Страница:
— Куда мы пойдем, Роза? Роза отвечает:
— Сперва в лавочку, где продают рахат-лукум.
— Рахат что?..
— Рахат-лукум. Это турецкие сладости, сэр. Да ты, я вижу, совсем необразованный. Какой же ты инженер, если даже этого не знаешь?
— Почему я должен знать про какой-то рахат-лукум?
— Потому что я его очень люблю. Ах да, я забыла, ты ведь обручен с другой. Ну тогда можешь не знать, ты не обязан.
Помрачневшего Эдвина ведут в лавочку, где Роза совершает свою покупку и, предложив Эдвину отведать рахат-лукума (что он возмущенно отвергает), сама принимается с видимым наслаждением угощаться; предварительно сняв и скатав в комочек пару крохотных розовых перчаток, похожих на розовые лепестки, и время от времени поднося к румяным губкам свои крохотные розовые пальчики, и облизывая сахарную пудру, попавшую на них от соприкосновения с рахат-лукумом.
— Ну, Эдди, будь же паинькой, давай разговаривать. Так, значит, ты обручен?
— Значит, обручен.
— Она хороша собой?
— Очаровательна.
— Высокая?
— Очень высокая. (Роза маленького роста.)
— Ага, значит, долговязая, как цапля, — кротким голоском вставляет Роза.
— Извините, ничего подобного. — Дух противоречия пробуждается в Эдвине. — Она то, что называется видная женщина. Тип классической красоты.
— С большим носом? — невозмутимо уточняет Роза.
— Да уж, конечно, не с маленьким, — следует быстрый ответ. (У Розы носик совсем крохотный.)
— Ну да, длинный бледный нос с красной шишечкой на конце. Знаю я эти носы, — говорит Роза, удовлетворенно кивая и продолжая безмятежно лакомиться рахат-лукумом.
— Нет, ты не знаешь этих носов, — возражает ее собеседник с некоторым жаром. — У нее нос совсем не такой.
— Он не бледный?
— Нет. — В голосе Эдвина звучит твердое намерение ни с чем не соглашаться.
— Значит, красный? Фу, я не люблю красных носов. Правда, она может его припудрить.
— Она никогда не пудрится. — Эдвин все более разгорячается.
— Никогда не пудрится? Вот глупая! Скажи, она и во всем такая же глупая?
— Нет. Ни в чем.
После молчания, во время которого лукавый черный глазок искоса следит за Эдвином, Роза говорит:
— И эта примерная девица, конечно, очень довольна, что ее увезут в Египет? Да, Эдди?
— Она проявляет разумный интерес к достижениям инженерного искусства, в особенности когда оно призвано в корне перестроить всю жизнь малоразвитой страны.
— Да неужели! — Роза пожимает плечиками со смешком, выражающим крайнее изумление.
— Скажи, пожалуйста, Роза, — осведомляется Эдвин, величественно опуская взор к воздушной фигурке, скользящей рядом с ним, — скажи, пожалуйста, ты имеешь какие-нибудь возражения против того, что она питает подобный интерес?
— Возражения? Милый мой Эдди! Но ведь она же наверно ненавидит котлы и всякое такое?
— Она не такая идиотка, чтобы ненавидеть котлы, за это я ручаюсь, — уже с сердцем отвечает Эдвин. — Что же касается ее взглядов на «всякое такое», то тут я ничего не могу сказать, так как не понимаю, что это значит.
— Ну там… арабы, турки, феллахи… она их ненавидит, да?
— Нет. Даже и не думает.
— Ну, а пирамиды? Уж их-то она наверняка ненавидит? Сознайся, Эдди!
— Не понимаю, почему она должна быть такой маленькой… нет, большой — дурочкой и ненавидеть пирамиды?
— Ох, ты бы послушал, как мисс Твинклтон про них долдонит, — Роза кивает головкой, по-прежнему с упоением смакуя осыпанные сахарной пудрой липкие комочки, — тогда бы ты не спрашивал! А что в них интересного, просто старые кладбища! Всякие там Изиды и абсиды, Аммоны и фараоны! Кому они нужны? А то еще был там Бельцони[3], или как его звали, — его за ноги вытащили из пирамиды, где он чуть не задохся от пыли и летучих мышей. У нас все девицы говорят, так ему и надо, и пусть бы ему было еще хуже, и жаль, что он совсем там не удушился!
Юноша и девушка скучливо бродят по аллеям в ограде собора — они идут рядом, но уже не под руку, — и время от времени то он, то она останавливается и рассеянно ворошит ногой опавшие листья.
— Ну! — говорит Эдвин после долгого молчания. — Как всегда. Ничего у нас с тобой не получается, Роза.
Роза вскидывает головку и говорит, что и не хочет, чтобы получалось.
— А вот эта уж нехорошо, Роза, особенно если принять во внимание…
— Что принять во внимание?
— Если я скажу, ты опять рассердишься.
— Я вовсе не сердилась, это ты сердился. Не будь несправедливым, Эдди!
— Несправедливым! Я! Это мне нравится!
— Ну, а мне это не нравится, и я так прямо тебе и говорю. — Роза обиженно надувает губки.
— Но послушай, Роза, рассуди сама! Ты только что пренебрежительно отзывалась о моей профессии, о моем месте назначения…
— А ты разве собираешься захорониться в пирамидах? — перебивает Роза, удивленно выгибая свои тонкие брови. — Ты мне никогда не говорил. Если собираешься, надо было меня предупредить. Я не могу знать твоих намерений.
— Ну полно, Роза, ты же отлично понимаешь, что я хотел сказать.
— А в таком случае, зачем ты приплел сюда свою противную красноносую великаншу? И она будет, будет, будет пудрить себе нос! — запальчиво кричит Роза в комической вспышке упрямства.
— Почему-то в наших спорах я всегда оказываюсь неправым, — смиряясь, говорит со вздохом Эдвин.
— А как ты можешь оказаться правым, если ты всегда не прав? А что до этого Бельцони, так он, кажется, уже умер — надеюсь, во всяком случае, что умер, — и я не понимаю, какая тебе обида в том, что его тащили за ноги и что он задохся?
— Пожалуй, нам уже пора возвращаться, Роза. Не очень приятная вышла у нас прогулка, а?
— Приятная?.. Ужасная, отвратительная! И если я, как только вернусь, сейчас же убегу наверх и буду плакать, плакать, плакать, так что и на урок танцев не смогу выйти, так это будет твоя вина, имей в виду!
— Роза, милая! Ну разве мы не можем быть друзьями?
