В заключение этого обзора книги О.М. Фрейденберг, книги весьма содержательной и содержащей большое богатство еще не реализованных исследовательских возможностей, отметим еще одно важное направление. Речь идет о том, что с кодификацией литературы как отдельной профессиональной системой культуры и параллельным ей расширением и развитием культурных и социальных горизонтов античного общества дихотомия трагедии и комедии приобретает характер в чем-то аксиологический, а затем и вовсе онтологический (чего не было в начале этого развития), что, в свою очередь, накладывает отпечаток как на литературную структуру обоих модусов литературы, так и на их «порождающие» потенции в истории литературы, когда трагедия начинает восприниматься как изначально высший, а комедия – низший модус.
   Мы уже упомянули о том, что сюжет «первоначальной жертвы» может развиваться либо в плане трагическом, либо в плане комическом. У О.М. Фрейденберг вся комическая линия трактуется в свете противопоставления «социально высокий – социально низкий» таким образом, что все комическое рассматривается как социально низкий, угнетенный и даже безобразный аналог, смешной дублет высокого, божественного, героического и прекрасного. Это противопоставление интересно в свете работ М.М. Бахтина об официальной и неофициальной культуре. Здесь же отметим, что возникновение этого смыслового момента в работе О.М. Фрейденберг отражает, конечно, один безусловно доминирующий момент в русской литературе и литературной критике, а именно абсолютное ценностное предпочтение «униженных и оскорбленных» (Ф.М. Достоевский). Это обстоятельство, проявляющееся в особом внимании О.М. Фрейденберг к древним, мифологическим корням вполне современных социальных институтов государственного угнетения, было специально отмечено в рецензии Вячеслава Всеволодовича Иванова, одного из основателей и виднейших представителей современной структурной лингвистики и литературоведения, на книгу О.М. Фрейденберг, когда она была опубликована в 1979 году[4].

Глава II
Буря и натиск: история литературы, общественная и философская критика. Символизм. Народничество. Политика и литературная критика. Политика и литературная критика до и после октябрьского переворота

   После того как мы рассмотрели некоторые положения, сформулированные в работах А.Н. Веселовского и А.А. Потебни, и подробно остановились на новаторском развитии этих положений в двух замечательных трудах русских литературоведов 20-40-х годов XX века, В.Я. Проппа и О.М. Фрейденберг, нам предстоит углубиться в историю того литературоведения, которое было более или менее непосредственно связано с историей русской литературы. Если работы тех литературоведов-компаративистов, которые мы рассмотрели выше, по своему материалу находились вне той «общественной» линии, которая становится предметом нашего интереса, хотя и здесь необходимы оговорки (см. замечание в конце предыдущего абзаца), то собственно история русской литературы как строгая академическая дисциплина с самого своего зарождения была полностью укоренена в том, что тогда, в 60-е годы XIX века, уже называлось «освободительным движением».
   Эта укорененность стала важнейшим выражением именно исторического направления русского литературоведения – здесь в виде непосредственного влияния истории в ее общественно-политическом разрезе на науку о литературе.
   Произошло это, помимо прочего, потому что основатель этой дисциплины, автор первых книг по истории русской литературы, а затем и многотомной истории ее, А.Н. Пыпин (1833–1904) был племянником Н.Г. Чернышевского, одного из реальных основателей, идеологов и деятелей русского освободительного движения. А.Н. Пыпин активно участвовал в судьбе сосланного вождя революционных демократов, а в своей научной деятельности стремился дать полную и объективную картину идейного становления российской общественности и ее освободительных стремлений в XIX веке.
   А.Н. Пыпин был одним из тех, благодаря кому на многие десятилетия укрепился взгляд на русскую литературу как на главное поле становления и взаимоборства двух основных лагерей русской общественной жизни – лагеря консервативного, который Пыпин отождествлял с реакционными, по его мнению, славянофилами, и лагеря прогрессивного, готового воспринять и претворить в российской действительности все современные идеи касательно социального устройства, которые возникали на Западе.
