плохо торговля идет, плохо, времена-то сейчас плохие! Ну а все-таки прокормиться можно.
   — Вы принимаете опиум?
   — Курю, — с трудом выговаривает она сквозь судорожный кашель. — Дай мне три шиллинга шесть пейсов, я их на дело потрачу, да и уеду. А не дашь трех шиллингов шести пенсов, так и ничего не давай, ни медного грошика. А ежели дашь, я тебе что-то скажу.
   Он вынимает горсть монет из кармана, отсчитывает, сколько она просит, и протягивает ей. Она тотчас зажимает деньги в ладони и встает на ноги с хриплым довольным смехом.
   — Вот спасибо, дай тебе бог здоровья! Слушай, красавчик ты мой. Как твое крещеное имя?
   — Эдвин.
   — Эдвин, Эдвин, Эдвин, — сонно повторяет она, словно убаюканная собственным бормотанием. Потом вдруг спрашивает: — А уменьшительное от него как — Эдди?
   — Бывает, что и так говорят, — отвечает он, краснея.
   — Девушки так говорят, да? Подружки?
   — Почем я знаю!
   — А у тебя разве нет подружки? Скажи по правде!
   — Нету.
   Она уже повернулась, чтобы уйти, пробормотав еще раз напоследок:
   — Спасибо, милый, дай тебе бог! — но он останавливает ее.
   — Вы же хотели что-то мне сказать. Так скажите!
   — Хотела, да, хотела. Ну ладно. Я тебе шепну на ушко. Благодари бога за то, что тебя не зовут Нэдом. Он пристально смотрит на нее и спрашивает:
   — Почему?
   — Потому что сейчас это нехорошее имя.
   — Чем нехорошее?
   — Опасное имя. Точу, кого так зовут, грозит опасность.
   — Говорят, кому грозит опасность, те живут долго, — небрежно роняет он.
   — Ну так Нэд, кто бы он ни был, наверно будет жить вечно, такая страшная ему грозит опасность, — вот сейчас, в самую эту минуту, пока я с тобой разговариваю, — отвечает женщина.
   Она говорит это, нагнувшись к его уху, потрясая пальцем перед его глазами, потом, снова сгорбившись и пробормотав еще раз: «Спасибо, дай тебе бог!» — уходит по направлению к «Двухпенсовым номерам для проезжающих».
   Невеселое окончание и так уж не слишком веселого дня! Даже немножко жутко, особенно здесь, на этом глухом пустыре, где кругом видны только развалины, говорящие о прошлом и о смерти; Эдвин чувствует, что холодок пробегает у него по спине. Он спешит вернуться в город, на освещенные улицы, и по дороге решает никому сегодня не говорить об этой встрече, а завтра рассказать Джеку (который один только зовет его Нэдом) как о странном совпадении. Конечно же, это просто курьезное совпадение, о котором и помнить не стоит!
   Однако оно не идет у него из ума, засело прочнее, чем многое другое, о чем стоит помнить. И когда он переходит мост и идет дальше берегом, решив пройтись еще милю-другую, пока не настанет пора обедать, ему чудится, что слова женщины снова и снова звучат во всем, что его окружает, — в нарастающем шуме ветра, в клубящихся тучах, в плеске разгулявшихся волн и в мерцании огней. Какие-то зловещие отголоски этих слов слышны даже в звоне колокола, который внезапно начинает бить и словно ударяет в самое сердце Эдвина, когда тот, пройдя под аркой, вступает в ограду собора.
   И вот второй поднимается по каменной лестнице.
   Джон Джаспер проводит день веселее и приятнее, чем оба его гостя. Уроки музыки прекращены до конца праздников, так что, если не считать служб в соборе, он может свободно располагать своим временем. С утра он отправляется в лавки и заказывает разные деликатесы, которые любит его племянник. На этот раз племянник недолго у него прогостит, сообщает мистер Джаспер своим поставщикам, так уж надо его побаловать. По пути он заходит к мистеру Сапси и в разговоре упоминает о том, что его дорогой Нэд и этот чересчур горячий молодой франт, ученик мистера Криспаркла, будут сегодня обедать в домике над воротами и уладят все свои недоразумения. Мистер Сапси не одобряет молодого франта. Он говорит, что у того «не английский» вид. А уж если мистер Сапси объявил что-нибудь не английским, значит он поставил на этом крест и осудил бесповоротно.