— Ах! — восклицает Роза, тряся головой и в самом деле уже заливаясь слезами. — Если б мы могли быть просто друзьями! Но нам нельзя — и от этого все у нас не ладится. Эдди, я еще так молода, за что мне такое большое горе?.. Иногда у меня бывает так тяжело на сердце! Не сердись, я знаю, что и тебе не легко. Насколько было бы лучше, если б мы не обязаны были пожениться, а только могли бы, если б захотели! Я сейчас говорю серьезно, я не дразню тебя. Попробуем хоть на этот раз быть терпеливыми, простим друг другу, если кто в чем виноват!
Обезоруженный этим проблеском женских чувств в избалованном ребенке — хотя и слегка задетый заключенным в ее словах напоминанием о том, что он насильственно ей навязан, — Эдвин молча смотрит, как она плачет и рыдает, обеими руками прижимая платок к лицу; потом она немного успокаивается; потом, изменчивая, как дитя, уже смеется над собственной чувствительностью. Тогда Эдвин берет ее под руку и ведет к ближайшей скамейке под вязами.
— Милая Киска! Давай поговорим по душам. Я мало что знаю, кроме своего инженерного дела — да и в нем-то, может, не бог знает как сведущ, — но я всегда стараюсь поступать по совести. Скажи мне, Киска: нет ли кого-нибудь… ведь это может быть… право, не знаю, как и приступиться к тому, что я хочу сказать… Но я должен, прежде чем мы расстанемся… одним словом, нет ли какого-нибудь другого молодого…
— Нет, Эдди, нет! Это очень великодушно с твоей стороны, что ты спрашиваешь, но — нет, нет, нет!
Скамейка, на которую они сели, находится под самыми окнами собора, и в это мгновение широкая волна звуков — орган и хор — проносится над их головами. Оба сидят и слушают, как растет и вздымается торжественный напев; в памяти Эдвина вновь оживают признания, услышанные им прошлой ночью, и он сызнова удивляется: как мало общего между этой музыкой и мучительным разладом в душе того человека!
— Мне кажется, я различаю голос Джека, — тихо говорит он в связи с промелькнувшими в его голове мыслями.
— Эдди! Уведи меня отсюда! — вдруг умоляюще говорит Роза, и быстрым, легким движением касается его руки. — Они все сейчас выйдут, — уйдем скорее! О, как гремит этот аккорд! Но не надо слушать, уйдем! Скорей, скорей!
Ее торопливость ослабевает, как только они оказываются за оградой собора. Теперь они идут под руку, размеренно и степенно, вдоль по Главной улице к Женской Обители. У ворот Эдвин оглядывается — улица пуста — и наклоняется к Розовому Бутончику.
Но она отстраняется, смеясь, — и сейчас она опять лишь дитя, беззаботная школьница.
— Нет, Эдди! Меня нельзя целовать, я слишком липкая! Но дай руку, я надышу тебе в нее поцелуй!
Он протягивает ей руку. Она подносит ее к губам — легкое дыхание касается его сложенных горсткой пальцев; потом, все еще держа его руку, она пытливо заглядывает ему в ладонь.
— Ну, Эдди, скажи, что ты там видишь?
— Что я могу увидеть, Роза?
— А я думала, вы, египтяне, умеете гадать по руке — только посмотрите на ладонь и сразу видите все, что будет с человеком. Ты не видишь там нашего счастливого будущего?
Счастливое будущее? Быть может! Но достоверно одно: что настоящее никому из них не кажется счастливым в тот момент, когда растворяются и снова затворяются тяжелые двери, и она исчезает в доме, а он медленно уходит прочь.
— Сперва в лавочку, где продают рахат-лукум.
— Рахат что?..
— Рахат-лукум. Это турецкие сладости, сэр. Да ты, я вижу, совсем необразованный. Какой же ты инженер, если даже этого не знаешь?
— Почему я должен знать про какой-то рахат-лукум?
— Потому что я его очень люблю. Ах да, я забыла, ты ведь обручен с другой. Ну тогда можешь не знать, ты не обязан.
Помрачневшего Эдвина ведут в лавочку, где Роза совершает свою покупку и, предложив Эдвину отведать рахат-лукума (что он возмущенно отвергает), сама принимается с видимым наслаждением угощаться; предварительно сняв и скатав в комочек пару крохотных розовых перчаток, похожих на розовые лепестки, и время от времени поднося к румяным губкам свои крохотные розовые пальчики, и облизывая сахарную пудру, попавшую на них от соприкосновения с рахат-лукумом.
— Ну, Эдди, будь же паинькой, давай разговаривать. Так, значит, ты обручен?
— Значит, обручен.
— Она хороша собой?
— Очаровательна.
— Высокая?
— Очень высокая. (Роза маленького роста.)
— Ага, значит, долговязая, как цапля, — кротким голоском вставляет Роза.
— Извините, ничего подобного. — Дух противоречия пробуждается в Эдвине. — Она то, что называется видная женщина. Тип классической красоты.
— С большим носом? — невозмутимо уточняет Роза.
— Да уж, конечно, не с маленьким, — следует быстрый ответ. (У Розы носик совсем крохотный.)
— Ну да, длинный бледный нос с красной шишечкой на конце. Знаю я эти носы, — говорит Роза, удовлетворенно кивая и продолжая безмятежно лакомиться рахат-лукумом.
— Нет, ты не знаешь этих носов, — возражает ее собеседник с некоторым жаром. — У нее нос совсем не такой.
— Он не бледный?
— Нет. — В голосе Эдвина звучит твердое намерение ни с чем не соглашаться.
— Значит, красный? Фу, я не люблю красных носов. Правда, она может его припудрить.
— Она никогда не пудрится. — Эдвин все более разгорячается.
— Никогда не пудрится? Вот глупая! Скажи, она и во всем такая же глупая?
— Нет. Ни в чем.
После молчания, во время которого лукавый черный глазок искоса следит за Эдвином, Роза говорит:
— И эта примерная девица, конечно, очень довольна, что ее увезут в Египет? Да, Эдди?
— Она проявляет разумный интерес к достижениям инженерного искусства, в особенности когда оно призвано в корне перестроить всю жизнь малоразвитой страны.
— Да неужели! — Роза пожимает плечиками со смешком, выражающим крайнее изумление.
— Скажи, пожалуйста, Роза, — осведомляется Эдвин, величественно опуская взор к воздушной фигурке, скользящей рядом с ним, — скажи, пожалуйста, ты имеешь какие-нибудь возражения против того, что она питает подобный интерес?
— Возражения? Милый мой Эдди! Но ведь она же наверно ненавидит котлы и всякое такое?
— Она не такая идиотка, чтобы ненавидеть котлы, за это я ручаюсь, — уже с сердцем отвечает Эдвин. — Что же касается ее взглядов на «всякое такое», то тут я ничего не могу сказать, так как не понимаю, что это значит.
— Ну там… арабы, турки, феллахи… она их ненавидит, да?