   Свою научную деятельность А.Н. Пыпин начинал как компаративист, исследователь древнерусской литературы. Отсюда и его ранний и глубокий интерес к истории славянских литератур («Обзор истории славянских литератур», СПб., 1865, вместе с В.Д. Спасовичем). Его два фундаментальных труда послужили основой для любой будущей исторической картины эволюции русской общественной жизни в XIX веке: «Общественное движение в России при Александре I» (СПб., 1871) и «Характеристика литературных мнений от 1820 до 1850-х годов» (СПб., 1890). Наконец, уже в начале ХХ века начинает выходить монументальная многотомная «История русской литературы». Особым вниманием и любовью А.Н. Пыпина пользовались В.Г. Белинский и Н.А. Некрасов, основоположники народно-демократического направления в русской литературе. Он посвятил им отдельные, весьма значительные сочинения. С другой стороны, он умеет подмечать слабые стороны тех русских писателей (например, Н.М. Карамзина), чьи общественные воззрения казались ему незрелыми, недостаточно обоснованными российской действительностью или реакционными. Особенно остро критикует А.Н. Пыпин взгляды и творчество русских литераторов, принадлежавших к консервативному лагерю славянофилов. Вот как критикует он позиции этого литературного направления:
   «Новейшие славяне забывают, что “человеческое” есть только тот запас нравственных и общественных идеалов и запас научного знания, который собран коллективным трудом целого человечества, и в этом смысле никаким образом не может представлять чего-либо несовместимого с сущностью какой-либо отдельной национальной природы или противоположного ей, и что, с другой стороны, «народное», совмещая в себе все индивидуальные особенности нации и ее достоинства и недостатки, представляет собой тот же запас идеалов и знания, только более тесный, потому что он ограничен средствами одной нации. <…> Исключительные защитники “народного”, противопоставляемого “человеческому”, “космополитическому”, в конце концов всегда впадают в узкий консерватизм, крайне вредный для интересов общества и народа, когда такие люди, становясь общественной и политической партией, приобретают значение и силу. Этот вред является необходимо, потому что, защищая народное, обыкновенно защищают и его недостатки, и его отсталость. Заметим, что такие споры о народном и человеческом и боязнь этого последнего составляют в особенности принадлежность обществ, которые еще не успели воспринять в себя достаточно общечеловеческих идей, знаний и учреждений; другие общества и нации, уже воспринявшие более или менее это общечеловеческое содержание и работавшие для него, напротив, стремятся отождествлять себя с человечеством, считать себя его представителем»[5].
   Конечно, труды А.Н. Пыпина, говоря в самом общем плане, находятся в одном русле с работами основоположников русского литературоведения А.Н. Веселовского и А.А. Потебни. В них шла речь о построении для истории русской литературы эволюционной картины, общей с той, которая строилась тогда же для других европейских литератур. В то же время сама принадлежность А.Н. Пыпина к одному весьма определенному общественному лагерю – лагерю революционных демократов – отражает тот факт, что у истории русской литературы как дисциплины было два источника. Один – это все более и более самоопределяющаяся дисциплина сравнительного литературоведения («всемирная литература»), другой – это актуальная литературная критика, имевшая в России к концу XIX века уже свою историю и традицию. Именно литературная критика являлась основным полем самовыражения и самоопределения двух главных политически противоборствующих лагерей России: уже упоминавшихся нами радикально-демократического лагеря и лагеря консервативного, в прошлом близкого к славянофилам, а в конце XIX века скорее более подходящего под определение национал-популистского. Впрочем, именно в конце XIX века эта дихотомия во всем, что касается культуры и литературы, резко меняется, ибо уже в самом начале 90-х годов появляются первые сигналы стремления культуры к автономии от политики.
   Однако наиболее последовательные, сильные и авторитетные голоса критики принадлежали радикально-демократической традиции. Среди них выделялся Николай Константинович Михайловский (1842–1904), признанный глава народнического направления русской мысли. Следуя традициям великих литературных критиков этого направления, В.Г. Белинского, Н.Г. Чернышевского и Н.А. Добролюбова, Михайловский внимательно следит за актуальным течением литературного процесса, начиная с начала 1870-х годов вплоть до самой своей кончины в начале ХХ века. Именно он суммирует «коллективное мнение», дает общую картину эволюции духовных ценностей в русской литературе, начиная с Пушкина. Михайловский, подробно отслеживая современный литературный процесс, писал о Тургеневе и Достоевском, Толстом и Чехове, Гаршине и Горьком, Леониде Андрееве и Мережковском. Именно в его весьма веско аргументированных и блестяще написанных статьях складываются принятые в интеллигентской народнической публицистике мнения и оценки всех значительных (и менее значительных) русских писателей второй половины ХIХ века.
