Страница:
Сухую деревянную плоть, потрескивая, сожрал огонь железной утробы. Потом уж никому было и не дотянуться. Промысел судьбы…
А разве серая папка, рядом с которой – над которой – ты прожил все детство и отрочество, ни о чем не догадываясь – не промысел судьбы?
Почему это вспомнилось? Ах, да: после общения с Марго всегда вспоминается что-нибудь такое. Все по теме…
Вот этот синий «рено» нестерпимо нагличает: повис на хвосте, таращит дальние фары, угрожая: щас, мол, раздолбаю тебя к чертям собачьим. Водят эти здесь также безобразно, как израильтяне…
Милый, что ж ты, сука, меня так невежливо подрезал? Дай-ка я тебя накажу, заодно и на профиль гляну… Ага, мавританский наш брат, семитская родня, – еще эта клетчатая тряпка на шее, чтоб не обознались и побереглись. Узнаю ваши аравийские ухватки, властитель поверженной Европы. Впрочем, куфия на шее – сейчас не более чем знак принадлежности к некоему европейскому клубу интеллектуалов. Сегодня только ленивый Олаф, Жак или Ханс не оборачивают выи этим бедуинским платком. Обаяние чужой расы…
Катись, давай… это тебе в виде гуманитарной помощи.
Если вдуматься: человече настолько бездарен, что на протяжении своей запутанной истории повторяет и повторяет одни и те же убийственные ошибки… Возьмем историю Испании. Воинственным вестготам, не поделившим трон в начале восьмого столетия, было невдомек, что, призывая на помощь северо-африканского Тарика ибн Сеида, повелителя мавров, они распахивают дверь воинству новоиспеченного Мухаммада. Положим, Родерих был разбит при Гуадалете и утонул… – кстати, где он умудрился утонуть? В вечно пересохшем Гвадалквивире? Хотя умудряются же крестить тысячи христиан у нас, в тазике худосочного Иордана… Ну-с, утонул король Родерих в бозе. И что? Вернулся после победы наемник-Тарик в свои африканские наделы? Держи карман шире. Его терзала вожделенная страсть: распространить религию Пророка на страну неверных. К тому же, он жаждал разыскать легендарные сокровища царя Соломона, которые, по неизвестным истории причинам, якобы спрятаны были в тайнике где-то в Толедо. Хм… интересно: почему – в Толедо? И почему, почему довольно скромные, по понятиям нашего времени, сокровища Храма – на любом затонувшем галеоне золота, серебра, слоновой кости и благовоний было втрое больше, чем в храмовой казне евреев, – не давали покоя толпам иноземных мародеров, так что вошли в историю, в литературу, в мифы? Неважно: в начале восьмого столетия дикие орды берберов (читай: мавров, так поэтичнее, о, наш европейский, одомашненный еще Шекспиром, Отелло с его благородной и все же криминальной ревностью!) уже владели большей частью полуострова. И поделом!
Казалось, стоило бы христианам вызубрить этот исторический урок. Но… ничуть не бывало: в середине двадцатого века забывчивая Европа зазывает все тех же мавров на свои зеленые лужайки и мытые шампунем мощеные улочки: приходите, тетя кошка, нашу мышку покачать… И вот минуло каких-то несколько десятилетий – миг, упавшая ресничка с века двадцатого века, – и уже гордая Европа дрейфит перед новыми гуманитарными ордами, оступается, пятится, извиняется за все причиненные беспокойства, платит отступные, пособия, стипендии и гранты, но поздно: зеленые лужайки засраны, по мощеным улочкам бродят барышни, законопаченные в галабии и черные платочки по самые черные глазки, на центральных площадях с легендарными именами исступленно протестуют в поясах шахидов известные актрисы уже смешанного происхождения… Прощай, Европа! Арриведерчи, Рома! Аллахакбар, Мюнхен… – не за горами окончательное решение европейского вопроса.
И по-прежнему всем есть дело до так и не найденных сокровищ царя Соломона…
Скучная история – эта Кастильская равнина. Едешь, едешь… и вдруг издали выплывает жутковатая складчатая скала, лежащая, как накрытый простыней покойник…
Забавно, что сама она не меняется ни на йоту – с тех студенческих лет, когда, одесская девочка, взяла приступом живописное отделение Академии. Уже тогда она была похожа на бравого солдата Швейка, напялившего на кумпол растрепанный рыжий парик коверного; но в те годы в ней все же не так явственно клокотала Молдаванка и Пэрэсыпь – очевидно, Ленинград нашей юности все же строил провинциала в затылочек. И, конечно, могутные телеса наросли на ней только за последние годы. А тому эдак лет двадцать пять назад Марго была разбитной и шустрой голубоглазой девчушкой, с барабулькой вместо носа и всклокоченной башкой: бравый солдат Швейк в начале своей военной карьеры. Замечательным товарищем была, настолько замечательным, что однажды, нимало не задумавшись, утешила его вместо не явившейся на свиданку их курсовой красавицы Натальи. Да брось, сказала она, чё ты расстраиваисся? Вот, иди-к сюда, глянь: чем мои цыцки не таки гарни? – и, взявшись за ворот свитера, решительным движением обеих рук оттянула его вниз так, что две сдобные городские булки, увенчанные влажным изюмом, вывалились у нее из – за пазухи, зажигая дополнительный свет в сумраке мастерской. В молочном сумраке белой ночи.