   Мистеру Джасперу очень грустно это слышать, так как он давно заметил, что мистер Сапси ничего не говорит без основания и каким-то образом всегда оказывается прав. Мистер Сапси (как ни странно) сам того же мнения.
   Мистер Джаспер сегодня в голосе. В трогательном молении, в котором он просит склонить его сердце к исполнению сих заповедей, он прямо потрясает слушателей красотой и силой звука. Никогда еще он не пел трудных арий с таким искусством и так гармонично, как сегодня этот хорал. Нервный темперамент иногда побуждает его слишком ускорять темп; но сегодня темп его безупречен.
   Таких результатов он, вероятно, достиг благодаря очень большому спокойствию духа. А собственно голосовые средства — горло — у него даже как будто не совсем в порядке; возможно, он слегка простужен, потому что, в дополнение к обычной своей одежде и накинутому поверх стихарю, он сегодня надел еще длинный черный шарф из крепкого крученого шелка, обмотав его вокруг шеи. Но это необычное спокойствие духа так в нем заметно, что мистер Криспаркл заговаривает с ним об этом, когда они встречаются после вечерни.
   — Я должен поблагодарить вас, Джаспер, за удовольствие, которое вы мне доставили. Как вы сегодня пели! Изумительно! Великолепно! Вы превзошли самого себя. Вы, должно быть, очень хорошо себя чувствуете?
   — Да. Я очень хорошо себя чувствую.
   — Ни одной неровности, — говорит мистер Криспаркл, вычерчивая в воздухе плавную кривую, — ни ослабления, ни нажима, и ничто не упущено; все, до мельчайших подробностей, выполнено мастерски, с безукоризненным самообладанием.
   — Благодарю вас. Надеюсь, что так, если только это не слишком большая похвала.
   — Можно подумать, Джаспер, что вы нашли какое-то новое средство от того недомогания, которое у вас иногда бывает.
   — Да? Это тонко подмечено. Я действительно нашел новое средство.
   — Так применяйте его, голубчик, — говорит мистер Криспаркл, дружески похлопывая Джаспера по плечу. — Применяйте!
   — Да. Я так и сделаю.
   — Я очень рад за вас, — продолжает мистер Криспаркл, когда они выходят из собора, — рад во всех отношениях.
   — Еще раз благодарю. Если разрешите, я провожу вас, до прихода моих гостей еще есть время, а мне хочется кое-что вам сказать, что, я думаю, вам будет приятно услышать.
   — Что же именно?
   — А вот. Помните, в тот вечер мы говорили о моих недобрых предчувствиях?
   Лицо мистера Криспаркла вытягивается, он сокрушенно покачивает головой.
   — Я тогда сказал, что ваше ручательство послужит мне противоядием, если меня снова начнут терзать эти недобрые предчувствия. А вы посоветовали мне предать их огню.
   — Я и теперь вам это советую.
   — Ваш совет не пропал даром. Я намерен под Новый год сжечь все мои прошлогодние записи.
   — Потому что вы… — начинает мистер Криспаркл с заметно посветлевшим лицом.
   — Вы угадали. Потому что я понял теперь, что просто был нездоров, — то ли переутомился, то ли печень била не в порядке, то ли так, в меланхолию ударился, не знаю. Вы тогда сказали, что я преувеличиваю. Вы были правы.
   Посветлевшее лицо мистера Криспаркла светлеет еще более.
   — Тогда я не мог с этим согласиться, потому что, повторяю, был нездоров. Но теперь я в более нормальном состоянии и охотно соглашаюсь. Да, конечно, я делал из мухи слона; это не подлежит сомнению.
   — Как я рад это слышать! — восклицает мистер Криспаркл.