   Читая сегодня, спустя сто тридцать – сто двадцать лет после того как они были напечатаны, статьи Михайловского, нельзя не восхищаться точностью его характеристик (Пушкин – акварелист, Чехов – импрессионист), сохраняющих свою свежесть и актуальность вплоть до наших дней. Более того, его подробные анализы отдельных произведений, особенно Достоевского в статье 1882 года «Жестокий талант», остаются образцовыми по внимательности, точности и злободневности. Любопытны, особенно в свете наступившей в начале ХХ века и вступившей в новую, усиленную фазу в начале XXI века канонизации Достоевского, наблюдения Михайловского о том, что никогда ни русские радикалы, ни славянофилы-консерваторы не считали мало-мальски серьезно Достоевского политическим писателем или опорой своей или, вообще, какой-то партии. Михайловский был убежден, что вся политика и публицистика Достоевского с чисто политической точки зрения представляет сплошное шатание и сумбур, в котором, однако, есть одна самостоятельная, оригинальная черта: ненужная, беспричинная, безрезультатная жестокость. Эта жестокость и связанная с нею сентиментальная умиленность суть, по Михайловскому, одновременно и черта мировоззрения Достоевского как публициста и писателя, и главная (согласно самому Достоевскому) положительная национальная черта русского народа. Достоевский, считает Михайловский, уверен, что русский человек особенно любит страдание, хочет и страстно ищет его. И это в высшей степени достойно восхищения в глазах Достоевского. Всякие новомодные, ориентированные на Запад политики, адвокаты, судьи не понимают этого и вместо того, чтобы наложить на русского человека бремя страдания, которого он так жаждет, они стремятся снять его с него. И в этом, считает Достоевский, лежит их страшный грех. Так же отрицательно, пишет писатель, относятся к страданию и все средние немцы, французы и англичане и вообще западные люди, и только русские – единственные, кто по-настоящему понимает, для чего нужно страдание.
   По этому поводу Михайловский замечает, что такого рода точка зрения, которая настойчиво проводится Достоевским в его писаниях, обличает в нем полное безразличие к реальной судьбе своего народа и своей страны. Достоевский, считает Михайловский, оторван от «живой жизни», он не имеет общественных идеалов. Его интересует только больная внутренняя психическая жизнь. Следовательно, видеть в нем «народного пророка» – это заблуждение.
   Этот анализ кажется интересным и сам по себе, как взгляд трезвого и проницательного современника, и поскольку в нем явно и неявно сформулировано важное качество русской культурной, литературной и общественной жизни конца XIX – начала ХХ века. Это качество существует параллельно тому, что в начале этой работы было обозначено как «новая религиозность». Я думаю, что его уместно назвать старым, но сейчас уже порядком забытым словом «идейность».
   Вся история употребления слова «идейность» в русском общественно-политическом культурном лексиконе указывает, как нам кажется, на один очень важный специфический оттенок его значения. Речь совсем не идет об особой преданности каким-то идеям, о предпочтении этих идей другим идеям, будь то в мировоззрении или даже жизненном поведении. «Идейность» предполагает, что идейный человек избирает практическое – и это очень важно! – открыто прокламируемое следование идеалам социального равенства, справедливости и общественной борьбы своим жизненным путем и ценностным идеалом. Достоевский, по Михайловскому, не является идейным писателем: у него нет идеалов, поскольку для него общественное освободительное движение не есть обязательная рамка его деятельности как писателя, он его критикует, он не подчиняется его писаным или неписаным декретам. Именно протест против этого диктата «идейности», протест против реального засилья цензуры идейности, осуществляемой посредством многолетней традиции политической критики в соответствующим образом редактируемых органах печати, послужил источником появления в 90-х годах XIX века нового направления литературной и общекультурной критики, которое отождествлялось тогда с именами замечательного поэта, писателя и публициста Дмитрия Сергеевича Мережковского (1866–1941), философа, историка искусства и критика Акима Львовича Волынского (Флексера) (1863–1926) и поэта Валерия Яковлевича Брюсова (1873–1924).
   Вообще следует сказать, что в истории русского литературоведения собственно творцы – поэты, писатели – всегда играли огромную роль. И, обозревая эту деятельность творцов русской литературы, можно сделать один общий вывод, не зависящий, так сказать, от конкретного общественного направления таких писателей. Он сводится к тому, что русские писатели и поэты всегда были антагонистами, противниками критики. Именно поэтому фигуры Белинского, Чернышевского и Добролюбова, чье признанное литературное значение было прежде всего в роли критиков, вызывали столь большое отталкивание со стороны многих позднейших писателей и поэтов. Желание создать подлинную критику, которая бы исходила изнутри самого феномена творчества, было в ту пору в высшей степени сильным.
