Страница:
С другой стороны, мисс Твинклтон, переодевшись и успокоившись, была теперь одушевлена кротким желанием всесторонне использовать ситуацию для назидательных целей и явить собой поучительный образец выдержки и тонких манер. Устроившись с рукодельной корзинкой у камина и удачно сочетая в этот момент обе фазы своего существования, она уже приготовилась вести легкую игривую беседу с небольшими вкраплениями полезных сведений из разных областей знания. И тут появилась миссис Билликин.
— Не скрою, сударыни, — сказала миссис Билликин, кутаясь в свою церемониальную шаль, — ибо не в моем характере скрывать свои мысли или свои поступки, — не скрою, я взяла на себя смелость зайти к вам собственно для того, чтобы выразить надежду, что обед вам понравился. Хоть и не повар с диплонами, а обыкновенная кухарка, все ж на таком жалованье, как я плачу, можно вознестись выше, чем просто жареное да пареное.
— Обед был очень хороший, благодарю вас, — сказала Роза.
— Имея привычку, — благосклонно начала мисс, Твинклтон (она не добавила «хозяюшка», но ревнивое ухо миссис Билликин тотчас учуяло в ее голосе это недосказанное и уничижительное обращение), — имея привычку к обильной и питательной, но простой и здоровой пище, мы пока не нашли причин оплакивать наше отсутствие из древнего города и высокоупорядоченного дома, в котором жребий судил нам проводить до настоящего времени наши мирные дни.
— Уж я вам признаюсь, — сообщила миссис Билликин в приливе откровенности, — я сказала кухарке, — и вы согласитесь, мисс Твинклтон, что это необходимая предосторожность, — я ей сказала: раз молодая девица привыкла жить впроголодь, так надо ее приучать постепенно. А то, если сразу перескочить от пустых болтушек к тому, что у нас здесь считается хорошей жирной едой, и от скаредной бестолковщины к тому, что мы здесь называем порядком, так для этого нужно здоровье, какое редко встречается у молодых, особливо ежели оно у них подорвано пансионской кормежкой.
Как видите, миссис Билликин уже открыто выступила на бой против мисс Твинклтон, как против своего естественного врага.
— Не сомневаюсь, — бесстрастно проговорила мисс Твинклтон, как бы вещая с некоей отдаленной моральной возвышенности, — не сомневаюсь, что, делая эти замечания, вы руководствуетесь самыми лучшими намерениями. Но позвольте сказать вам, что они создают абсолютно извращенную картину действительности. И объяснить это я могу лишь крайним недостатком у вас сколько-нибудь правильной информации.
— Моя информиация, — отпарировала миссис Билликин, вставляя лишний слог для большей выразительности, одновременно вежливой и исполненной яда, — моя информиация, мисс Твинклтон, это мой собственный опыт, а уж это, говорят, самое верное. В юности меня определили в самый что ни есть аристократический пансион, и начальницей там была настоящая леди, не похуже вас, мисс Твинклтон, да и возрастом вроде вас, ну, может, на десяток годов помоложе, и от ихнего стола в мои жилы излился поток скудной крови, который там цвиркулирует и по сие время.
— Весьма вероятно, — уронила мисс Твинклтон все с той же отдаленной возвышенности. — И это, конечно, очень грустно. Роза, милочка, как подвигается ваша вышивка?
— Мисс Твинклтон, — церемонно обратилась к ней миссис Билликин, — прежде чем удалиться, как подобает настоящей леди после эдаких намеков, дозвольте спросить вас, тоже как настоящую леди: должна ли я это так понимать, что в моих словах сомневаются?
— Мне неизвестно, на чем вы основываете подобное предположение… — начала было мисс Твинклтон, но миссис Билликин не дала ей продолжать.
— Вы только не кладите мне в уста разных приположений, каких я сама туда не положила. Вы умеете красно говорить, мисс Твинклтон, да ведь того от вас и ждут, за то вам и денежки платят. Ну а я за ваше красноречие платить не собираюсь, мне оно без надобности, я желаю, чтоб мне ответили на мой вопрос.
— Если вы имеете в виду слабость вашего кровообращения… — снова начала мисс Твинклтон, и снова ее оборвали.
— Я такого не говорила.
— Хорошо. Если вы имеете в виду скудость вашей крови…
— Которая вся взялась из закрытого пансиона, — беспощадно уточнила миссис Билликин.
— То мне остается только поверить, на основе собственных ваших утверждений, что ваша кровь действительно чрезвычайно бедна. И так как это печальное обстоятельство, по-видимому, сказывается и на вашей беседе, я вынуждена добавить, что все это в целом весьма прискорбно, и было бы крайне желательно, чтобы ваша кровь была несколько богаче. Роза, милочка, как подвигается ваша вышивка?
— Хм! Прежде чем удалиться, мисс, — обратилась миссис Билликин к Розе, высокомерно игнорируя мисс Твинклтон, — я желаю, чтоб мы с вами друг друга поняли. Отныне, мисс, я буду обращаться только к вам, и ни к кому другому. Для меня тут больше нет никаких пожилых леди, никого старше вас, мисс.
— Весьма желательное устройство, — заметила мисс Твинклтон.
— И это, мисс, не потому, — с саркастической усмешкой сказала миссис Билликин, — что я имею в своем хозяйстве ту знаменитую мельницу, на которой, я слышала, можно старую деву перемолоть в молоденькую (кое-кому это было бы очень кстати), но потому что я впредь ограничиваю себя только вами.
— Когда у меня будет какая-либо просьба к хозяйке этого дома, — пояснила мисс Твинклтон с величавым спокойствием, — я сообщу свое пожелание вам, Роза, милочка, а вы, надеюсь, не откажете в любезности передать его по назначению.
— Разрешите с вами проститься, мисс, — ласково и вместе с тем несколько официально заключила миссис Билликин. — Так как теперь, на мой взгляд, вы здесь одна, я могу пожелать вам доброй ночи и всего наилучшего, не обременяя себя необходимостью выразить свое презрение некоему индувидуму, состоящему, к несчастью для вас, в близких с вами отношениях.
Метнув эту парфянскую стрелу, миссис Билликин удалилась шагом, полным грации, и с этого времени Роза оказалась в незавидном положении волана между двумя ракетками. Ни одно домашнее дело не могло осуществиться без предварительного бурного состязания. Так, ежедневно встающий вопрос об обеде разрешался в следующем порядке: мисс Твинклтон (в присутствии всех трех участниц дискуссии) говорила Розе:
— Может быть, вы спросите, дорогая моя, хозяйку этого дома, нельзя ли изготовить нам на обед жаркое из молодого барашка или на худой конец жареную курицу?