— Нет. Даже и не думает.
— Ну, а пирамиды? Уж их-то она наверняка ненавидит? Сознайся, Эдди!
— Не понимаю, почему она должна быть такой маленькой… нет, большой — дурочкой и ненавидеть пирамиды?
— Ох, ты бы послушал, как мисс Твинклтон про них долдонит, — Роза кивает головкой, по-прежнему с упоением смакуя осыпанные сахарной пудрой липкие комочки, — тогда бы ты не спрашивал! А что в них интересного, просто старые кладбища! Всякие там Изиды и абсиды, Аммоны и фараоны! Кому они нужны? А то еще был там Бельцони[3], или как его звали, — его за ноги вытащили из пирамиды, где он чуть не задохся от пыли и летучих мышей. У нас все девицы говорят, так ему и надо, и пусть бы ему было еще хуже, и жаль, что он совсем там не удушился!
Юноша и девушка скучливо бродят по аллеям в ограде собора — они идут рядом, но уже не под руку, — и время от времени то он, то она останавливается и рассеянно ворошит ногой опавшие листья.
— Ну! — говорит Эдвин после долгого молчания. — Как всегда. Ничего у нас с тобой не получается, Роза.
Роза вскидывает головку и говорит, что и не хочет, чтобы получалось.
— А вот эта уж нехорошо, Роза, особенно если принять во внимание…
— Что принять во внимание?
— Если я скажу, ты опять рассердишься.
— Я вовсе не сердилась, это ты сердился. Не будь несправедливым, Эдди!
— Несправедливым! Я! Это мне нравится!
— Ну, а мне это не нравится, и я так прямо тебе и говорю. — Роза обиженно надувает губки.
— Но послушай, Роза, рассуди сама! Ты только что пренебрежительно отзывалась о моей профессии, о моем месте назначения…
— А ты разве собираешься захорониться в пирамидах? — перебивает Роза, удивленно выгибая свои тонкие брови. — Ты мне никогда не говорил. Если собираешься, надо было меня предупредить. Я не могу знать твоих намерений.
— Ну полно, Роза, ты же отлично понимаешь, что я хотел сказать.
— А в таком случае, зачем ты приплел сюда свою противную красноносую великаншу? И она будет, будет, будет пудрить себе нос! — запальчиво кричит Роза в комической вспышке упрямства.
— Почему-то в наших спорах я всегда оказываюсь неправым, — смиряясь, говорит со вздохом Эдвин.
— А как ты можешь оказаться правым, если ты всегда не прав? А что до этого Бельцони, так он, кажется, уже умер — надеюсь, во всяком случае, что умер, — и я не понимаю, какая тебе обида в том, что его тащили за ноги и что он задохся?
— Пожалуй, нам уже пора возвращаться, Роза. Не очень приятная вышла у нас прогулка, а?
— Приятная?.. Ужасная, отвратительная! И если я, как только вернусь, сейчас же убегу наверх и буду плакать, плакать, плакать, так что и на урок танцев не смогу выйти, так это будет твоя вина, имей в виду!
— Роза, милая! Ну разве мы не можем быть друзьями?
— Ах! — восклицает Роза, тряся головой и в самом деле уже заливаясь слезами. — Если б мы могли быть просто друзьями! Но нам нельзя — и от этого все у нас не ладится. Эдди, я еще так молода, за что мне такое большое горе?.. Иногда у меня бывает так тяжело на сердце! Не сердись, я знаю, что и тебе не легко. Насколько было бы лучше, если б мы не обязаны были пожениться, а только могли бы, если б захотели! Я сейчас говорю серьезно, я не дразню тебя. Попробуем хоть на этот раз быть терпеливыми, простим друг другу, если кто в чем виноват!
Обезоруженный этим проблеском женских чувств в избалованном ребенке — хотя и слегка задетый заключенным в ее словах напоминанием о том, что он насильственно ей навязан, — Эдвин молча смотрит, как она плачет и рыдает, обеими руками прижимая платок к лицу; потом она немного успокаивается; потом, изменчивая, как дитя, уже смеется над собственной чувствительностью. Тогда Эдвин берет ее под руку и ведет к ближайшей скамейке под вязами.
— Милая Киска! Давай поговорим по душам. Я мало что знаю, кроме своего инженерного дела — да и в нем-то, может, не бог знает как сведущ, — но я всегда стараюсь поступать по совести. Скажи мне, Киска: нет ли кого-нибудь… ведь это может быть… право, не знаю, как и приступиться к тому, что я хочу сказать… Но я должен, прежде чем мы расстанемся… одним словом, нет ли какого-нибудь другого молодого…
— Нет, Эдди, нет! Это очень великодушно с твоей стороны, что ты спрашиваешь, но — нет, нет, нет!
Скамейка, на которую они сели, находится под самыми окнами собора, и в это мгновение широкая волна звуков — орган и хор — проносится над их головами. Оба сидят и слушают, как растет и вздымается торжественный напев; в памяти Эдвина вновь оживают признания, услышанные им прошлой ночью, и он сызнова удивляется: как мало общего между этой музыкой и мучительным разладом в душе того человека!
— Мне кажется, я различаю голос Джека, — тихо говорит он в связи с промелькнувшими в его голове мыслями.
— Эдди! Уведи меня отсюда! — вдруг умоляюще говорит Роза, и быстрым, легким движением касается его руки. — Они все сейчас выйдут, — уйдем скорее! О, как гремит этот аккорд! Но не надо слушать, уйдем! Скорей, скорей!
Ее торопливость ослабевает, как только они оказываются за оградой собора. Теперь они идут под руку, размеренно и степенно, вдоль по Главной улице к Женской Обители. У ворот Эдвин оглядывается — улица пуста — и наклоняется к Розовому Бутончику.
Но она отстраняется, смеясь, — и сейчас она опять лишь дитя, беззаботная школьница.
— Нет, Эдди! Меня нельзя целовать, я слишком липкая! Но дай руку, я надышу тебе в нее поцелуй!
Он протягивает ей руку. Она подносит ее к губам — легкое дыхание касается его сложенных горсткой пальцев; потом, все еще держа его руку, она пытливо заглядывает ему в ладонь.
— Ну, Эдди, скажи, что ты там видишь?
— Что я могу увидеть, Роза?
— А я думала, вы, египтяне, умеете гадать по руке — только посмотрите на ладонь и сразу видите все, что будет с человеком. Ты не видишь там нашего счастливого будущего?
Счастливое будущее? Быть может! Но достоверно одно: что настоящее никому из них не кажется счастливым в тот момент, когда растворяются и снова затворяются тяжелые двери, и она исчезает в доме, а он медленно уходит прочь.