Он и сейчас улыбается, вспоминая тот случай. Тем более что он не имел никакого продолжения, словно речь шла не о жаркой трехчасовой возне на легендарном (впоследствии утопленном в Обводном канале) их с Андрюшей диванчике, а о совместном походе за пивом.
Интересно, что Марго не только ни разу не обмолвилась о той, вполне романтической (он никогда не допускал оскорбительной обиходности даже в мимолетном, даже случайном) ночи, но ни разу не намекнула о какой-либо возможности ее повторения.
Для него это долго оставалось загадкой. Неужто не потрафил?
Потом она вышла замуж за – имя выяснилось позже, как и робкое обаяние этого бессловесного гения, – за программиста Леню, и в конце восьмидесятых они уехали в Израиль. Какое-то время поболтались по съемным квартирам в славном городе Хайфе. Леня, бедняга, так и не осилил святого языка; он охранял центральную автобусную станцию и – как уверяет Марго, впрочем, врет, должно быть, – получал за ночь дежурства курицу. В конце концов, ошалев от курятины, связался с каким-то своим бывшим сокурсником, у которого в Мадриде уже процветала небольшая фирма, и после скандалов, слез и прощаний все поднялись и на куриных крыльях совершили перелет – из одной Мавритании в другую. Здесь у Лени все пошло сразу как надо.
Лет десять назад Марго, прилетев в Израиль на свадьбу племянницы, отыскала Кордовина в Иерусалиме. Сначала он не понял – к чему возобновлять это милое знакомство. К тому времени он завершил свой круг мытарств: послужил в армии, которая принесла ему законное право на обладание личным «глоком», прошел некий специальный курс в Стокгольмском университете, вернулся и поработал четыре года в местном отделении «Christie's», помощником эксперта, составляя бесконечные каталоги. При этом постоянно публиковал статьи в специальных изданиях и года два уже преподавал в университете – пока на правах ассистента.
Главное же: он сумел переправить оттуда и встретить тщательно разобранное и расфасованное по тайникам содержимое драгоценной серой папки, его заветной птицы-феникса, чьи запечатанные, склеенные дедом и до времени плененные крылья так мощно и разом распахнулись над судьбою внука…
И тут явилась Марго. Позвонила прямо в деканат университета (телефон добыла в справочной, по совету сестры их общей знакомой, дуры и халды, чудовищно провинциально – ты вообразить не можешь! – одетой на свадьбе. А ты, Кордовин, что, до сих пор не женат? Я так и знала: ты всегда был эгоистичным гадом).
И секретарша на кафедре, эта безмозглая цыпка, ничто же сумняшеся, выдала Марго личный его телефон. Впрочем, та все равно выудила бы его и со дна морского.
Он пригласил ее пообедать. Ждал на террасе «Дома Анны Тихо», с любопытством и нежностью посматривая на двух солдаток за соседним столом – тоненьких, почти безгрудых, в просторных, запятнанных солнцем, гимнастерках. Автоматы лежали у ног, а обе девушки сосредоточенно ели мороженое, каждая свое, перекладывая в тарелку к подруге и однополчанке то шоколадное крылышко, то кусочек засахаренной груши.
Эти солдатки удачно подвернулись для объяснения – почему он не узнал Марго. Смотрел на молодняк.
– Облизываешься, старый хрен? – она тогда уже была толстой, энергично-басовитой, двигалась танковой колонной, сотрясая воздух и землю.
Назвала его студенческой кличкой – Зак, и тем страшно расстрогала.
Общая юность – вещь хорошая, но в начале беседы, перебирая имена и припоминая шаловливые экзерсисы молодой козлячей энергии, – он еще думал, что отнесет эту встречу к никчемным эпизодам жизни и выброшенному на ветер времени.
Однако минут через тридцать, когда подали блинчики с тунцом, его уже не интересовали ни девушки-солдатки, ни блинчики, ни драгоценное его время.
Выяснилось, что в культурной среде Мадрида встречаются богатые люди, которые не прочь купить хорошую копию какой-нибудь известной картины. Понимаешь, Зак? Просто хорошую копию, включая подпись автора, само собой. Люди хотят на своей вилле на Коста-Браве или в Марбелье повесить какого-нибудь Манэ или Дега, или там Курбе, и дурить головы друзьям и родственникам. Хорошо бы, знаешь, чтоб картина несколько отличалась от оригинала… ну… какими-то деталями. Вариант, так сказать, известного полотна. Я сразу вспомнила о тебе. Ты же гениально копировал! Помнишь, какой хипеш поднялся по всему Эрмитажу, когда ты пытался вынести свою «Кающуюся Магдалину» Тициана, свою праведную копию? Как вопили старушенции в залах и хватали тебя за яйца, и жали на все кнопки, и бежали за каким-то старшим научным сотрудником?!