   Критика, создания которой потребовали Волынский и Мережковский, была ими обозначена вначале как философская критика. Д.С. Мережковский был не только автором глубочайших и интереснейших штудий о значении творчества всех самых значительных творцов русской литературы: Толстого, Достоевского, Пушкина, Гоголя, Чехова, Горького и современных поэтов и писателей. Он, фактически, создал новую смысловую, философскую систему, в которой эти творцы получили свое истинное (по Мережковскому) духовное значение. Так называемая народническая, радикально-демократическая критика выстраивала схему, в которой история литературы следовала логике истории «освободительного движения». Поскольку история русской литературы полагалась полностью производной от истории социальной эмансипации в России, место и значение того или иного писателя определялось исключительно в зависимости от того, насколько оно способствовало такой эмансипации, а на более поздних этапах – насколько верно оно следовало диктату общественной партийной борьбы. Наиболее известная схема такой критики полагала, что появление тех или иных героев литературных произведений – их прямо называли «общественными типами» – иллюстрирует совершенно определенные стадии общественного развития, и что эти герои, эти общественные типы суть реальные участники этого развития. В своей известной лекции 1892 года «О причинах упадка и новых течениях русской литературы», которая затем была опубликована в печати, Д.С. Мережковский формулирует основные проблемы, стоящие перед русской литературой, и они видятся ему совсем не в плане общественном, не в разрезе идейности, а в плане духовном. Упадок русской литературы он связывает с тем, что критика требует от поэтов и писателей исключительного сосредоточения на описании так называемой «среды» и совершенно не обращает внимания на внутренний мир, который остается тайной для творца, поскольку его не привлекает метафизическая, скрытая от внешних глаз сторона бытия. Вся великая литература, считает Мережковский, была великой именно потому, что сосредоточивалась на метафизических, вечных вопросах. И в русской литературе он выделяет художников, которые останавливались на этих таинственных, сложных явлениях. К ним он причисляет, прежде всего, Пушкина, а за ним Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Толстого. Более того, Мережковский видит особенность наступающего этапа русской литературы, а особенно поэзии, в том, что начинают появляться творцы с уклоном во внутренний мир, которых влечет его сложность, которые стремятся познать неразгаданные тайны бытия.
   Прежде чем мы углубимся на некоторое время в литературно-критическое творчество Д.С. Мережковского и некоторых писателей, на которых он повлиял в мировоззренческом плане, думается, имеет смысл остановиться на одном важном свойстве этой критики, которое, по нашему мнению, во многом сформировало не только облик связанного с этой критикой литературного творчества, но и более академического литературоведения, за нею последовавшего. В своей статье 1906 года «Грядущий хам», вызвавшей в свое время бурную ответную реакцию, в основном отрицательную, Д.С. Мережковский сформулировал как явным, так и неявным образом те качества литературы конца XIX и начала ХХ века, о которых мы говорим в этом обзоре. В частности, он прямо говорит о важной роли новой религиозности. Он так же прямо указывает на значение идейности как одного из мощных ценностных факторов, участвующих в образовании русской интеллигенции. Но там же, описывая духовный облик этой интеллигенции, он подчеркивает еще одно ее важное качество, которое он именует по-разному: благородство, способность любить и вообще способность испытывать высокие чувства сочувствия, сопереживания, наконец, ее особый строй души, равно отзывающийся на высокое в человеке, природе и искусстве. Это качество, эта особая внутренняя настроенность на все высокое и благородное – вот то, на что указывает Д.С. Мережковский, когда он призывает к борьбе против Всемирного Хама – духа мещанства, заботящегося только о собственном материальном благополучии и власти над другими.
   Надо сказать, что именно это внутреннее благородство спасает, в конечном счете, два отмеченные нами фундаментальные свойства культуры в это время – новую религиозность и идейность – от огрубления, опошления, фанатизма. Спасает, конечно, не всегда, но в самых достойных проявлениях культуры. Д.С. Мережковский мимоходом говорит в этой своей важной статье еще об одном существенном обстоятельстве, связанном с данной стороной внутреннего духовного мира русской интеллигенции. Вот эта цитата: «Все благородство культуры, уйдя из области общественной, сосредоточилось в уединенных личностях, в таких великих отшельниках, как Ницше, Ибсен, Флобер и все еще самый юный из них – старец Гете. Среди плоской равнины мещанства эти бездонные артезианские колодцы человеческого духа свидетельствуют о том, что под выжженной землею еще хранятся живые воды»[6]. Если новая религиозность и идейность суть чувства столь же индивидуальные, как и коллективные и в качестве последних доступны искажению, упрощению и опошлению, внутреннее благородство есть качество индивидуальное и присуще только лишь отдельным людям, а не группам или народам.