На что миссис Билликин с жаром отвечала Розе (хотя та не промолвила ни слова):
— Кабы вам, мисс, чаще случалось кушать мясное, вам бы и в голову не пришло требовать в эту пору молодого барашка. Во-первых, потому что молодые барашки все уже стали старыми баранами, а во-втопых, есть же определенные дни для забоя скота, не всякий день найдешь в лавках свежее мясо. А уж что до жареной курицы, так, я думаю, они вам и так надоели, тем более если вы сами их покупали, так брали небось самую старую да самую тощую с задубевшими ногами, ради дешевизны! Нет уж, мисс, надо получше соображать. Приучаться надо к хозяйству. Придумайте что-нибудь другое.
На эти советы, преподанные с кроткой снисходительностью умудренной опытом и рачительной хозяйки, мисс Твинклтон отвечала, краснея:
— Так, может быть, моя дорогая, вы предложите хозяйке этого дома изготовить утку?
— Ну уж, мисс! Вы меня удивляете! — восклицала миссис Билликин (Роза по-прежнему не говорила ни слова). — Тоже придумали — утку! Уж не говоря о том, что сейчас на них не сезон, но мне просто больно видеть, что вам-то самой достается из этой утки. Потому что грудка — а это ведь в ней единственный мягкий кусочек — всегда идет я уж не знаю куда, а у вас на тарелке только и бывает что кожа да кости! Нет, мисс, этак не годится. Думайте больше о себе, а не о других. Выберите блюдо какое поплотнее — ну, например, сладкое мясо или баранью отбивную — что-нибудь такое, из чего и вам бы могла перепасть равная доля!
Иной раз состязание принимало столь ожесточенный характер и велось с таким азартом, что по красочности далеко превосходило описанное выше. И почти всегда миссис Билликин имела преимущество, ибо даже в тех случаях, когда у нее, казалось, не было никаких шансов на победу, она ухитрялась в последний момент неожиданным и замысловатым боковым ударом изменить счет в свою пользу.
Все это отнюдь не развеивало скуку лондонской жизни и не помогало Розе преодолеть странное чувство, раз и навсегда связавшееся в ее глазах с обликом Лондона, — будто все здесь чего-то ждет, что так никогда и не наступает. Истомившись от вышивок и бесед мисс Твинклтон, она предложила сочетать вышивки и чтение вслух, на что мисс Твинклтон охотно согласилась, так как была, по общему признанию, превосходным чтецом, с большим, опытом в этом деле. Но Роза вскоре обнаружила, что мисс Твинклтон читает нечестно. Она выпускала любовные сцены, вставляла вместо них тирады в похвалу женского безбрачия и совершала еще множество других благонамеренных обманов. Возьмем, к примеру, следующий пламенный монолог: «Навеки любимая и обожаемая, — сказал Эдвард, прижимая к груди ее милую головку и ласкающей рукой перебирая шелковистые кудри, проскальзывавшие меж его пальцев словно золотой дождь, — навеки любимая и обожаемая, покинем этот равнодушный мир, бежим от черствой холодности этих каменных сердец в теплый сияющий рай Доверия и Любви!» В подменной версии мисс Твинклтон он звучал так: «Навеки обрученная мне по взаимному согласию моих и твоих родителей и с одобрения убеленного сединами ректора нашего прихода, — сказал Эдвард, почтительно поднося к губам стройные пальчики, столь изощренные в вязании тамбуром, в вышивании крестиком, елочкой и гладью и прочих истинно женских искусствах, — позволь мне, раньше чем завтрашний день склонится к закату, посетить твоего папочку и предложить на его рассмотрение загородный дом, скромный, быть может, но соответствующий нашим средствам, где по вечерам твой достойный родитель всегда будет желанным гостем, где все будет устроено на началах разумной экономии и где, при постоянном обмене научными знаниями, ты сможешь быть ангелом-хранителем нашего семейного счастья».
А дни все шли да шли унылой чередой, и ничего не случалось, и соседи стали уже поговаривать, что вот, мол, эта хорошенькая девушка, что живет у Билликин и так часто и так подолгу сидит у окна гостиной, видно, что-то совсем загрустила. Она бы и правда совсем загрустила, если бы, по счастью, ей не попалось под руку несколько книг о путешествиях и приключениях на море. Стремясь ослабить вредное действие заключенной в них романтики, мисс Твинклтон при чтении вслух больше напирала на долготы и широты, румбы и ватерлинии, направления ветров и течений, и прочие фактические сведения (которые считала тем более поучительными, что сама в них нисколько не разбиралась), но Роза, слушая с горячим вниманием, извлекала из этих повестей то, что было ближе всего ее сердцу. И обеим теперь жилось не так уж плохо.
— Не скрою, сударыни, — сказала миссис Билликин, кутаясь в свою церемониальную шаль, — ибо не в моем характере скрывать свои мысли или свои поступки, — не скрою, я взяла на себя смелость зайти к вам собственно для того, чтобы выразить надежду, что обед вам понравился. Хоть и не повар с диплонами, а обыкновенная кухарка, все ж на таком жалованье, как я плачу, можно вознестись выше, чем просто жареное да пареное.
— Обед был очень хороший, благодарю вас, — сказала Роза.
— Имея привычку, — благосклонно начала мисс, Твинклтон (она не добавила «хозяюшка», но ревнивое ухо миссис Билликин тотчас учуяло в ее голосе это недосказанное и уничижительное обращение), — имея привычку к обильной и питательной, но простой и здоровой пище, мы пока не нашли причин оплакивать наше отсутствие из древнего города и высокоупорядоченного дома, в котором жребий судил нам проводить до настоящего времени наши мирные дни.
— Уж я вам признаюсь, — сообщила миссис Билликин в приливе откровенности, — я сказала кухарке, — и вы согласитесь, мисс Твинклтон, что это необходимая предосторожность, — я ей сказала: раз молодая девица привыкла жить впроголодь, так надо ее приучать постепенно. А то, если сразу перескочить от пустых болтушек к тому, что у нас здесь считается хорошей жирной едой, и от скаредной бестолковщины к тому, что мы здесь называем порядком, так для этого нужно здоровье, какое редко встречается у молодых, особливо ежели оно у них подорвано пансионской кормежкой.