Да: Европа огранила несравненный лексический запас отважной девушки. А «богатые люди культурной среды Мадрида», надо полагать, русского происхождения.
– О каких деньгах идет речь? – спросил он.
Она назвала смехотворную сумму. Кажется, эта идиотка собиралась натворить кучу глупостей, например, втюхивать «новым русским» копии, выдавая их за подлинники. Эх, Одесса, город мой у моря…
Как раз за неделю до этой встречи Кордовин выставил на лондонский «Sotheby's» одну из подлинных акварелей Рауля Дюфи – прозрачные окрестности парка, два наездника в красных куртках на белой и муаровой лошадях, – благословляю тебя, мой мудрый и мужественный дед! – Это был второй шаг, направленный на упрочение безупречного имени. Акварель упорхнула за 80 тысяч долларов.
– Марго, – мягко проговорил он, – я давным-давно не держал в руках ни кисти, ни мастихина.
Она недоверчиво уставилась на него, тряхнула рыжей гривой:
– Кордовин, не морочь мне голову! В жизни не поверю!
– Увы, – кивнул он сокрушенно, – ужасающий артрит правой руки. В период обострения я этого ножа не удержал бы… Стареем, Марго – я имею в виду себя, конечно. Ты-то молода и прекрасна. Но. У меня есть парочка способных ребят, которые…
– Исключено! Мне нужен только ты, думаешь, я забыла – как виртуозно…
Он замолчал. Дал ей еще минут пять нести с энтузиазмом несусветную чушь, изредка кося глазом на грациозную, как кошечка-подросток, юную встрепанную официантку в коротких белых брючках. Наконец, отложив нож и вилку, склонился над столом, и глядя в круглые голубые глаза бравого солдата Швейка, тихо отчеканил:
– Марго. Слушай меня, малышка. Ты будешь делать то, что я скажу.
Здесь уже вовсю цвели деревья. Вся улица была засажена невысокими «арболь дель амор», деревьями любви, что цветут упругим сиреневым цветом. И волнующе пахло ранней загородной весной, чей ветерок почему-то всегда приносит идиотскую надежду на вечную молодость.
Паркуясь на стоянке возле дома, он слышал неистовый вопль Марго со второго этажа, из открытой на деревянную галерею двери. Значит, дома был кто-то из детей, а может быть – судя по децибелам – оба, и сын и дочь.
Войдя в калитку, он миновал скучноватую под дождиком лужайку, на которой, выпятив бедра, одалисками лежали несколько глиняных амфор, изрыгавших красно-розовую пену мелкой герани, толкнул приоткрытую входную дверь, и стал подниматься по лестнице на второй этаж.
Когда он научит ее запирать, запирать, крепко запирать все двери! Похоже, по-прежнему идеалом жилья она считает свой продуваемый морскими ветрами одесский двор с двумя швартовыми тумбами в воротах.
По мере его неторопливого восхождения перед ним вставала вся мизансцена – причем, заметив его на последних ступенях, Марго ни на секунду не остановила свой крик:
– Он?! Он маму свою лю-убит! Он маму любит и уважает, да!
Эмиль, сын – единственный из всей семьи, кто противостоял деспотизму Марго и был, в сущности, нормальным парнем: учился в университете и писал обзоры музыкальных вечеринок в каких-то молодежных клубах (никчемное, в сущности, занятие, но все же ребенок при деле), – сидел, перекинув ногу на ногу, в кресле напротив матери, и с кривой ухмылкой на лице похлестывал себя по колену деревянными четками.
– Да-а! Он уважительный любящий сын! Он не говорит маме: «Чтоб ты уже скорее сдохла, чудовище!» Нет, зачем! Он так маме не говорит, своей мамочке единственной!
Она поправилась еще больше и еще больше стала похожа на голубоглазого Швейка с тройным жабо трясущихся подбородков.
Если Эмиль действительно изрекает подобные перлы, то он, конечно, скотина – хотя, надо признать, Марго-домашняя абсолютно невыносима. Терпел – да не терпел, а обожал ее – только Леня.
Он показался в дверях. Вау\ – как говорит в таких случаях Ирина: этот спектакль, оказывается, имеет зрителей.
На диване сидела Катарина – дочь, двадцатипятилетняя полная шатенка, очень похожая на Марго, только без ее энергетических мощностей, то есть совсем иная женщина. Рядом с Катариной, присев на матерчатый валик дивана одной ягодицей, сидел молодой человек лет уже сильно за тридцать, смуглый, худой и долговязый, с той нервной и в то же время развязной поджаростью, что разоблачает прошедшего все боевые и резервистские стрельбы израильтянина. Парень был вполне симпатичен, но – это сразу бросалось в глаза – чувствовал себя не в своей тарелке, явно тяготясь ролью свидетеля семейного стриптиза. Видать, очередной претендент на руку невинной голубки, но все же надо быть начеку. И ведь сколько раз просил ее не созывать публику в дни его приездов.
– Привет! Всем привет! – объявил он. Так вступает в город освободитель.