Глава IV
Мистер Сапси
Если согласиться с общепринятым взглядом на осла, как на воплощение самодовольной тупости и чванства, — взглядом, скорее традиционным, чем справедливым, как и многие другие наши взгляды, — то самый отъявленный осел во всем Клойстергэме это, без сомнения, тамошний аукционист, мистер Томас Сапси.
Мистер Сапси подражает в одежде настоятелю; и ему иной раз кланялись по ошибке на улице, принимая его за настоятеля; и даже, случалось, величали его «ваше преосвященство», в уверенности, что это сам епископ, нежданно прибывший в Клойстергэм без своего капеллана.
Всем этим мистер Сапси очень гордится, равно как и своим голосом и своими манерами. Он даже пытался (продавая с аукциона земельную собственность) возглашать цены этак слегка нараспев, чтобы еще больше походить на духовное лицо. А когда мистер Сапси со своего возвышения объявляет о закрытии торгов, он всегда при этом воздевает вверх руки, словно бы благословляя собравшихся маклеров, и проделывает это так эффектно, что куда уж до него нашему скромному и благовоспитанному настоятелю.
У мистера Сапси много поклонников. Да что там — подавляющее большинство клойстергэмцев, включая и неверующих в его мудрость, подтвердят, если их спросить, что мистер Сапси является украшением их родного города. Он обладает многими способствующими популярности качествами: он напыщен и глуп; говорит плавно, с оттяжечкой; ходит важно, с развальцем; а при разговоре все время делает плавные округлые жесты, словно собирается совершить конфирмацию над своим собеседником. Лет ему за пятьдесят, а пожалуй, ближе к шестидесяти; у него круглое брюшко, отчего по жилету разбегаются поперечные морщинки; по слухам он богат; на выборах всегда голосует за кандидата, представляющего интересы состоятельных и респектабельных кругов; и, кроме того, он непоколебимо уверен, что с тех пор как он был ребенком, только он один вырос и стал взрослым, а все прочие и доныне несовершеннолетние; так чем же может быть эта набитая трухой голова, как не украшением Клойстергэма и местного общества?
Мистер Сапси проживает в собственном доме, на Главной улице против Женской Обители. Дом этот относится к той же эпохе, что и Женская Обитель, и лишь кое-где был впоследствии переделан на более современный лад — по мере того как неуклонно вырождающиеся поколения стали воздух и свет предпочитать чуме и тифозной горячке. Над входной дверью красуется вырезанная из дерева человеческая фигура вполовину натуральной величины, долженствующая изображать отца мистера Сапси в тоге и завитом парике, занятого продажей с аукциона. Смелость замысла и естественное положение мизинца и молотка на столике неоднократно вызывали восхищение зрителей.
В данную минуту мистер Сапси восседает в своей унылой гостиной, выходящей окнами на мощеный задний двор: дальше виден сад, отделенный изгородью. В камине пылает огонь, что, пожалуй, еще слишком рано по времени года, но очень приятно в такой прохладный осенний вечер; мистер Сапси может позволить себе подобную роскошь. На столе перед камином стоит бутылка портвейна, а вокруг по стенам расположились характерные для мистера Сапси предметы: его собственный портрет, часы с восьмидневным заводом и барометр. Они характерны для мистера Сапси потому, что себя он противополагает всему остальному человечеству, свой барометр — погоде, и свои часы — времени.
Сбоку от мистера Сапси находится конторка с письменными принадлежностями и на ней исписанный лист бумаги. Мистер Сапси поглядывает на этот лист и с горделивым видом читает про себя написанное; затем встает и, запустив большие пальцы в проймы жилета, неторопливо прохаживается по комнате и повторяет то же самое вслух — с большим достоинством, но вполголоса, так что разобрать можно лишь слово «Этелинда».
На том же столе у камина выстроились в ряд на подносе три чистых стаканчика. Входит горничная и докладывает: «Мистер Джаспер, сэр». — «Просите», — ответствует мистер Сапси, помавая рукой, и выдвигает два стаканчика из шеренги как двух рекрутов, призванных к исполнению службы.
— Рад вас видеть, сэр. Благодарю за честь, которую вы мне оказали, впервые посетив меня. Весьма польщен. — Так мистер Сапси выполняет свои обязанности гостеприимного хозяина.
— Вы очень любезны. Но это я должен быть польщен и благодарить вас за честь.
— Вам угодно так думать, сэр. Но уверяю вас, для меня большое удовольствие принимать вас в моем скромном жилище. Я не всякому это скажу. — Надо слышать, с какой неизъяснимо величественной интонацией мистер Сапси произносит эти слова: он как бы говорит своему собеседнику: «Вам, конечно, трудно поверить, что мне может доставить удовольствие общество такой мелкой сошки, как вы. Тем не менее это так».
— Я давно желал познакомиться с вами, мистер Сапси.
— А я давно слышал о вас, сэр, как о человеке со вкусом. Разрешите вам налить. Выпьем за то, — говорит мистер Сапси, наполняя собственный стакан, — чтобы
— Вы не станете отрицать, мистер Сапси, — с улыбкой говорит Джаспер, глядя, как аукционист с комфортом располагается перед камином, — что вы знаете свет.
— Да что ж, сэр, — отвечает тот, самодовольно посмеиваясь, — пожалуй, немножко знаю. Немножко знаю.
— Ваша репутация в этом отношении всегда интересовала меня, и удивляла, и побуждала искать вашего знакомства. Клойстергэм ведь такое захолустье. И если сидеть тут безвыездно, как я, например, так откуда, казалось бы, взяться знанию света?
— Я, правда, не бывал в чужих краях, молодой человек, — начинает мистер Сапси и тут же останавливается. — Вы не обижаетесь, мистер Джаспер, что я вас зову «молодой человек»? Вы ведь намного моложе меня.
— Пожалуйста!
— Я, правда, не бывал в чужих краях, молодой человек, но чужие края сами приходили ко мне. Они приходили ко мне в связи с моей профессией, и я не упускал случая расширить свои знания. Положим, я составляю опись имущества или каталог. Передо мною французские часы. Я никогда их раньше не видал, но я тотчас кладу на них палец и говорю: «Париж!» Или попадаются мне несколько китайских чашек и блюдец, тоже доселе мною невиданных. Я тут же кладу на них палец и говорю: «Пекин, Нанкин и Кантон!» То же самое с Японией, с Египтом, с бамбуком и сандаловым деревом из Ост-Индии — я на всех на них кладу палец. Мне случалось класть его даже на Северный полюс и говорить: «Эскимосская острога, куплена за полпинты дешевого хереса!»
— Вот как! Очень интересный способ приобретать знания о вещах и людях.