Как видите, миссис Билликин уже открыто выступила на бой против мисс Твинклтон, как против своего естественного врага.
— Не сомневаюсь, — бесстрастно проговорила мисс Твинклтон, как бы вещая с некоей отдаленной моральной возвышенности, — не сомневаюсь, что, делая эти замечания, вы руководствуетесь самыми лучшими намерениями. Но позвольте сказать вам, что они создают абсолютно извращенную картину действительности. И объяснить это я могу лишь крайним недостатком у вас сколько-нибудь правильной информации.
— Моя информиация, — отпарировала миссис Билликин, вставляя лишний слог для большей выразительности, одновременно вежливой и исполненной яда, — моя информиация, мисс Твинклтон, это мой собственный опыт, а уж это, говорят, самое верное. В юности меня определили в самый что ни есть аристократический пансион, и начальницей там была настоящая леди, не похуже вас, мисс Твинклтон, да и возрастом вроде вас, ну, может, на десяток годов помоложе, и от ихнего стола в мои жилы излился поток скудной крови, который там цвиркулирует и по сие время.
— Весьма вероятно, — уронила мисс Твинклтон все с той же отдаленной возвышенности. — И это, конечно, очень грустно. Роза, милочка, как подвигается ваша вышивка?
— Мисс Твинклтон, — церемонно обратилась к ней миссис Билликин, — прежде чем удалиться, как подобает настоящей леди после эдаких намеков, дозвольте спросить вас, тоже как настоящую леди: должна ли я это так понимать, что в моих словах сомневаются?
— Мне неизвестно, на чем вы основываете подобное предположение… — начала было мисс Твинклтон, но миссис Билликин не дала ей продолжать.
— Вы только не кладите мне в уста разных приположений, каких я сама туда не положила. Вы умеете красно говорить, мисс Твинклтон, да ведь того от вас и ждут, за то вам и денежки платят. Ну а я за ваше красноречие платить не собираюсь, мне оно без надобности, я желаю, чтоб мне ответили на мой вопрос.
— Если вы имеете в виду слабость вашего кровообращения… — снова начала мисс Твинклтон, и снова ее оборвали.
— Я такого не говорила.
— Хорошо. Если вы имеете в виду скудость вашей крови…
— Которая вся взялась из закрытого пансиона, — беспощадно уточнила миссис Билликин.
— То мне остается только поверить, на основе собственных ваших утверждений, что ваша кровь действительно чрезвычайно бедна. И так как это печальное обстоятельство, по-видимому, сказывается и на вашей беседе, я вынуждена добавить, что все это в целом весьма прискорбно, и было бы крайне желательно, чтобы ваша кровь была несколько богаче. Роза, милочка, как подвигается ваша вышивка?
— Хм! Прежде чем удалиться, мисс, — обратилась миссис Билликин к Розе, высокомерно игнорируя мисс Твинклтон, — я желаю, чтоб мы с вами друг друга поняли. Отныне, мисс, я буду обращаться только к вам, и ни к кому другому. Для меня тут больше нет никаких пожилых леди, никого старше вас, мисс.
— Весьма желательное устройство, — заметила мисс Твинклтон.
— И это, мисс, не потому, — с саркастической усмешкой сказала миссис Билликин, — что я имею в своем хозяйстве ту знаменитую мельницу, на которой, я слышала, можно старую деву перемолоть в молоденькую (кое-кому это было бы очень кстати), но потому что я впредь ограничиваю себя только вами.
— Когда у меня будет какая-либо просьба к хозяйке этого дома, — пояснила мисс Твинклтон с величавым спокойствием, — я сообщу свое пожелание вам, Роза, милочка, а вы, надеюсь, не откажете в любезности передать его по назначению.
— Разрешите с вами проститься, мисс, — ласково и вместе с тем несколько официально заключила миссис Билликин. — Так как теперь, на мой взгляд, вы здесь одна, я могу пожелать вам доброй ночи и всего наилучшего, не обременяя себя необходимостью выразить свое презрение некоему индувидуму, состоящему, к несчастью для вас, в близких с вами отношениях.
Метнув эту парфянскую стрелу, миссис Билликин удалилась шагом, полным грации, и с этого времени Роза оказалась в незавидном положении волана между двумя ракетками. Ни одно домашнее дело не могло осуществиться без предварительного бурного состязания. Так, ежедневно встающий вопрос об обеде разрешался в следующем порядке: мисс Твинклтон (в присутствии всех трех участниц дискуссии) говорила Розе:
— Может быть, вы спросите, дорогая моя, хозяйку этого дома, нельзя ли изготовить нам на обед жаркое из молодого барашка или на худой конец жареную курицу?
На что миссис Билликин с жаром отвечала Розе (хотя та не промолвила ни слова):
— Кабы вам, мисс, чаще случалось кушать мясное, вам бы и в голову не пришло требовать в эту пору молодого барашка. Во-первых, потому что молодые барашки все уже стали старыми баранами, а во-втопых, есть же определенные дни для забоя скота, не всякий день найдешь в лавках свежее мясо. А уж что до жареной курицы, так, я думаю, они вам и так надоели, тем более если вы сами их покупали, так брали небось самую старую да самую тощую с задубевшими ногами, ради дешевизны! Нет уж, мисс, надо получше соображать. Приучаться надо к хозяйству. Придумайте что-нибудь другое.
На эти советы, преподанные с кроткой снисходительностью умудренной опытом и рачительной хозяйки, мисс Твинклтон отвечала, краснея:
— Так, может быть, моя дорогая, вы предложите хозяйке этого дома изготовить утку?
— Ну уж, мисс! Вы меня удивляете! — восклицала миссис Билликин (Роза по-прежнему не говорила ни слова). — Тоже придумали — утку! Уж не говоря о том, что сейчас на них не сезон, но мне просто больно видеть, что вам-то самой достается из этой утки. Потому что грудка — а это ведь в ней единственный мягкий кусочек — всегда идет я уж не знаю куда, а у вас на тарелке только и бывает что кожа да кости! Нет, мисс, этак не годится. Думайте больше о себе, а не о других. Выберите блюдо какое поплотнее — ну, например, сладкое мясо или баранью отбивную — что-нибудь такое, из чего и вам бы могла перепасть равная доля!
Иной раз состязание принимало столь ожесточенный характер и велось с таким азартом, что по красочности далеко превосходило описанное выше. И почти всегда миссис Билликин имела преимущество, ибо даже в тех случаях, когда у нее, казалось, не было никаких шансов на победу, она ухитрялась в последний момент неожиданным и замысловатым боковым ударом изменить счет в свою пользу.