– О, дон Саккариас! – Эмиль подскочил с кресла, ни дать ни взять, лоботряс-второгодник при радостном известии, что физичка скончалась и урок отменяется. – Ну, тогда я пошел…
– Куда-а?! – взревела Марго так, что жених изменился в лице, дернулся и еще уменьшил площадь давления тощей ягодицы на валик дивана.
– Слушай, детка, дай, пожалуйста, чаю. – Слоновий рев Марго можно было перешибить только воркующими приказами. – И даже чего-нибудь пожрать.
– Это, – сказала Катарина, поднимаясь и потянув жениха за руку, – дядя Захар. Он тоже из Израиля. Мам, мы пойдем, о'кей?
– А я тебя позже ждала… – Опершись обеими ладонями о ручки кресла, Марго в два рывка высвободилась. Она уже потеряла из поля зрения обоих своих отпрысков с долговязым прицепом, те сверзились вниз по лестнице в мгновение ока и исчезли.
– Я тебе постелила там, в школе. – Она ткнула большим пальцем вниз жестом римлянина, требующего смерти поверженному гладиатору. Кстати, в этом необъятном шелковом балахоне она и похожа на величественного сенатора в тоге. Но в данном случае имеет в виду подвал, а не преисподнюю. – Ты ж всю ночь не спал?
– Запри входную дверь, – сказал он.
Обстоятельно поцеловались, как здесь принято: дважды. За испанские годы Марго, внутренне абсолютно оставшись самой собой, переняла какие-то, не свойственные ее буйной натуре, местные обряды. Вот это целование, например.
Он ее крепко обнял: мешок с цементом. Руки уже не сцепляются за спиной.
– Моя красавица, – проговорил нежно. И, главное, в эту минуту так и чувствовал: моя красавица. Она хорошо поработала на этот раз. Впрочем, она и всегда была надежным другом.
– Эх, Кордовин… – довольно проговорила Марго, похлопав его ладонью по шее, – так одобряют племенного жеребца. Ну, ты мне еще бабки пощупай…
– А этот, долговязый – он кто? Наш жених? – промычал Кордовин, прожевывая кусок пухлого бутерброда. – О, только не переложи сахара, во имя Кришны!
– Отстань, дурак. Какая еще из твоих баб знает твои полторы ложки лучше, чем я! – она подвинула к нему чашку с кофе. – Торжественный обед будет вечером. А пока отоспишься. Ты угадал – претендент на руку. Яша. Врач. Холостой. Тридцать шесть. Из Тель-Авива.
Каждого избранника своей удаленной от дома, перезрелой дочери (та работала в Хайфе, в какой-то совместной американо-израильской фирме), Марго всегда вызывала к себе на ковер. Надо думать, сегодня за ужином будет увлекательный спектакль.
– Когда улов посмотришь? – спросила она, мельком оглянувшись на дверь.
– После торжественной помолвки, ладно? Когда все улягутся.
– Насчет помолвки, – проговорила Марго, – еще погодим. Мы его еще потрясем, мы его наизнанку вывернем, этого афериста.
– Слушай, тебе не надоело? Дай уже девке выйти замуж.
– Иди спать! – рявкнула она.
А он уже и так уходил, спускался по крутой лесенке в подвал, где налево за деревянной перегородкой стояли стиральная и сушильная машины, какое-то хозяйственное барахло, ящики, щетки-швабры, пластиковые бутыли со средствами для мытья всего на свете… А на правой половине царства, собственно, и была оборудована небольшая студия, которую Марго упорно именовала школой. Бетонный пол здесь был застелен ковровым покрытием, стены выбелены, и если щелкнуть выключателем, немедленно врубался яркий рабочий свет нескольких сильных ламп.
Сейчас детские мольберты сложены в углу, рядом высится стопа пластиковых табуретов. Толковая идея, ей-богу: частная художественная студия для детей; а там уже много чего можно складировать среди рисунков и акварелей, созданных трогательной детской рукой.
В глубине подвала была выгорожена каморка три на три, сумеречная келья с крошечным – в альбомный лист – окном под самым потолком, откуда, если встать ногами на топчан, отлично просматривалась улица. Помимо топчана сюда удалось втиснуть стул, прямоугольник доски на козлах, торшер…
Не зажигая света, он на ощупь пробрался к своей девичьей лежанке, нащупал плед, подушку. Раздеваться не стал – скинул только пиджак, стянул галстук и вытащил ремень из брюк. Лег, с удовольствием вытянув ноги и пошевеливая пальцами в носках. Все как всегда. Сколько ночей проведено здесь за последние годы?
Пока он ехал, раза три принимался кропить равнину весенний дождь. А тут, проследив путь героя до лежанки, взбодрился и воодушевленно припустил: целые пригоршни капель швырял в окошко, словно просо, и они плющились о стекло и сбегали вниз кривыми иероглифами…
Сейчас уже при всем желании ничего в окошке было не разглядеть. И все же он вяло отметил мелькнувший силуэт, удивленно понимая, что там, за окном, оказывается, не городок в сьерре, а угол улиц Переца и Эделыптейна (кто они, кстати, были – революционеры?). Кто-то приблизил к мокрому стеклу пятно лица в скобках ладоней, и он уже знал, что это – Сильва, и сквозь шорох дождя различил ее хрипловатый тягучий запев: «Ца-ар вкра-ал у Пушкина жыну!»…
Схватил планшетку с прикнопленым листом бумаги, вытянул из кожаной петельки карандаш.