   — Когда человек ведет однообразную жизнь, — продолжает Джаспер, — да еще нервы у него разладятся или желудок, — он склонен слишком задерживаться на какой-нибудь одной мысли, пока она не разрастается до вовсе уж не сообразных размеров. Так и у меня было с той мыслью, о которой я говорю. Поэтому я решил: когда эта тетрадь будет заполнена, я ее сожгу и начну новую уже с более ясным взглядом на жизнь.
   — Это даже лучше, чем я мог надеяться, — говорит мистер Криспаркл, останавливаясь на ступеньках перед своей дверью и пожимая руку Джаспера.
   — Понятно, — отвечает тот. — У вас было очень мало оснований надеяться, что я стану похож на вас. Вы всегда так дисциплинируете и дух свой и тело, что сознание ваше ясно как кристалл; и вы всегда такой и никогда не меняетесь; а я как болотное растение, что одиноко прозябает в мутной, застоявшейся воде, и легко впадаю в хандру. Но, видите, я все-таки справился со своей хандрой. Не будете ли вы так добры, мистер Криспаркл, — я подожду, а вы узнайте, не ушел ли уже мистер Невил ко мне? Если еще не ушел, мы могли бы пойти вместе.
   — Боюсь, его нет дома, — говорит мистер Криспаркл, отпирая дверь своим ключом. — Он ушел еще при мне и, думаю, не возвращался. Но я узнаю. Вы не зайдете?
   — Мои гости ждут, — с улыбкой отвечает Джаспер.
   Младший каноник исчезает в дверях, а через минуту вновь появляется. Как он и думал, мистер Невил не возвращался; да он ведь и сказал, уходя, — мистер Криспаркл теперь это припоминает, — что с прогулки пройдет прямо в домик над воротами.
   — Плохой же я хозяин! — говорит Джаспер. — Мои гости придут раньше меня. Хотите пари, а? Бьюсь об заклад, что застану своих гостей в объятиях друг у друга.
   — Я никогда не держу пари, — отвечает мистер Криспаркл, — но если бы не это, я побился бы об заклад, что ваши гости не соскучатся с таким веселым хозяином!
   Джаспер кивает и, смеясь, прощается с мистером Криспарклом.
   Он идет обратно к собору той же аллеей, по которой они только что шли, проходит мимо и сворачивает к домику над воротами. Все время он напевает про себя, вполголоса, но необыкновенно чисто и с тонким выражением.
   По-прежнему кажется, что сегодня он не может ни взять фальшивой ноты, ни поторопиться, ни опоздать. Войдя под арку, откуда начинается ход в его жилье, он останавливается, разматывает свой шарф и перекидывает его через руку. В это время брови его сдвинуты и лицо мрачно. Но оно почти тотчас проясняется, и, снова напевая, он продолжает свой путь.
   И вот третий поднимается по каменной лестнице.
   Весь вечер красный огонь маяка неуклонно горит на границе, о которую разбивается прибой городской жизни. Смягченные звуки и приглушенный шум уличного движения временами проникает под арку и разливается по пустынным окрестностям собора. Но больше ничто сюда не проникает, кроме резких порывов ветра. А ветер все крепчает, к ночи это уже ураган.
   В ограде собора освещение и всегда неважное, а в эту ночь там особенно темно, потому что ветер задул уже несколько фонарей (а в иных случаях он разбивает и самый фонарь, так что осколки стекла со звоном сыплются на землю). Тьма и смятение еще усиливаются тем, что в воздухе летит пыль, взвихренная с земли, сухие ветки с деревьев и какие-то большие рваные лоскуты с грачиных гнезд на башне. И когда эта осязаемая часть мрака проносится мимо, сами деревья так раскачиваются и скрипят, словно их сейчас вырвет с корнем; а временами громкий треск и шум стремительного падения возвещает, что какой-то большой сук уступил напору урагана.
   Давно уже не было такой бурной зимней ночи. На улицах с крыш валятся трубы, а прохожие цепляются за столбы и углы домов и друг за друга, чтобы удержаться на ногах. Порывы ветра не слабеют, а чем дальше, тем становятся все чаще и яростнее, и к полуночи, когда все уже попрятались по домам, ураган с громом несется по опустевшим улицам, дребезжит щеколдами, дергает ставни и как будто зовет людей лучше встать и бежать вместе с ним, чем дожидаться, пока крыша обрушится им на головы.