Все это отнюдь не развеивало скуку лондонской жизни и не помогало Розе преодолеть странное чувство, раз и навсегда связавшееся в ее глазах с обликом Лондона, — будто все здесь чего-то ждет, что так никогда и не наступает. Истомившись от вышивок и бесед мисс Твинклтон, она предложила сочетать вышивки и чтение вслух, на что мисс Твинклтон охотно согласилась, так как была, по общему признанию, превосходным чтецом, с большим, опытом в этом деле. Но Роза вскоре обнаружила, что мисс Твинклтон читает нечестно. Она выпускала любовные сцены, вставляла вместо них тирады в похвалу женского безбрачия и совершала еще множество других благонамеренных обманов. Возьмем, к примеру, следующий пламенный монолог: «Навеки любимая и обожаемая, — сказал Эдвард, прижимая к груди ее милую головку и ласкающей рукой перебирая шелковистые кудри, проскальзывавшие меж его пальцев словно золотой дождь, — навеки любимая и обожаемая, покинем этот равнодушный мир, бежим от черствой холодности этих каменных сердец в теплый сияющий рай Доверия и Любви!» В подменной версии мисс Твинклтон он звучал так: «Навеки обрученная мне по взаимному согласию моих и твоих родителей и с одобрения убеленного сединами ректора нашего прихода, — сказал Эдвард, почтительно поднося к губам стройные пальчики, столь изощренные в вязании тамбуром, в вышивании крестиком, елочкой и гладью и прочих истинно женских искусствах, — позволь мне, раньше чем завтрашний день склонится к закату, посетить твоего папочку и предложить на его рассмотрение загородный дом, скромный, быть может, но соответствующий нашим средствам, где по вечерам твой достойный родитель всегда будет желанным гостем, где все будет устроено на началах разумной экономии и где, при постоянном обмене научными знаниями, ты сможешь быть ангелом-хранителем нашего семейного счастья».
А дни все шли да шли унылой чередой, и ничего не случалось, и соседи стали уже поговаривать, что вот, мол, эта хорошенькая девушка, что живет у Билликин и так часто и так подолгу сидит у окна гостиной, видно, что-то совсем загрустила. Она бы и правда совсем загрустила, если бы, по счастью, ей не попалось под руку несколько книг о путешествиях и приключениях на море. Стремясь ослабить вредное действие заключенной в них романтики, мисс Твинклтон при чтении вслух больше напирала на долготы и широты, румбы и ватерлинии, направления ветров и течений, и прочие фактические сведения (которые считала тем более поучительными, что сама в них нисколько не разбиралась), но Роза, слушая с горячим вниманием, извлекала из этих повестей то, что было ближе всего ее сердцу. И обеим теперь жилось не так уж плохо.
Глава XXIII
Опять рассвет
Хотя мистер Криспаркл и Джон Джаспер ежедневно встречались в соборе, все же с тех пор как Джаспер молча показал младшему канонику последнюю запись в своем дневнике, — а это было уже больше чем полгода тому назад, — они никогда не упоминали о чем-либо имеющем отношение к Эдвину Друду. Трудно, однако, предположить, что при этих встречах, хотя и столь частых, мысли каждого не обращались всякий раз к этой теме. Трудно предположить, что при этих встречах, хотя и столь частых, в каждом не пробуждалось всякий раз ощущение, что другой представляет для него неразрешимую загадку. Джаспер, как обличитель и преследователь Невила Ландлеса, и мистер Криспаркл, как его постоянный защитник и покровитель, слишком резко противостояли друг другу, и, вероятно, каждый смотрел на другого с острым любопытством и дорого дал бы, чтобы узнать, какие новые шаги предпринимает его антагонист для достижения своей цели. Но они никогда об этом не говорили.
Притворство было чуждо младшему канонику, и он, без сомнения, не раз открыто показывал, что готов поговорить, может быть, даже пытался начать разговор. Но всегдашняя замкнутость Джаспера ставила непреодолимую преграду таким попыткам. Бесстрастный, сумрачный, одинокий, так сосредоточившийся на одной мысли, что не желал ее ни с кем разделить, он жил в отъединении от всех людей. А ведь музыка, которой он каждый день занимался, требовала по крайней мере механической согласованности с другими исполнителями, без этого она не могла зазвучать, — и странно, казалось бы, что такой человек не испытывал потребности в духовном согласии и духовном общении с теми, кто его окружал. Но так он жил всегда; он говорил об этом своему племяннику еще раньше чем возникли причины для теперешней его отчужденности.
Он, конечно, не мог не знать о внезапном отъезде Розы и, без сомнения, догадывался о его причинах. Может быть, он надеялся, что достаточно ее напугал и она будет молчать? Или все же подозревал, что она кому-нибудь рассказала — хотя бы тому же мистеру Криспарклу — о подробностях их последнего свидания? Этого мистер Криспаркл решить не мог. Но, как справедливый человек, он вынужден был признать, что влюбиться в Розу само по себе еще не преступление, равно как и готовность поставить любовь выше мести сама но себе тоже еще не преступна.
Страшное подозрение, которое зрело по временам в душе Розы и которого она сама так стыдилась, по-видимому, никогда не посещало мистера Криспаркла. Если оно шевелилось порой в мыслях Елены или Невила, они, во всяком случае, ни разу не выговорили его вслух. Минер Грюджиус не скрывал своей неумолимой враждебности к Джасперу, но и он никогда, даже отдаленным намеком, не возводил ее к такому источнику. Правда, он был не только большим чудаком, но и великим молчальником, и никому еще не обмолвился о том вечере, когда он грел руки у огня в домике над воротами и бесстрастно разглядывал груду изорванной и перемаранной в грязи одежды у своих ног.
Сонный Клойстергэм изредка пробуждался и снова пережевывал порядком уже выдохшуюся за полгода сенсацию; снова клойстергэмцы гадали о том, действительно ли любимый племянник Джона Джаспера был убит ревнивым соперником или предпочел сам скрыться по причинам, ему одному известным: но мнения разделялись, и этот неразрешенный судебными властями вопрос так и оставался без ответа. Город на миг поднимал голову, отмечал, что осиротевший Джаспер по-прежнему полой решимости найти виновного и отомстить, и снова погружался в спячку.
Так обстояли дела к тому времени, о котором теперь пойдет речь.