– Сильва! Посиди вот так, ладно? Эй, не двигайся минут пять…
– Цар вкрал у Пушкина жыну!
– Вот и хорошо… – быстрый шорох карандаша по бумаге. – Какую жену?
– Та Наталку Хончарову, бездельник, как в школе учишься!
– Не верти головой, пожалуйста… Вот, будет у тебя портрет. Ну, Си-и-ильва!!!
А она уже вскочила и пошла кружиться, и приседать, вскинув кокетливо руку над головой, помахивая несуществующим платочком… «Там, вдали за занаве-е-скою… клоун мазки на лицо кладе-от». И кружась и отдаляясь, вдруг остановилась, приподняв подол юбки, стоя помочилась, густо и долго журча…
– Си-и-ильва! Си-и-ильва!
Та издали, за журчащим подолом дождя, строго пальцем грозит:
– Сильва полковнику верна!
Тогда мамина рука – нежный сильный жар от нее – проводит по плечу и гладит наспанную щеку:
– Повернись на правый бок, сердечко мое. И не кричи…
Да, Сильва… Открытие нового моста, весеннее половодье, свинья, плывущая на льдине, грязный и мокрый свет… Все-таки странно, что от детства и отрочества самой яркой открыткой осталась именно эта фигура. Мама рассказывала, что Сильва – бывшая примадонна заезжей оперетты, которой изменил ее любовник, какой-то таинственный полковник (царской армии? незначительное смещение во времени). Изменил, потом застрелился. После чего Сильва спятила и на веки вечные осталась в небольшом городе Винница. В любую погоду ходила закутанной в дюжину рваных крестьянских платков, стоя мочилась на улицах, а все свои не очень длинные монологи начинала с неизменного: «Цар вкрал у Пушкина жыну». Кстати, спала она на кладбище, якобы на могиле того самого полковника. В первый же приезд Захара из Питера на каникулы, дядя Сёма, как бы между прочим, обронил, – а, ты не знаешь: Сильва замерзла насмерть у своего полковника.
Он потянулся, выключил радиатор, от которого левая щека пылала температурным пожаром, и зажег свет.
Ого! Наверху, надо полагать, в разгаре ужин – начало девятого.
Он чувствовал себя вполне способным присоединиться к уважаемой публике. Марго и сама отлично готовила, а при наличии на побывке невесты-Катарины можно надеяться на коронный их пирог с капустой.
Когда минут через пятнадцать он заявился в столовую, обставленную вполне в духе Марго – дорого и чу-уд-но: картины в таких тяжелых золоченых рамах, что живописи не видать, какие-то столики по углам, накрытые испанскими шалями, на них с полдюжины настольных ламп, серебряные канделябры, антикварные часы со вздыбленными конями, бронзовые фигуры и бюсты, и множество мелких случайных вещиц, – грозовые тучи уже собрались над бедной Яшиной головой.
– Я пришел дать вам волю, – провозгласил голодный дон Саккариас, – от капустного пирога.
– Кордовин! – заорала Марго. – Сядь на свое место и молчи!
Да: у него тут было свое место, – спиной к подозрительной копии некой псевдоримской Венеры: только он один мог протиснуться между столом и ее тяжким бедром в складках мраморной тоги. В спокойные дни он развлекал семейство длинными монологами, обращенными к этой тетке. Вроде она – бесчувственная дама сердца, а он безнадежный воздыхатель. В ее мраморном лице действительно была какая-то заинтересованность в диалоге, в этом и заключался комизм ситуации.
Но сегодня случай для инсценировки явно неподходящий.
Он сел, подмигнув несколько напряженному доктору напротив, и удержал себя от замечания, что отстреливаться они будут вместе. Тот никак не ответил на дружеский сигнал.
– Марго, а что вон то желтенькое – это с яйцом? – спросил он.
Та, не глядя, передала ему вазу с яичным салатом.
– …и иврит у вас, Яша, – продолжала она, чуть сощурясь, – не абы какой. Великолепный марокканский иврит. Такого за сто лет ни на каких курсах не выучишь. Признавайтесь: вы учили его в постели?
Черт побери. Да она неуправляема, эта баба. А Катарина, оцепенелый кролик, не в силах постоять за своих обреченных мальчиков. И Леня не в состоянии дать ей разок по физиономии. Кстати, Лени-то и нет.
– А где же Леня? – поинтересовался Кордовин. Ему никто не ответил.
– Да, – натянуто улыбаясь, проговорил Яша. – Да, у меня была девушка, марокканка. С чего бы это скрывать.
Последовала внятная пауза, после чего тяжело звякнули брошенные Марго на скатерть серебряный нож и вилка.
– Так! Яша! Быстро! Быстро мне отвечать: сколько женщин у вас было до Катарины!
Отсюда, с его места под мраморным локтем покровительницы-Венеры, видно было, как с улицы к воротам подъезжает Ленин «сеат».