— Я это рассказываю вам, сэр, — поясняет мистер Сапси с неописуемым самодовольством, — потому что, как я всегда говорю, мало гордиться своими знаниями; ты покажи, как их достиг, тогда тебе поверят!
— Очень интересно. Но вы хотели поговорить о покойной миссис Сапси.
— Хотел, сэр. — Мистер Сапси снова наполняет стаканы, а бутылку отставляет подальше. — Но прежде чем я спрошу у вас совета, как у человека со вкусом, относительно вот этого пустячка, — мистер Сапси поднимает в воздух исписанный лист бумаги — ибо это, конечно, пустячок, однако и он потребовал некоторого размышления, сэр, я бы сказал, вдохновенной работы ума, — может быть, мне следовало бы сперва описать вам характер покойной миссис Сапси, скончавшейся за девять месяцев до настоящего дня.
Мистер Джаспер, только что раскрывший рот, чтобы сладко зевнуть под прикрытием своего стакана, отнимает этот экран и старается придать своему лицу выражение внимания и интереса. Это плохо ему удается, так как подавленный зевок распирает ему челюсти и вызывает на глазах слезы.
— Лет шесть тому назад, — продолжает мистер Сапси, — когда я уже развил свой ум, не скажу, до нынешнего его уровня, — это значило бы метить слишком высоко, — но, во всяком случае, до того состояния, при котором возникает потребность растворить в себе другой ум, я стал искать женщину, достойную стать спутницей моей жизни. Ибо, как я всегда говорю, нехорошо человеку быть одному.
Мистер Джаспер, по-видимому, старается запечатлеть в памяти это оригинальное изречение.
— Мисс Бробити в то время содержала на другом конце города учреждение, не скажу, соперничавшее с Женской Обителью, но родственное ей по целям и задачам. Люди говорили, что она со страстным увлечением присутствовала на всех моих аукционах, если они происходили в ее свободные дни или во время вакаций. Люди утверждали, что она восхищалась моими манерами и моим красноречием. Люди отмечали, что с течением времени многие привычные для меня обороты речи стали проскальзывать в диктантах ее учениц. Молодой человек, ходил даже слух, порожденный тайной злобой, что некий скудоумный и невежественный грубиян (отец одной из воспитанниц) вздумал публично против этого протестовать. Но я этому не верю. Мыслимо ли, чтобы человек, не вовсе лишенный рассудка, решился по доброй воле пригвоздить себя к позорному столбу?
Мистер Джаспер трясет головой. Конечно, это немыслимо. Мистер Сапси, которого собственное велеречие привело в какое-то самозабвение, пытается наполнить стакан своего гостя (и без того полный), затем наполняет свой, уже опустевший.
— Все существо мисс Бробити, молодой человек, было проникнуто преклонением перед Умом. Она боготворила Ум, направленный или лучше сказать устремленный к широкому познанию мира. Когда я сделал ей предложение, она оказала мне честь быть столь потрясенной некиим благоговейным страхом, что могла вымолвить лишь два слова: «О ты!» — подразумевая меня. Подняв ко мне свои чистые лазурные очи, стиснув на груди прозрачные пальцы, с залитым бледностью орлиным профилем, она не в силах была продолжать, хотя и была к тому мною поощряема. Я ликвидировал родственное учреждение при помощи частного контракта, и мы стали единым существом, насколько это было возможно при данных обстоятельствах. Но и впоследствии она никогда не могла найти выражений, удовлетворительно передающих ее, быть может, слишком лестную оценку моего интеллекта. До самой ее кончины (последовавшей от слабости печени), ее обращение ко мне сохраняло ту же незавершенную форму.
К концу своей речи мистер Сапси все более понижал голос, и веки его слушателя все более тяжелели, глаза слипались. Но теперь мистер Джаспер внезапно раскрывает глаза и в тон элегическому распеву в голосе мистера Сапси говорит: «Э-Эк!..», тут же обрывая, как будто хотел сказать: «Э-экая чушь!..», но вовремя удержался.
— С тех пор, — продолжает мистер Сапси, вытягивая ноги к огню и в полной мере наслаждаясь портвейном и теплом от камина, — с тех пор я пребываю в том горестном положении, в котором вы меня видите; с тех пор я безутешный вдовец; с тех пор лишь пустынный воздух внемлет моей вечерней беседе. Мне не в чем себя упрекнуть, но временами я задаю себе вопрос: что, если бы ее супруг был ближе к ней по умственному уровню? Если бы ей не приходилось всегда взирать на него снизу вверх? Быть может, это оказало бы укрепляющее действие на ее печень?
Мистер Джаспер с видом крайней подавленности отвечает, что «надо полагать, так уж было суждено».
— Да, теперь мы можем только предполагать, — соглашается мистер Сапси. — Как я всегда говорю: человек предполагает, а бог располагает. Пожалуй, это та же самая мысль, лишь выраженная иными словами. Во всяком случае, именно так я ее выражаю.
Мистер Джаспер что-то невнятно бормочет в знак согласия.
— А теперь, мистер Джаспер, — продолжает аукционист, — когда памятник миссис Сапси уже имел время осесть и просохнуть, я прошу вас, как человека со вкусом, сообщить мне ваше мнение об этой надписи, которую я (как уже сказано, не без некоторой вдохновенной работы ума) для него составил. Возьмите этот лист в руки. Расположение строк должно быть воспринято глазом, равно как их содержание — умом.
Мистер Джаспер повинуется и читает следующее:
— Изумительно! — говорит мистер Джаспер, возвращая лист хозяину.
— Вы одобряете, сэр?
— Как же не одобрить. Это так ярко, характерно и законченно.
Аукционист слегка наклоняет голову, как человек, принимающий должную ему мзду и выдающий расписку в получении, а затем предлагает вошедшему Дердлсу «опрокинуть стаканчик», который тут же ему и подносит.