Двери собора заперты на ночь, и соборный регент, получив разрешение не присутствовать на двух-трех службах, отправляется в Лондон. Он совершает это путешествие тем же способом, каким в свое время его совершила Роза, и так же, как Роза, прибывает на место в душный и пыльный вечер.
Неся в руках свой маленький чемодан, он пешком добирается до скромной гостиницы на небольшой площади позади Олдерсгейт-стрит, недалеко от Главного почтамта. Эта гостиница одновременно также и пансион и меблированные комнаты: можно остановиться там на день или на два, а можно и снимать номер помесячно.
В Железнодорояшом справочнике она рекламируется как предприятие нового типа, только что начинающее входить в моду. Владельцы робко, чуть ли не с извинениями, объясняют путешественнику, что здесь от него не потребуют, согласно обычаям добрых старых конституционных гостиниц, чтобы он заказал себе для питья кружку подслащенной ваксы и затем выплеснул ее вон: ему со всей деликатностью внушают, что он может, воспользовавшись услугами коридорного, наваксить себе сапоги, вместо желудка, а также за некоторую определенную плату получить постель, завтрак, внимательное обслуживание и надежную охрану в лицо бодрствующего всю ночь привратника. Из этих и других подобных же предпосылок многие истые британцы выводят пессимистическое заключение, что наша эпоха стремится всех и все уравнять, кроме, конечно, больших дорог, которых в Англии скоро вообще ни одной не останется.
Новый постоялец ужинает без аппетита и снова уходит. Он держит путь на восток, все дальше и дальше по жалким замызганным улицам, и, наконец, достигает места своего назначения: это застроенный ветхими домишками двор, еще более жалкий и замызганный, чем привычно для этих кварталов.
Он поднимается по разбитой лестнице, отворяет дверь, причем его обдает спертым воздухом, заглядывает в темную комнату и спрашивает:
— Вы тут одни?
— Одна, милый, одна, все вот одна сижу, чистое разоренье, — отвечает из темноты хриплый голос. — Ну а для тебя оно даже и лучше. Заходи, заходи, кто бы ты ни был. Я тебя не вижу, надо сперва спичку зажечь, а голос вроде знакомый. Бывал ты у меня, что ли?
— Зажги спичку и посмотри.
— Сейчас, милый, сейчас. Да вот руки-то у меня трясутся, сразу и не нашаришь, где они есть, эти спички. А еще, не дай бог, кашель нападет, тогда их и вовсе не поймать, скачут ровно живые. Ты из плаванья, что ли?
— Нет.
— Не с корабля?
— Нет.
— Ходят ко мне и здешние, не одни моряки. И я им всем мать. Не то что Джек-китаец на той стороне двора. Он-то никому не отец. Нету в нем этого. Да он и настоящего секрета не знает, как смешивать, хоть берет не меньше, чем я, а то и подороже. Вот она, спичка, а где свеча? Только бы не закашлять, а то, бывает, двадцать спичек истратишь, пока зажжешь.
Но она находит свечу и успевает ее зажечь. И тут же на нее накатывает кашель. Она сидит, раскачиваясь взад и вперед, сотрясаемая кашлем, и задышливо бормочет в промежутках:
— Ох, легкие-то у меня плохие! Износились да издырявились, как сетка для капусты! — Наконец кашель ее отпускает. Пока длился приступ, она ничего не видела и не слышала, все ее силы уходили на борьбу с судорогой, раздиравшей ей грудь. Но теперь она вглядывается, прищурясь, и как только дар слова возвращается к ней, восклицает, как бы не веря своим глазам: — Э! Вот это кто!
— Что вас так удивляет?
— Я и не чаяла, милый, тебя увидеть. Думала, ты помер и душенька уж твоя на небе!
— Почему?
— Да как же, столько времени не бывал. А разве ты можешь без курева? Ну, думаю, значит, с ним плохо, а то бы пришел, кроме меня-то ведь никто не знает секрета, как смешивать. Да ты еще и в трауре! Что ж не пришел выкурить трубочку для утешенья? Или он тебе деньги оставил, который помер, так что и утешенья не надо?
— Нет. Не оставил.
— А кто ж это у тебя помер?
— Родственник.
— А от чего он помер-то?
— От смерти, надо полагать.
— Вот мы какие сегодня сердитые! — с заискивающим смешком восклицает женщина. — Разговаривать даже не хотим. Ну да, ты не в духе, милый, потому давно не курил. Это вроде как болезнь, я знаю! Но ты правильно сделал, что сюда пришел. Тут мы тебя вылечим. Изготовлю тебе трубочку, и все как рукой снимет.
— Ну так готовь, — говорит посетитель. — И поскорее.
Он сбрасывает башмаки, распускает галстук и ложится в изножье продавленной кровати, подперев рукой голову.
— Вот теперь ты уж больше на себя похож, — одобрительно говорит женщина. — Теперь и я узнаю старого своего знакомца! А все это время ты, значит, сам для себя смешивал?
— Курил иногда на свои собственный лад.
— Вот этого никогда не надо делать — курить на свой собственный лад! Эго и для торговли плохо и для тебя нехорошо. Где же моя скляночка, и где же мой наперсток, и где моя ложечка? Вот мы ему сейчас изготовим, теперь-то уж он покурит по всем правилам!
Она принимается за дело — раздувает тусклую искру у себя в ладонях, затягивается, хлюпая, из трубки и гнусавым, но очень довольным голосом то и дело заговаривает с лежащим на кровати. Тот отвечает рассеянно, не глядя на нее, как будто его мысли уже витают где-то в преддверье снов, в которые он сейчас погрузится.
— Много я тебе трубочек изготовила с тех пор, как ты сюда в первый раз пришел, а, дружочек?
— Много.
— Ты ведь совсем новичком был, когда в первый раз пришел?
— Да. Тогда меня сразу смаривало.
— Ну а потом молодчиной стал. Теперь можешь вровень идти с самым лучшим курильщиком.
— Или с самым худшим.
— Сейчас будет готово. А какой ты певец был, в начале-то! Свесишь, бывало, головку, да и поешь как птичка. Ну получай, готово.
Он осторожно берет у нее трубку и подносит чубук к губам. Она садится рядом, чтобы подкладывать зелья, когда понадобится. Он делает несколько затяжек в молчании, потом спрашивает:
— Оно, что, не такое крепкое, как всегда?
— Ты это о чем, милый?
— О чем же, как не о том, что у меня сейчас во рту?
— Да нет, такое же, как всегда, милый. В точности такое же.
— А вкус другой. И действует медленней.