– Шесть… – недоуменно поглядывая на свою смиренную избранницу рядом, сообщил Яша, вероятно, по-прежнему не видя в свои тридцать шесть лет в этом особого криминала. Хотя уже было сильно заметно, насколько ему, бедняге, тошно.
– Марго, послушай, детка. Надо как-то сменить тему и разогнать эти тучи, ей-богу! Не выпить ли нам за то, чтобы…
А разве серая папка, рядом с которой – над которой – ты прожил все детство и отрочество, ни о чем не догадываясь – не промысел судьбы?
Почему это вспомнилось? Ах, да: после общения с Марго всегда вспоминается что-нибудь такое. Все по теме…
Вот этот синий «рено» нестерпимо нагличает: повис на хвосте, таращит дальние фары, угрожая: щас, мол, раздолбаю тебя к чертям собачьим. Водят эти здесь также безобразно, как израильтяне…
Милый, что ж ты, сука, меня так невежливо подрезал? Дай-ка я тебя накажу, заодно и на профиль гляну… Ага, мавританский наш брат, семитская родня, – еще эта клетчатая тряпка на шее, чтоб не обознались и побереглись. Узнаю ваши аравийские ухватки, властитель поверженной Европы. Впрочем, куфия на шее – сейчас не более чем знак принадлежности к некоему европейскому клубу интеллектуалов. Сегодня только ленивый Олаф, Жак или Ханс не оборачивают выи этим бедуинским платком. Обаяние чужой расы…
Катись, давай… это тебе в виде гуманитарной помощи.
Если вдуматься: человече настолько бездарен, что на протяжении своей запутанной истории повторяет и повторяет одни и те же убийственные ошибки… Возьмем историю Испании. Воинственным вестготам, не поделившим трон в начале восьмого столетия, было невдомек, что, призывая на помощь северо-африканского Тарика ибн Сеида, повелителя мавров, они распахивают дверь воинству новоиспеченного Мухаммада. Положим, Родерих был разбит при Гуадалете и утонул… – кстати, где он умудрился утонуть? В вечно пересохшем Гвадалквивире? Хотя умудряются же крестить тысячи христиан у нас, в тазике худосочного Иордана… Ну-с, утонул король Родерих в бозе. И что? Вернулся после победы наемник-Тарик в свои африканские наделы? Держи карман шире. Его терзала вожделенная страсть: распространить религию Пророка на страну неверных. К тому же, он жаждал разыскать легендарные сокровища царя Соломона, которые, по неизвестным истории причинам, якобы спрятаны были в тайнике где-то в Толедо. Хм… интересно: почему – в Толедо? И почему, почему довольно скромные, по понятиям нашего времени, сокровища Храма – на любом затонувшем галеоне золота, серебра, слоновой кости и благовоний было втрое больше, чем в храмовой казне евреев, – не давали покоя толпам иноземных мародеров, так что вошли в историю, в литературу, в мифы? Неважно: в начале восьмого столетия дикие орды берберов (читай: мавров, так поэтичнее, о, наш европейский, одомашненный еще Шекспиром, Отелло с его благородной и все же криминальной ревностью!) уже владели большей частью полуострова. И поделом!
Казалось, стоило бы христианам вызубрить этот исторический урок. Но… ничуть не бывало: в середине двадцатого века забывчивая Европа зазывает все тех же мавров на свои зеленые лужайки и мытые шампунем мощеные улочки: приходите, тетя кошка, нашу мышку покачать… И вот минуло каких-то несколько десятилетий – миг, упавшая ресничка с века двадцатого века, – и уже гордая Европа дрейфит перед новыми гуманитарными ордами, оступается, пятится, извиняется за все причиненные беспокойства, платит отступные, пособия, стипендии и гранты, но поздно: зеленые лужайки засраны, по мощеным улочкам бродят барышни, законопаченные в галабии и черные платочки по самые черные глазки, на центральных площадях с легендарными именами исступленно протестуют в поясах шахидов известные актрисы уже смешанного происхождения… Прощай, Европа! Арриведерчи, Рома! Аллахакбар, Мюнхен… – не за горами окончательное решение европейского вопроса.
И по-прежнему всем есть дело до так и не найденных сокровищ царя Соломона…
Скучная история – эта Кастильская равнина. Едешь, едешь… и вдруг издали выплывает жутковатая складчатая скала, лежащая, как накрытый простыней покойник…
* * *
На сей раз он устал от Марго и ее семейства уже к вечеру первого дня.Забавно, что сама она не меняется ни на йоту – с тех студенческих лет, когда, одесская девочка, взяла приступом живописное отделение Академии. Уже тогда она была похожа на бравого солдата Швейка, напялившего на кумпол растрепанный рыжий парик коверного; но в те годы в ней все же не так явственно клокотала Молдаванка и Пэрэсыпь – очевидно, Ленинград нашей юности все же строил провинциала в затылочек. И, конечно, могутные телеса наросли на ней только за последние годы. А тому эдак лет двадцать пять назад Марго была разбитной и шустрой голубоглазой девчушкой, с барабулькой вместо носа и всклокоченной башкой: бравый солдат Швейк в начале своей военной карьеры. Замечательным товарищем была, настолько замечательным, что однажды, нимало не задумавшись, утешила его вместо не явившейся на свиданку их курсовой красавицы Натальи. Да брось, сказала она, чё ты расстраиваисся? Вот, иди-к сюда, глянь: чем мои цыцки не таки гарни? – и, взявшись за ворот свитера, решительным движением обеих рук оттянула его вниз так, что две сдобные городские булки, увенчанные влажным изюмом, вывалились у нее из – за пазухи, зажигая дополнительный свет в сумраке мастерской. В молочном сумраке белой ночи.