Дердлс — каменотес по ремеслу, главным образом по части могильных плит, памятников и надгробий, и весь он с головы до ног того же цвета, что и произведения его рук. В Клойстергэме его все знают: во всем городе нет более беспутного человека. Он славится здесь как искусный работник, — о чем трудно судить, ибо никто не видал его за работой, — и как отчаянный пьяница — в чем каждый имел случай убедиться собственными глазами. Соборные склепы и подземелья знакомы ему лучше, чем любому из живых его сограждан, а, пожалуй, и любому из умерших. Говорят, такие глубокие познания он приобрел в связи с тем, что, имея постоянный доступ в собор, как подрядчик по текущему ремонту, он завел обычай удаляться в эти тайные убежища, недоступные для клоистергэмских мальчишек, чтобы мирно проспаться после выпивки. Как бы то ни было, он их действительно отлично знает, и во время ремонтных работ, когда приходилось разбирать часть какой-нибудь старой стены, контрфорса или пола, он, случалось, видел престранные вещи. О себе он часто говорит в третьем лице, — то ли потому, что, рассказывая о своих приключениях, сам немножко путается, с ним это было или не с ним, то ли потому, что в этом случае смотрит на себя со стороны и просто употребляет то обозначение, под которым известна в Клойстергэме столь выдающаяся личность. Поэтому его рассказы обычно звучат так: «Тут-то Дердлс и наткнулся на этого старикана», — подразумевая какого-нибудь сановного покойника давних времен, захороненного под собором, — «угодил киркой прямехонько ему в гроб. А старикан поглядел на Дердлса раскрытыми глазами, будто хотел сказать: „А, это ты, Дердлс? Ну, брат, я уж давно тебя жду!“ — да и рассыпался в прах». С двухфутовой линейкой в кармане и молотком в руках Дердлс вечно слоняется по всем закоулкам в соборе, промеряя и выстукивая стены, и если он говорит Топу: «Слушай-ка, Топ, тут еще один старикан запрятан!» — Топ докладывает об этом настоятелю, как о новой и не подлежащей сомнению находке.
Одетый всегда одинаково — в куртке из грубой фланели с роговыми пуговицами, в желтом шарфе с обтрепанными концами, в ветхой шляпе, когда-то черной, а теперь рыжей, как ржавчина, и в шнурованных сапогах того же цвета, что и его каменные изделия, — Дердлс ведет бродячий образ жизни словно цыган, всюду таская с собой узелок с обедом и присаживаясь то тут, то там на могильной плите, чтобы подкрепиться. Этот узелок с обедом Дердлса уже стал одной из клойстергэмских достопримечательностей — не только потому, что Дердлс с ним неразлучен, но еще и потому, что этот знаменитый узелок не раз попадал под арест вместе с Дердлсом (когда того задерживали за появление в публичных местах в нетрезвом виде) и затем фигурировал в качестве вещественной улики на судейском столе в городской ратуше. Это, впрочем, случалось не так уж часто, ибо если Дердлс никогда не бывает вполне трезв, то почти никогда не бывает и совсем пьян. Вообще же он старый холостяк и живет в уже обветшалом и все же еще недостроенном, более похожем на нору, домишке, который, как говорят, сооружался им из камней, украденных из городской стены. Подойти к этому жилищу можно лишь увязая по щиколотку в каменных осколках и с великим трудом продираясь сквозь некое подобие окаменелой чащи из могильных плит, надгробных урн, разбитых колонн и тому подобных скульптурных произведений в разной степени законченности. Здесь двое поденщиков неустанно обкалывают камни, а двое других неустанно пилят каменные глыбы двуручной пилой, стоя друг против друга и попеременно то исчезая каждый в своей будочке, служащей ему укрытием, то вновь из нее выныривая, причем это совершается так размеренно и неуклонно, как будто перед вами не живые люди, а две символических фигурки, изображающие Смерть и Время.
Мистер Сапси подражает в одежде настоятелю; и ему иной раз кланялись по ошибке на улице, принимая его за настоятеля; и даже, случалось, величали его «ваше преосвященство», в уверенности, что это сам епископ, нежданно прибывший в Клойстергэм без своего капеллана.
Всем этим мистер Сапси очень гордится, равно как и своим голосом и своими манерами. Он даже пытался (продавая с аукциона земельную собственность) возглашать цены этак слегка нараспев, чтобы еще больше походить на духовное лицо. А когда мистер Сапси со своего возвышения объявляет о закрытии торгов, он всегда при этом воздевает вверх руки, словно бы благословляя собравшихся маклеров, и проделывает это так эффектно, что куда уж до него нашему скромному и благовоспитанному настоятелю.
У мистера Сапси много поклонников. Да что там — подавляющее большинство клойстергэмцев, включая и неверующих в его мудрость, подтвердят, если их спросить, что мистер Сапси является украшением их родного города. Он обладает многими способствующими популярности качествами: он напыщен и глуп; говорит плавно, с оттяжечкой; ходит важно, с развальцем; а при разговоре все время делает плавные округлые жесты, словно собирается совершить конфирмацию над своим собеседником. Лет ему за пятьдесят, а пожалуй, ближе к шестидесяти; у него круглое брюшко, отчего по жилету разбегаются поперечные морщинки; по слухам он богат; на выборах всегда голосует за кандидата, представляющего интересы состоятельных и респектабельных кругов; и, кроме того, он непоколебимо уверен, что с тех пор как он был ребенком, только он один вырос и стал взрослым, а все прочие и доныне несовершеннолетние; так чем же может быть эта набитая трухой голова, как не украшением Клойстергэма и местного общества?
Мистер Сапси проживает в собственном доме, на Главной улице против Женской Обители. Дом этот относится к той же эпохе, что и Женская Обитель, и лишь кое-где был впоследствии переделан на более современный лад — по мере того как неуклонно вырождающиеся поколения стали воздух и свет предпочитать чуме и тифозной горячке. Над входной дверью красуется вырезанная из дерева человеческая фигура вполовину натуральной величины, долженствующая изображать отца мистера Сапси в тоге и завитом парике, занятого продажей с аукциона. Смелость замысла и естественное положение мизинца и молотка на столике неоднократно вызывали восхищение зрителей.
В данную минуту мистер Сапси восседает в своей унылой гостиной, выходящей окнами на мощеный задний двор: дальше виден сад, отделенный изгородью. В камине пылает огонь, что, пожалуй, еще слишком рано по времени года, но очень приятно в такой прохладный осенний вечер; мистер Сапси может позволить себе подобную роскошь. На столе перед камином стоит бутылка портвейна, а вокруг по стенам расположились характерные для мистера Сапси предметы: его собственный портрет, часы с восьмидневным заводом и барометр. Они характерны для мистера Сапси потому, что себя он противополагает всему остальному человечеству, свой барометр — погоде, и свои часы — времени.
Сбоку от мистера Сапси находится конторка с письменными принадлежностями и на ней исписанный лист бумаги. Мистер Сапси поглядывает на этот лист и с горделивым видом читает про себя написанное; затем встает и, запустив большие пальцы в проймы жилета, неторопливо прохаживается по комнате и повторяет то же самое вслух — с большим достоинством, но вполголоса, так что разобрать можно лишь слово «Этелинда».
На том же столе у камина выстроились в ряд на подносе три чистых стаканчика. Входит горничная и докладывает: «Мистер Джаспер, сэр». — «Просите», — ответствует мистер Сапси, помавая рукой, и выдвигает два стаканчика из шеренги как двух рекрутов, призванных к исполнению службы.
— Рад вас видеть, сэр. Благодарю за честь, которую вы мне оказали, впервые посетив меня. Весьма польщен. — Так мистер Сапси выполняет свои обязанности гостеприимного хозяина.