— Просто ты привык.
— Это возможно. Послушай… — Он умолкает, глаза становятся сонными, кажется, он уже забыл, что хотел сказать. Она наклоняется над ним и говорит ему на ухо:
— Я тебя слушаю. Ты сказал — послушай. Ну вот я слушаю. Мы говорили о том, что ты привык.
— Я знаю. Я задумался. Послушай. Допустим, ты все время о чем-то думаешь. О чем-то, что ты хочешь сделать.
— Да, милый. О чем-то, что я хочу сделать.
— Но ты еще не решила.
— Да, милый.
— Может быть, сделаешь, а может быть, нет. Понимаешь?
— Да. — Кончиком иглы она поправляет раскаленный комочек в трубке.
— Станешь ты это проделывать в воображенье, пока лежишь здесь? Она кивает.
— А как же! Каждый раз, с начала и до конца.
— Точно как я! Каждый раз я это проделывал, с начала и до конца. Сто тысяч раз я это делал, в этой самой комнате.
— И что же, приятно это тебе было, миленький?
— Да! Приятно!
Он выкрикивает это со злобой, подавшись вперед, словно готов на нее наброситься. Она ничуть не пугается, крохотной своей ложечкой подцепляет еще комочек и уминает его в трубке. Видя, что она вся ушла в это занятие, он снова откидывается на постель.
— Это — путешествие. Трудное и опасное путешествие. Вот о чем я все время думал. Рискованное, опасное путешествие. Над безднами, где один неверный шаг — и ты погиб! Смотри! Смотри! Там внизу… Видишь, что там лежит на дне?
Он опять подался к ней и указывает через край постели, словно в глубокий провал, где ему видится какой-то воображаемый предмет. Но женщина смотрит не туда, а на его перекошенное лицо, вплотную придвинувшееся к ней. Она, видимо, знает, какое действие оказывает на него ее невозмутимое спокойствие; и не ошибается в расчете — мышцы его расслабляются, и он опять ложится.
— Я сказал тебе, что проделывал это здесь сто тысяч раз. — Нет, миллионы и миллиарды раз! Я делал это так часто и так подолгу, что, когда оно совершилось на самом деле, его словно и делать не стоило, все кончилось так быстро!
— Значит, за то время, пока ты здесь не бывал, ты уже совершил это путешествие? — тихонько спрашивает она.
Сквозь дымок от трубки он устремляет на нее горящий взгляд. Потом глаза его тускнеют.
— Да. Совершил, — говорит он.
Наступает молчание. Он курит. Глаза его то открыты, то опять смыкаются. Женщина сидит рядом и как будто занята только тем, чтобы вовремя наполнять трубку.
— А скажи, — говорит она после того, как он несколько секунд смотрел на нее странным взглядом, словно она была где-то далеко от него, а не тут же, рядом, — скажи, если ты так часто совершал это путешествие, так, наверно, всякий раз по-другому?
— Нет. Всегда одинаково.
— Когда в воображении, то всегда одинаково?
— Да.
— А когда на самом деде — тоже так?
— Да.
— И всегда тебе было одинаково приятно?
— Да.
Это «да» так однообразно соскальзывает с его уст, — кажется, он сейчас не способен дать другой ответ. И должно быть, для того, чтобы проверить, что это у него не просто механическое повторение, она следующему своему вопросу придает иную форму.
— И никогда тебе, милый, не надоедало, и не пробовал ты вообразить что-нибудь другое?
Он вдруг рывком поднимается и раздраженно кричит на нее:
— А зачем? Что еще мне было нужно? Ради чего я сюда приходил?
Она тихонько укладывает его на постель, подбирает оброненную трубку и, прежде чем отдать ему, раздувает огонек собственным дыханьем; потом ласково его уговаривает, как раскапризничавшегося ребенка:
— Ну да, ну да, ну конечно же! Мы теперь с тобой вровень идем. Сперва-то я малость отстала, больно уж ты прыткий, ну а теперь понимаю. Ты нарочно сюда приходил, чтобы совершать это путешествие. Мне бы давно догадаться, ты ведь всегда про это!
Он отвечает смехом, потом говорит сквозь зубы:
— Да, я нарочно за этим приходил. Когда уж не мог больше терпеть, я приходил сюда в поисках облегчения. И мне становилось легче! Да, легче! — Он повторяет это с неистовой страстностью, скалясь как волк.
Она сторожко всматривается в него, словно нащупывая, как подобраться к тому, о чем хочет заговорить. Наконец решается.
— В этом путешествии у тебя ведь был спутник, миленький?
— Ха-ха-ха! — Он разражается пронзительным смехом, больше похожим на крик. — Подумать только, как часто он был моим спутником и сам об этом не знал! Сколько раз он совершал это путешествие, а дороги так и не видел!
Женщина стоит на коленях перед кроватью, скрестив руки на одеяле и опираясь на них подбородком. Ее лицо совсем близко от его головы, и она пристально следит за ним. Трубка падает из его раскрывшихся губ. Она водворяет ее на место и, положив руку ему на грудь, слегка подталкивает его из стороны в сторону. На это он тотчас отзывается, как будто она заговорила вслух.
Притворство было чуждо младшему канонику, и он, без сомнения, не раз открыто показывал, что готов поговорить, может быть, даже пытался начать разговор. Но всегдашняя замкнутость Джаспера ставила непреодолимую преграду таким попыткам. Бесстрастный, сумрачный, одинокий, так сосредоточившийся на одной мысли, что не желал ее ни с кем разделить, он жил в отъединении от всех людей. А ведь музыка, которой он каждый день занимался, требовала по крайней мере механической согласованности с другими исполнителями, без этого она не могла зазвучать, — и странно, казалось бы, что такой человек не испытывал потребности в духовном согласии и духовном общении с теми, кто его окружал. Но так он жил всегда; он говорил об этом своему племяннику еще раньше чем возникли причины для теперешней его отчужденности.
Он, конечно, не мог не знать о внезапном отъезде Розы и, без сомнения, догадывался о его причинах. Может быть, он надеялся, что достаточно ее напугал и она будет молчать? Или все же подозревал, что она кому-нибудь рассказала — хотя бы тому же мистеру Криспарклу — о подробностях их последнего свидания? Этого мистер Криспаркл решить не мог. Но, как справедливый человек, он вынужден был признать, что влюбиться в Розу само по себе еще не преступление, равно как и готовность поставить любовь выше мести сама но себе тоже еще не преступна.