Он и сейчас улыбается, вспоминая тот случай. Тем более что он не имел никакого продолжения, словно речь шла не о жаркой трехчасовой возне на легендарном (впоследствии утопленном в Обводном канале) их с Андрюшей диванчике, а о совместном походе за пивом.
Интересно, что Марго не только ни разу не обмолвилась о той, вполне романтической (он никогда не допускал оскорбительной обиходности даже в мимолетном, даже случайном) ночи, но ни разу не намекнула о какой-либо возможности ее повторения.
Для него это долго оставалось загадкой. Неужто не потрафил?
Потом она вышла замуж за – имя выяснилось позже, как и робкое обаяние этого бессловесного гения, – за программиста Леню, и в конце восьмидесятых они уехали в Израиль. Какое-то время поболтались по съемным квартирам в славном городе Хайфе. Леня, бедняга, так и не осилил святого языка; он охранял центральную автобусную станцию и – как уверяет Марго, впрочем, врет, должно быть, – получал за ночь дежурства курицу. В конце концов, ошалев от курятины, связался с каким-то своим бывшим сокурсником, у которого в Мадриде уже процветала небольшая фирма, и после скандалов, слез и прощаний все поднялись и на куриных крыльях совершили перелет – из одной Мавритании в другую. Здесь у Лени все пошло сразу как надо.
Лет десять назад Марго, прилетев в Израиль на свадьбу племянницы, отыскала Кордовина в Иерусалиме. Сначала он не понял – к чему возобновлять это милое знакомство. К тому времени он завершил свой круг мытарств: послужил в армии, которая принесла ему законное право на обладание личным «глоком», прошел некий специальный курс в Стокгольмском университете, вернулся и поработал четыре года в местном отделении «Christie's», помощником эксперта, составляя бесконечные каталоги. При этом постоянно публиковал статьи в специальных изданиях и года два уже преподавал в университете – пока на правах ассистента.
Главное же: он сумел переправить оттуда и встретить тщательно разобранное и расфасованное по тайникам содержимое драгоценной серой папки, его заветной птицы-феникса, чьи запечатанные, склеенные дедом и до времени плененные крылья так мощно и разом распахнулись над судьбою внука…
И тут явилась Марго. Позвонила прямо в деканат университета (телефон добыла в справочной, по совету сестры их общей знакомой, дуры и халды, чудовищно провинциально – ты вообразить не можешь! – одетой на свадьбе. А ты, Кордовин, что, до сих пор не женат? Я так и знала: ты всегда был эгоистичным гадом).
И секретарша на кафедре, эта безмозглая цыпка, ничто же сумняшеся, выдала Марго личный его телефон. Впрочем, та все равно выудила бы его и со дна морского.
Он пригласил ее пообедать. Ждал на террасе «Дома Анны Тихо», с любопытством и нежностью посматривая на двух солдаток за соседним столом – тоненьких, почти безгрудых, в просторных, запятнанных солнцем, гимнастерках. Автоматы лежали у ног, а обе девушки сосредоточенно ели мороженое, каждая свое, перекладывая в тарелку к подруге и однополчанке то шоколадное крылышко, то кусочек засахаренной груши.
Эти солдатки удачно подвернулись для объяснения – почему он не узнал Марго. Смотрел на молодняк.
– Облизываешься, старый хрен? – она тогда уже была толстой, энергично-басовитой, двигалась танковой колонной, сотрясая воздух и землю.
Назвала его студенческой кличкой – Зак, и тем страшно расстрогала.
Общая юность – вещь хорошая, но в начале беседы, перебирая имена и припоминая шаловливые экзерсисы молодой козлячей энергии, – он еще думал, что отнесет эту встречу к никчемным эпизодам жизни и выброшенному на ветер времени.
Однако минут через тридцать, когда подали блинчики с тунцом, его уже не интересовали ни девушки-солдатки, ни блинчики, ни драгоценное его время.
Выяснилось, что в культурной среде Мадрида встречаются богатые люди, которые не прочь купить хорошую копию какой-нибудь известной картины. Понимаешь, Зак? Просто хорошую копию, включая подпись автора, само собой. Люди хотят на своей вилле на Коста-Браве или в Марбелье повесить какого-нибудь Манэ или Дега, или там Курбе, и дурить головы друзьям и родственникам. Хорошо бы, знаешь, чтоб картина несколько отличалась от оригинала… ну… какими-то деталями. Вариант, так сказать, известного полотна. Я сразу вспомнила о тебе. Ты же гениально копировал! Помнишь, какой хипеш поднялся по всему Эрмитажу, когда ты пытался вынести свою «Кающуюся Магдалину» Тициана, свою праведную копию? Как вопили старушенции в залах и хватали тебя за яйца, и жали на все кнопки, и бежали за каким-то старшим научным сотрудником?!