— Вы очень любезны. Но это я должен быть польщен и благодарить вас за честь.
— Вам угодно так думать, сэр. Но уверяю вас, для меня большое удовольствие принимать вас в моем скромном жилище. Я не всякому это скажу. — Надо слышать, с какой неизъяснимо величественной интонацией мистер Сапси произносит эти слова: он как бы говорит своему собеседнику: «Вам, конечно, трудно поверить, что мне может доставить удовольствие общество такой мелкой сошки, как вы. Тем не менее это так».
— Я давно желал познакомиться с вами, мистер Сапси.
— А я давно слышал о вас, сэр, как о человеке со вкусом. Разрешите вам налить. Выпьем за то, — говорит мистер Сапси, наполняя собственный стакан, — чтобы
Этот патриотический тост был в ходу во времена детства мистера Сапси, и, стало быть, по убеждению этого достойного мужа, должен быть пригоден и для всех последующих эпох.
Французам, если они нас атакуют,
В Дувре мы устроили встречу лихую!
— Вы не станете отрицать, мистер Сапси, — с улыбкой говорит Джаспер, глядя, как аукционист с комфортом располагается перед камином, — что вы знаете свет.
— Да что ж, сэр, — отвечает тот, самодовольно посмеиваясь, — пожалуй, немножко знаю. Немножко знаю.
— Ваша репутация в этом отношении всегда интересовала меня, и удивляла, и побуждала искать вашего знакомства. Клойстергэм ведь такое захолустье. И если сидеть тут безвыездно, как я, например, так откуда, казалось бы, взяться знанию света?
— Я, правда, не бывал в чужих краях, молодой человек, — начинает мистер Сапси и тут же останавливается. — Вы не обижаетесь, мистер Джаспер, что я вас зову «молодой человек»? Вы ведь намного моложе меня.
— Пожалуйста!
— Я, правда, не бывал в чужих краях, молодой человек, но чужие края сами приходили ко мне. Они приходили ко мне в связи с моей профессией, и я не упускал случая расширить свои знания. Положим, я составляю опись имущества или каталог. Передо мною французские часы. Я никогда их раньше не видал, но я тотчас кладу на них палец и говорю: «Париж!» Или попадаются мне несколько китайских чашек и блюдец, тоже доселе мною невиданных. Я тут же кладу на них палец и говорю: «Пекин, Нанкин и Кантон!» То же самое с Японией, с Египтом, с бамбуком и сандаловым деревом из Ост-Индии — я на всех на них кладу палец. Мне случалось класть его даже на Северный полюс и говорить: «Эскимосская острога, куплена за полпинты дешевого хереса!»
— Вот как! Очень интересный способ приобретать знания о вещах и людях.
— Я это рассказываю вам, сэр, — поясняет мистер Сапси с неописуемым самодовольством, — потому что, как я всегда говорю, мало гордиться своими знаниями; ты покажи, как их достиг, тогда тебе поверят!
— Очень интересно. Но вы хотели поговорить о покойной миссис Сапси.
— Хотел, сэр. — Мистер Сапси снова наполняет стаканы, а бутылку отставляет подальше. — Но прежде чем я спрошу у вас совета, как у человека со вкусом, относительно вот этого пустячка, — мистер Сапси поднимает в воздух исписанный лист бумаги — ибо это, конечно, пустячок, однако и он потребовал некоторого размышления, сэр, я бы сказал, вдохновенной работы ума, — может быть, мне следовало бы сперва описать вам характер покойной миссис Сапси, скончавшейся за девять месяцев до настоящего дня.
Мистер Джаспер, только что раскрывший рот, чтобы сладко зевнуть под прикрытием своего стакана, отнимает этот экран и старается придать своему лицу выражение внимания и интереса. Это плохо ему удается, так как подавленный зевок распирает ему челюсти и вызывает на глазах слезы.
— Лет шесть тому назад, — продолжает мистер Сапси, — когда я уже развил свой ум, не скажу, до нынешнего его уровня, — это значило бы метить слишком высоко, — но, во всяком случае, до того состояния, при котором возникает потребность растворить в себе другой ум, я стал искать женщину, достойную стать спутницей моей жизни. Ибо, как я всегда говорю, нехорошо человеку быть одному.
Мистер Джаспер, по-видимому, старается запечатлеть в памяти это оригинальное изречение.
— Мисс Бробити в то время содержала на другом конце города учреждение, не скажу, соперничавшее с Женской Обителью, но родственное ей по целям и задачам. Люди говорили, что она со страстным увлечением присутствовала на всех моих аукционах, если они происходили в ее свободные дни или во время вакаций. Люди утверждали, что она восхищалась моими манерами и моим красноречием. Люди отмечали, что с течением времени многие привычные для меня обороты речи стали проскальзывать в диктантах ее учениц. Молодой человек, ходил даже слух, порожденный тайной злобой, что некий скудоумный и невежественный грубиян (отец одной из воспитанниц) вздумал публично против этого протестовать. Но я этому не верю. Мыслимо ли, чтобы человек, не вовсе лишенный рассудка, решился по доброй воле пригвоздить себя к позорному столбу?
Мистер Джаспер трясет головой. Конечно, это немыслимо. Мистер Сапси, которого собственное велеречие привело в какое-то самозабвение, пытается наполнить стакан своего гостя (и без того полный), затем наполняет свой, уже опустевший.
— Все существо мисс Бробити, молодой человек, было проникнуто преклонением перед Умом. Она боготворила Ум, направленный или лучше сказать устремленный к широкому познанию мира. Когда я сделал ей предложение, она оказала мне честь быть столь потрясенной некиим благоговейным страхом, что могла вымолвить лишь два слова: «О ты!» — подразумевая меня. Подняв ко мне свои чистые лазурные очи, стиснув на груди прозрачные пальцы, с залитым бледностью орлиным профилем, она не в силах была продолжать, хотя и была к тому мною поощряема. Я ликвидировал родственное учреждение при помощи частного контракта, и мы стали единым существом, насколько это было возможно при данных обстоятельствах. Но и впоследствии она никогда не могла найти выражений, удовлетворительно передающих ее, быть может, слишком лестную оценку моего интеллекта. До самой ее кончины (последовавшей от слабости печени), ее обращение ко мне сохраняло ту же незавершенную форму.
К концу своей речи мистер Сапси все более понижал голос, и веки его слушателя все более тяжелели, глаза слипались. Но теперь мистер Джаспер внезапно раскрывает глаза и в тон элегическому распеву в голосе мистера Сапси говорит: «Э-Эк!..», тут же обрывая, как будто хотел сказать: «Э-экая чушь!..», но вовремя удержался.