Страшное подозрение, которое зрело по временам в душе Розы и которого она сама так стыдилась, по-видимому, никогда не посещало мистера Криспаркла. Если оно шевелилось порой в мыслях Елены или Невила, они, во всяком случае, ни разу не выговорили его вслух. Минер Грюджиус не скрывал своей неумолимой враждебности к Джасперу, но и он никогда, даже отдаленным намеком, не возводил ее к такому источнику. Правда, он был не только большим чудаком, но и великим молчальником, и никому еще не обмолвился о том вечере, когда он грел руки у огня в домике над воротами и бесстрастно разглядывал груду изорванной и перемаранной в грязи одежды у своих ног.
Сонный Клойстергэм изредка пробуждался и снова пережевывал порядком уже выдохшуюся за полгода сенсацию; снова клойстергэмцы гадали о том, действительно ли любимый племянник Джона Джаспера был убит ревнивым соперником или предпочел сам скрыться по причинам, ему одному известным: но мнения разделялись, и этот неразрешенный судебными властями вопрос так и оставался без ответа. Город на миг поднимал голову, отмечал, что осиротевший Джаспер по-прежнему полой решимости найти виновного и отомстить, и снова погружался в спячку.
Так обстояли дела к тому времени, о котором теперь пойдет речь.
Двери собора заперты на ночь, и соборный регент, получив разрешение не присутствовать на двух-трех службах, отправляется в Лондон. Он совершает это путешествие тем же способом, каким в свое время его совершила Роза, и так же, как Роза, прибывает на место в душный и пыльный вечер.
Неся в руках свой маленький чемодан, он пешком добирается до скромной гостиницы на небольшой площади позади Олдерсгейт-стрит, недалеко от Главного почтамта. Эта гостиница одновременно также и пансион и меблированные комнаты: можно остановиться там на день или на два, а можно и снимать номер помесячно.
В Железнодорояшом справочнике она рекламируется как предприятие нового типа, только что начинающее входить в моду. Владельцы робко, чуть ли не с извинениями, объясняют путешественнику, что здесь от него не потребуют, согласно обычаям добрых старых конституционных гостиниц, чтобы он заказал себе для питья кружку подслащенной ваксы и затем выплеснул ее вон: ему со всей деликатностью внушают, что он может, воспользовавшись услугами коридорного, наваксить себе сапоги, вместо желудка, а также за некоторую определенную плату получить постель, завтрак, внимательное обслуживание и надежную охрану в лицо бодрствующего всю ночь привратника. Из этих и других подобных же предпосылок многие истые британцы выводят пессимистическое заключение, что наша эпоха стремится всех и все уравнять, кроме, конечно, больших дорог, которых в Англии скоро вообще ни одной не останется.
Новый постоялец ужинает без аппетита и снова уходит. Он держит путь на восток, все дальше и дальше по жалким замызганным улицам, и, наконец, достигает места своего назначения: это застроенный ветхими домишками двор, еще более жалкий и замызганный, чем привычно для этих кварталов.
Он поднимается по разбитой лестнице, отворяет дверь, причем его обдает спертым воздухом, заглядывает в темную комнату и спрашивает:
— Вы тут одни?
— Одна, милый, одна, все вот одна сижу, чистое разоренье, — отвечает из темноты хриплый голос. — Ну а для тебя оно даже и лучше. Заходи, заходи, кто бы ты ни был. Я тебя не вижу, надо сперва спичку зажечь, а голос вроде знакомый. Бывал ты у меня, что ли?
— Зажги спичку и посмотри.
— Сейчас, милый, сейчас. Да вот руки-то у меня трясутся, сразу и не нашаришь, где они есть, эти спички. А еще, не дай бог, кашель нападет, тогда их и вовсе не поймать, скачут ровно живые. Ты из плаванья, что ли?
— Нет.
— Не с корабля?
— Нет.
— Ходят ко мне и здешние, не одни моряки. И я им всем мать. Не то что Джек-китаец на той стороне двора. Он-то никому не отец. Нету в нем этого. Да он и настоящего секрета не знает, как смешивать, хоть берет не меньше, чем я, а то и подороже. Вот она, спичка, а где свеча? Только бы не закашлять, а то, бывает, двадцать спичек истратишь, пока зажжешь.
Но она находит свечу и успевает ее зажечь. И тут же на нее накатывает кашель. Она сидит, раскачиваясь взад и вперед, сотрясаемая кашлем, и задышливо бормочет в промежутках:
— Ох, легкие-то у меня плохие! Износились да издырявились, как сетка для капусты! — Наконец кашель ее отпускает. Пока длился приступ, она ничего не видела и не слышала, все ее силы уходили на борьбу с судорогой, раздиравшей ей грудь. Но теперь она вглядывается, прищурясь, и как только дар слова возвращается к ней, восклицает, как бы не веря своим глазам: — Э! Вот это кто!
— Что вас так удивляет?
— Я и не чаяла, милый, тебя увидеть. Думала, ты помер и душенька уж твоя на небе!
— Почему?
— Да как же, столько времени не бывал. А разве ты можешь без курева? Ну, думаю, значит, с ним плохо, а то бы пришел, кроме меня-то ведь никто не знает секрета, как смешивать. Да ты еще и в трауре! Что ж не пришел выкурить трубочку для утешенья? Или он тебе деньги оставил, который помер, так что и утешенья не надо?
— Нет. Не оставил.
— А кто ж это у тебя помер?
— Родственник.
— А от чего он помер-то?
— От смерти, надо полагать.
— Вот мы какие сегодня сердитые! — с заискивающим смешком восклицает женщина. — Разговаривать даже не хотим. Ну да, ты не в духе, милый, потому давно не курил. Это вроде как болезнь, я знаю! Но ты правильно сделал, что сюда пришел. Тут мы тебя вылечим. Изготовлю тебе трубочку, и все как рукой снимет.
— Ну так готовь, — говорит посетитель. — И поскорее.
Он сбрасывает башмаки, распускает галстук и ложится в изножье продавленной кровати, подперев рукой голову.
— Вот теперь ты уж больше на себя похож, — одобрительно говорит женщина. — Теперь и я узнаю старого своего знакомца! А все это время ты, значит, сам для себя смешивал?
— Курил иногда на свои собственный лад.
— Вот этого никогда не надо делать — курить на свой собственный лад! Эго и для торговли плохо и для тебя нехорошо. Где же моя скляночка, и где же мой наперсток, и где моя ложечка? Вот мы ему сейчас изготовим, теперь-то уж он покурит по всем правилам!