   Но красный огонь горит непоколебимо. Все мечется и трепещет, непоколебим только этот красный огонь.
   Всю ночь бушует ветер, и сила его не убывает. Но рано утром, когда еще только забрезжило на востоке и чуть побледнели звезды, ветер начинает постепенно стихать. Он еще яростно вскидывается по временам, как раненное насмерть чудовище, но тотчас опадает и никнет. И с наступлением дня издыхает.
   Тогда становится видно, что на соборных часах сорваны стрелки; что свинцовые листы на крыше собора местами отодраны и сброшены вниз; что на вершине башни сдвинуто несколько камней. Хотя сегодня первый день рождества, решают все же послать за рабочими, чтобы выяснить размер повреждений. Они приходят, предводительствуемые Дердлсом, и скрываются в соборе, а мистер Топ и кучка ранних зевак, собравшись возле Дома младшего каноника и задрав головы, ожидают их появления на башне.
   Внезапно в толпу, расталкивая близстоящих, врывается мистер Джаспер; и все устремленные вверх взоры вновь обращаются к земле, когда он громко спрашивает мистера Криспаркла, стоящего у открытого окна.
   — Где мой племянник?
   — Он сюда не приходил. Разве он не у вас?
   — Нет. Он еще вчера пошел к реке, вместе с мистером Невилом, посмотреть на бурю и не вернулся. Позовите мистера Невила!
   — Он сегодня рано утром отправился в экскурсию.
   — В экскурсию? Рано утром? Впустите меня! Впустите меня!
   Теперь уж никто не смотрит на башню. Все воззрились на мистера Джаспера, а тот стоит бледный, полураздетый и, тяжело дыша, держится за решетку перед Домом младшего каноника.


Глава XV

Обвинение


   Невил Ландлес так рано отправился в путь и шел таким бодрым шагом, что к тому времени, когда в Клойстергэме колокола начали звонить к утренней службе, он успел уже отойти миль на восемь. Изрядно проголодавшись, так как перед уходом только пожевал какую-то корочку, он решил остановиться в первом придорожном трактире и позавтракать.
   Посетители, требующие завтрака, представляли собой столь редкое явление в трактире «У опрокинутого фургона» (если не считать лошадей и рогатого скота, для каковой категории посетителей всегда готов был завтрак в виде корыта с водой и охапки сена), что прошел добрый час, прежде чем удалось наладить пресловутый фургон на доставку таких предметов, как чай, ветчина и поджаренный хлеб. Невил же пока что сидел в гостиной, где пол аккуратно был посыпан песком, а в камине чихали отсыревшие сучья, и гадал, через сколько времени после его ухода этот насморочный огонь начнет кого-нибудь обогревать.
   Надо признать, что «Опрокинутый фургон» — это прилепившееся на вершине холма и насквозь холодное помещение, где у самых дверей красовались лужи, выбитые копытами и полные истоптанного сена; где в буфете сердитая хозяйка шлепала мокрого младенца, у которого одна ножка была в красном носке, а другая голенькая; где сыр, сваленный на полку вместе с заплесневелой скатертью и позеленевшим ножом, очевидно, давно уже сидел там на мели в каком-то странном сосуде, больше всего похожем на чугунное каноэ: где бледный, непропеченный хлеб, роняя слезы крошек, оплакивал свое крушение в другом таком же каноэ; где семейное белье, частью недостиранное, а частью недосушенное, лежало и висело повсюду, не скрываясь от посторонних взглядов; где все предназначенное для питья пили из глиняных кружек, а все предназначенное для еды тоже напоминало глину, — если учесть все эти обстоятельства, то, повторяем, придется признать, что «Опрокинутый фургон» вряд ли мог выполнить то, что обещала надпись на его вывеске, а именно предложить самое лучшее угощение для Человека и Скота. Но Человек в данном случае не стал наводить критику, а безропотно съел все, что ему подали, и ушел, отдохнув несколько дольше, чем ему требовалось.