— С тех пор, — продолжает мистер Сапси, вытягивая ноги к огню и в полной мере наслаждаясь портвейном и теплом от камина, — с тех пор я пребываю в том горестном положении, в котором вы меня видите; с тех пор я безутешный вдовец; с тех пор лишь пустынный воздух внемлет моей вечерней беседе. Мне не в чем себя упрекнуть, но временами я задаю себе вопрос: что, если бы ее супруг был ближе к ней по умственному уровню? Если бы ей не приходилось всегда взирать на него снизу вверх? Быть может, это оказало бы укрепляющее действие на ее печень?
Мистер Джаспер с видом крайней подавленности отвечает, что «надо полагать, так уж было суждено».
— Да, теперь мы можем только предполагать, — соглашается мистер Сапси. — Как я всегда говорю: человек предполагает, а бог располагает. Пожалуй, это та же самая мысль, лишь выраженная иными словами. Во всяком случае, именно так я ее выражаю.
Мистер Джаспер что-то невнятно бормочет в знак согласия.
— А теперь, мистер Джаспер, — продолжает аукционист, — когда памятник миссис Сапси уже имел время осесть и просохнуть, я прошу вас, как человека со вкусом, сообщить мне ваше мнение об этой надписи, которую я (как уже сказано, не без некоторой вдохновенной работы ума) для него составил. Возьмите этот лист в руки. Расположение строк должно быть воспринято глазом, равно как их содержание — умом.
Мистер Джаспер повинуется и читает следующее:
Здесь покоитсяМистер Сапси, вручив листок мистеру Джасперу, встал и поместился спиной к камину, чтобы лучше видеть, какой эффект произведет его творение на человека со вкусом; таким образом, лицо его обращено к двери, и когда на пороге вновь появляется горничная и докладывает: «Дердлс пришел, сэр!» — он проворно подходит к столу и, налив доверху третий стаканчик, ныне призванный к исполнению своих обязанностей, ответствует: «Пусть Дердлс войдет!»
ЭТЕДИНДА,
почтительная жена
мистера ТОМАСА САПСИ
аукциониста, оценщика, земельного агента и пр. в городе Клойстергэме,
Чье знание света,
Хотя и обширное,
Никогда не приводило его в соприкосновение
С душой,
Более способной
Взирать на него с благоговением.
ПРОХОЖИЙ, ОСТАНОВИСЬ!
И спроси себя: МОЖЕШЬ ЛИ ТЫ СДЕЛАТЬ ТОЖЕ?
Если нет, КРАСНЕЯ, УДАЛИСЬ!
— Изумительно! — говорит мистер Джаспер, возвращая лист хозяину.
— Вы одобряете, сэр?
— Как же не одобрить. Это так ярко, характерно и законченно.
Аукционист слегка наклоняет голову, как человек, принимающий должную ему мзду и выдающий расписку в получении, а затем предлагает вошедшему Дердлсу «опрокинуть стаканчик», который тут же ему и подносит.
Дердлс — каменотес по ремеслу, главным образом по части могильных плит, памятников и надгробий, и весь он с головы до ног того же цвета, что и произведения его рук. В Клойстергэме его все знают: во всем городе нет более беспутного человека. Он славится здесь как искусный работник, — о чем трудно судить, ибо никто не видал его за работой, — и как отчаянный пьяница — в чем каждый имел случай убедиться собственными глазами. Соборные склепы и подземелья знакомы ему лучше, чем любому из живых его сограждан, а, пожалуй, и любому из умерших. Говорят, такие глубокие познания он приобрел в связи с тем, что, имея постоянный доступ в собор, как подрядчик по текущему ремонту, он завел обычай удаляться в эти тайные убежища, недоступные для клоистергэмских мальчишек, чтобы мирно проспаться после выпивки. Как бы то ни было, он их действительно отлично знает, и во время ремонтных работ, когда приходилось разбирать часть какой-нибудь старой стены, контрфорса или пола, он, случалось, видел престранные вещи. О себе он часто говорит в третьем лице, — то ли потому, что, рассказывая о своих приключениях, сам немножко путается, с ним это было или не с ним, то ли потому, что в этом случае смотрит на себя со стороны и просто употребляет то обозначение, под которым известна в Клойстергэме столь выдающаяся личность. Поэтому его рассказы обычно звучат так: «Тут-то Дердлс и наткнулся на этого старикана», — подразумевая какого-нибудь сановного покойника давних времен, захороненного под собором, — «угодил киркой прямехонько ему в гроб. А старикан поглядел на Дердлса раскрытыми глазами, будто хотел сказать: „А, это ты, Дердлс? Ну, брат, я уж давно тебя жду!“ — да и рассыпался в прах». С двухфутовой линейкой в кармане и молотком в руках Дердлс вечно слоняется по всем закоулкам в соборе, промеряя и выстукивая стены, и если он говорит Топу: «Слушай-ка, Топ, тут еще один старикан запрятан!» — Топ докладывает об этом настоятелю, как о новой и не подлежащей сомнению находке.
Одетый всегда одинаково — в куртке из грубой фланели с роговыми пуговицами, в желтом шарфе с обтрепанными концами, в ветхой шляпе, когда-то черной, а теперь рыжей, как ржавчина, и в шнурованных сапогах того же цвета, что и его каменные изделия, — Дердлс ведет бродячий образ жизни словно цыган, всюду таская с собой узелок с обедом и присаживаясь то тут, то там на могильной плите, чтобы подкрепиться. Этот узелок с обедом Дердлса уже стал одной из клойстергэмских достопримечательностей — не только потому, что Дердлс с ним неразлучен, но еще и потому, что этот знаменитый узелок не раз попадал под арест вместе с Дердлсом (когда того задерживали за появление в публичных местах в нетрезвом виде) и затем фигурировал в качестве вещественной улики на судейском столе в городской ратуше. Это, впрочем, случалось не так уж часто, ибо если Дердлс никогда не бывает вполне трезв, то почти никогда не бывает и совсем пьян. Вообще же он старый холостяк и живет в уже обветшалом и все же еще недостроенном, более похожем на нору, домишке, который, как говорят, сооружался им из камней, украденных из городской стены. Подойти к этому жилищу можно лишь увязая по щиколотку в каменных осколках и с великим трудом продираясь сквозь некое подобие окаменелой чащи из могильных плит, надгробных урн, разбитых колонн и тому подобных скульптурных произведений в разной степени законченности. Здесь двое поденщиков неустанно обкалывают камни, а двое других неустанно пилят каменные глыбы двуручной пилой, стоя друг против друга и попеременно то исчезая каждый в своей будочке, служащей ему укрытием, то вновь из нее выныривая, причем это совершается так размеренно и неуклонно, как будто перед вами не живые люди, а две символических фигурки, изображающие Смерть и Время.