Она принимается за дело — раздувает тусклую искру у себя в ладонях, затягивается, хлюпая, из трубки и гнусавым, но очень довольным голосом то и дело заговаривает с лежащим на кровати. Тот отвечает рассеянно, не глядя на нее, как будто его мысли уже витают где-то в преддверье снов, в которые он сейчас погрузится.
— Много я тебе трубочек изготовила с тех пор, как ты сюда в первый раз пришел, а, дружочек?
— Много.
— Ты ведь совсем новичком был, когда в первый раз пришел?
— Да. Тогда меня сразу смаривало.
— Ну а потом молодчиной стал. Теперь можешь вровень идти с самым лучшим курильщиком.
— Или с самым худшим.
— Сейчас будет готово. А какой ты певец был, в начале-то! Свесишь, бывало, головку, да и поешь как птичка. Ну получай, готово.
Он осторожно берет у нее трубку и подносит чубук к губам. Она садится рядом, чтобы подкладывать зелья, когда понадобится. Он делает несколько затяжек в молчании, потом спрашивает:
— Оно, что, не такое крепкое, как всегда?
— Ты это о чем, милый?
— О чем же, как не о том, что у меня сейчас во рту?
— Да нет, такое же, как всегда, милый. В точности такое же.
— А вкус другой. И действует медленней.
— Просто ты привык.
— Это возможно. Послушай… — Он умолкает, глаза становятся сонными, кажется, он уже забыл, что хотел сказать. Она наклоняется над ним и говорит ему на ухо:
— Я тебя слушаю. Ты сказал — послушай. Ну вот я слушаю. Мы говорили о том, что ты привык.
— Я знаю. Я задумался. Послушай. Допустим, ты все время о чем-то думаешь. О чем-то, что ты хочешь сделать.
— Да, милый. О чем-то, что я хочу сделать.
— Но ты еще не решила.
— Да, милый.
— Может быть, сделаешь, а может быть, нет. Понимаешь?
— Да. — Кончиком иглы она поправляет раскаленный комочек в трубке.
— Станешь ты это проделывать в воображенье, пока лежишь здесь? Она кивает.
— А как же! Каждый раз, с начала и до конца.
— Точно как я! Каждый раз я это проделывал, с начала и до конца. Сто тысяч раз я это делал, в этой самой комнате.
— И что же, приятно это тебе было, миленький?
— Да! Приятно!
Он выкрикивает это со злобой, подавшись вперед, словно готов на нее наброситься. Она ничуть не пугается, крохотной своей ложечкой подцепляет еще комочек и уминает его в трубке. Видя, что она вся ушла в это занятие, он снова откидывается на постель.
— Это — путешествие. Трудное и опасное путешествие. Вот о чем я все время думал. Рискованное, опасное путешествие. Над безднами, где один неверный шаг — и ты погиб! Смотри! Смотри! Там внизу… Видишь, что там лежит на дне?
Он опять подался к ней и указывает через край постели, словно в глубокий провал, где ему видится какой-то воображаемый предмет. Но женщина смотрит не туда, а на его перекошенное лицо, вплотную придвинувшееся к ней. Она, видимо, знает, какое действие оказывает на него ее невозмутимое спокойствие; и не ошибается в расчете — мышцы его расслабляются, и он опять ложится.
— Я сказал тебе, что проделывал это здесь сто тысяч раз. — Нет, миллионы и миллиарды раз! Я делал это так часто и так подолгу, что, когда оно совершилось на самом деле, его словно и делать не стоило, все кончилось так быстро!
— Значит, за то время, пока ты здесь не бывал, ты уже совершил это путешествие? — тихонько спрашивает она.
Сквозь дымок от трубки он устремляет на нее горящий взгляд. Потом глаза его тускнеют.
— Да. Совершил, — говорит он.
Наступает молчание. Он курит. Глаза его то открыты, то опять смыкаются. Женщина сидит рядом и как будто занята только тем, чтобы вовремя наполнять трубку.
— А скажи, — говорит она после того, как он несколько секунд смотрел на нее странным взглядом, словно она была где-то далеко от него, а не тут же, рядом, — скажи, если ты так часто совершал это путешествие, так, наверно, всякий раз по-другому?
— Нет. Всегда одинаково.
— Когда в воображении, то всегда одинаково?
— Да.
— А когда на самом деде — тоже так?
— Да.
— И всегда тебе было одинаково приятно?
— Да.
Это «да» так однообразно соскальзывает с его уст, — кажется, он сейчас не способен дать другой ответ. И должно быть, для того, чтобы проверить, что это у него не просто механическое повторение, она следующему своему вопросу придает иную форму.
— И никогда тебе, милый, не надоедало, и не пробовал ты вообразить что-нибудь другое?
Он вдруг рывком поднимается и раздраженно кричит на нее:
— А зачем? Что еще мне было нужно? Ради чего я сюда приходил?
Она тихонько укладывает его на постель, подбирает оброненную трубку и, прежде чем отдать ему, раздувает огонек собственным дыханьем; потом ласково его уговаривает, как раскапризничавшегося ребенка:
— Ну да, ну да, ну конечно же! Мы теперь с тобой вровень идем. Сперва-то я малость отстала, больно уж ты прыткий, ну а теперь понимаю. Ты нарочно сюда приходил, чтобы совершать это путешествие. Мне бы давно догадаться, ты ведь всегда про это!
Он отвечает смехом, потом говорит сквозь зубы:
— Да, я нарочно за этим приходил. Когда уж не мог больше терпеть, я приходил сюда в поисках облегчения. И мне становилось легче! Да, легче! — Он повторяет это с неистовой страстностью, скалясь как волк.
Она сторожко всматривается в него, словно нащупывая, как подобраться к тому, о чем хочет заговорить. Наконец решается.
— В этом путешествии у тебя ведь был спутник, миленький?
— Ха-ха-ха! — Он разражается пронзительным смехом, больше похожим на крик. — Подумать только, как часто он был моим спутником и сам об этом не знал! Сколько раз он совершал это путешествие, а дороги так и не видел!
Женщина стоит на коленях перед кроватью, скрестив руки на одеяле и опираясь на них подбородком. Ее лицо совсем близко от его головы, и она пристально следит за ним. Трубка падает из его раскрывшихся губ. Она водворяет ее на место и, положив руку ему на грудь, слегка подталкивает его из стороны в сторону. На это он тотчас отзывается, как будто она заговорила вслух.