   Третье отличительное качество русского литературоведения – его историзм – так же, в принципе, существует sub specie этой замечательной черты русской интеллигенции – ее внутреннего благородства. Но здесь следует отметить, что именно историзм зачастую приобретает какие-то гипостазированные формы, иногда даже в противоречии с провозглашаемыми общими принципами историзм становится платформой для выражения взглядов, в том числе и в академическом дискурсе, окрашенных в тона национальной исключительности. Историзм, особенно в исследованиях, посвященных истории русской литературы, может мутировать в «русский историзм». Впрочем, возвращаясь к теме «внутреннего благородства», я хочу заметить, что как раз это качество всегда позволяло тенденции к «русскому историзму» в лучших работах оставаться далеко на периферии анализа. Особенно характерны в этом плане – в положительном смысле – компаративистские работы В.М. Жирмунского.
   Теперь я позволю себе сделать некоторое небольшое отступление, экскурс в область того, как же качество внутреннего благородства, которое Д.С. Мережковский приписывал целому классу русской интеллигенции, оказывается, как нам представляется, связанным с динамикой развития в ХХ веке русской литературы и культуры, а следовательно, и русского литературоведения.
   Конечно, Д.С. Мережковский чувствовал внутреннее благородство в том, как она себя держала именно в общественном поприще, том самом, которое он объявил абсолютным прибежищем всемирного мещанства в Европе. Но русская общественная жизнь казалась ему от этого мещанства изолированной тем, что она вся протекала вне государственных и традиционных рамок, исключительно, как казалось Мережковскому, в лоне российского «освободительного движения». А вот идеалы внутреннего благородства русская интеллигенция получала исключительно из русской литературы и наиболее высоких образцов всемирной литературы. Отсюда огромная общественная роль литературы и по Мережковскому. Просто, в отличие от народников, он считал, что эта общественная роль будет наилучшим образом осуществлена, только если литература останется верной своему внутреннему призванию, внутреннему голосу литературы как таковой. Только если литература сама останется внутренне благородной, сможет она пробуждать это качество в народе. Любая попытка предписать литературе, поэзии, искусству вообще, в чем должна быть их общественная роль, неизбежно повредит этой внутренней целостности творца и творения. А если нет этой целостности, то народу некуда обращаться за духовной пищей, без которой общественная жизнь неизбежно скатывается к тиранству, насилию и зверству.
   Сразу скажем, что последующая динамика развития России и русской культуры полностью подтвердила это положение.
   Добавлю к этому от себя, что, действительно, это внутреннее благородство настоящих русских интеллигентов еще можно было встретить в те годы, когда складывалось мое поколение, то есть начиная с 1945 года и вплоть до начала шестидесятых годов. Каждый из нас, наверное, может свидетельствовать о роли этих людей в личном духовном становлении. Для меня это были, прежде всего, такие люди, как друзья моих родителей и мои воспитатели в детстве, супруги Ваттенберг, расстрелянные в 1952 году в результате процесса над Еврейским антифашистским комитетом, как писатели Василий Гроссман и Андрей Платонов, с которыми они меня познакомили, а позднее – из ушедших – мой институтский учитель и научный руководитель Исаак Иосифович Ревзин и многолетний учитель, коллега и друг, незабвенный Владимир Николаевич Топоров.
   Внутреннее благородство струилось, видимым или невидимым образом из самой русской литературы этого большого столетия. Здесь нам придется распрощаться с наследием Д.С. Мережковского и обратиться собственно к русской литературе в том ее модусе, который был сформулирован в символистской критике начала ХХ века и, под ее влиянием, в философских сочинениях одного из самых крупных историков и теоретиков литературы ХХ века Михаила Михайловича Бахтина (1895–1975). Говоря об эстетической позиции, Бахтин формулирует одно из центральных условий творчества – вненаходимость. Под вненаходимостью М.М. Бахтин имеет в виду принципиальную незаинтересованность самого художника в прагматических последствиях его творческого акта, нахождение художника как человека вне поля интересов, которые так или иначе связаны с внутренним хронотопом его произведения, так и с его внешним локусом. Иначе говоря, художник не должен допускать свои приватные пристрастия в мир, создаваемый его воображением. Равным образом, он не должен позволять внешним обстоятельствам, связанным с возможными последствиями, влиять на свою работу.