Да: Европа огранила несравненный лексический запас отважной девушки. А «богатые люди культурной среды Мадрида», надо полагать, русского происхождения.
– О каких деньгах идет речь? – спросил он.
Она назвала смехотворную сумму. Кажется, эта идиотка собиралась натворить кучу глупостей, например, втюхивать «новым русским» копии, выдавая их за подлинники. Эх, Одесса, город мой у моря…
Как раз за неделю до этой встречи Кордовин выставил на лондонский «Sotheby's» одну из подлинных акварелей Рауля Дюфи – прозрачные окрестности парка, два наездника в красных куртках на белой и муаровой лошадях, – благословляю тебя, мой мудрый и мужественный дед! – Это был второй шаг, направленный на упрочение безупречного имени. Акварель упорхнула за 80 тысяч долларов.
– Марго, – мягко проговорил он, – я давным-давно не держал в руках ни кисти, ни мастихина.
Она недоверчиво уставилась на него, тряхнула рыжей гривой:
– Кордовин, не морочь мне голову! В жизни не поверю!
– Увы, – кивнул он сокрушенно, – ужасающий артрит правой руки. В период обострения я этого ножа не удержал бы… Стареем, Марго – я имею в виду себя, конечно. Ты-то молода и прекрасна. Но. У меня есть парочка способных ребят, которые…
– Исключено! Мне нужен только ты, думаешь, я забыла – как виртуозно…
Он замолчал. Дал ей еще минут пять нести с энтузиазмом несусветную чушь, изредка кося глазом на грациозную, как кошечка-подросток, юную встрепанную официантку в коротких белых брючках. Наконец, отложив нож и вилку, склонился над столом, и глядя в круглые голубые глаза бравого солдата Швейка, тихо отчеканил:
– Марго. Слушай меня, малышка. Ты будешь делать то, что я скажу.
* * *
Лет пять назад они купили небольшой дом в Лос Анхелес де Сан Рафаэль, лилово-холмистом городке в двадцати километрах от Сеговии. Вот к этому дому, обложенному неровными кусками темно-серого камня, окруженному невысоким каменным забором, с высаженными по внутреннему периметру молодыми кипарисами, с коваными воротами, которые только по эскизу Марго могли соорудить оторопевшие кузнецы: пики, вензеля в стиле рококо и два льва, разинувших в зевке пасти, – вчера, часа в три пополудни, он подрулил на съемной машине.Здесь уже вовсю цвели деревья. Вся улица была засажена невысокими «арболь дель амор», деревьями любви, что цветут упругим сиреневым цветом. И волнующе пахло ранней загородной весной, чей ветерок почему-то всегда приносит идиотскую надежду на вечную молодость.
Паркуясь на стоянке возле дома, он слышал неистовый вопль Марго со второго этажа, из открытой на деревянную галерею двери. Значит, дома был кто-то из детей, а может быть – судя по децибелам – оба, и сын и дочь.
Войдя в калитку, он миновал скучноватую под дождиком лужайку, на которой, выпятив бедра, одалисками лежали несколько глиняных амфор, изрыгавших красно-розовую пену мелкой герани, толкнул приоткрытую входную дверь, и стал подниматься по лестнице на второй этаж.
Когда он научит ее запирать, запирать, крепко запирать все двери! Похоже, по-прежнему идеалом жилья она считает свой продуваемый морскими ветрами одесский двор с двумя швартовыми тумбами в воротах.
По мере его неторопливого восхождения перед ним вставала вся мизансцена – причем, заметив его на последних ступенях, Марго ни на секунду не остановила свой крик:
– Он?! Он маму свою лю-убит! Он маму любит и уважает, да!
Эмиль, сын – единственный из всей семьи, кто противостоял деспотизму Марго и был, в сущности, нормальным парнем: учился в университете и писал обзоры музыкальных вечеринок в каких-то молодежных клубах (никчемное, в сущности, занятие, но все же ребенок при деле), – сидел, перекинув ногу на ногу, в кресле напротив матери, и с кривой ухмылкой на лице похлестывал себя по колену деревянными четками.
– Да-а! Он уважительный любящий сын! Он не говорит маме: «Чтоб ты уже скорее сдохла, чудовище!» Нет, зачем! Он так маме не говорит, своей мамочке единственной!
Она поправилась еще больше и еще больше стала похожа на голубоглазого Швейка с тройным жабо трясущихся подбородков.
Если Эмиль действительно изрекает подобные перлы, то он, конечно, скотина – хотя, надо признать, Марго-домашняя абсолютно невыносима. Терпел – да не терпел, а обожал ее – только Леня.
Он показался в дверях. Вау\ – как говорит в таких случаях Ирина: этот спектакль, оказывается, имеет зрителей.
На диване сидела Катарина – дочь, двадцатипятилетняя полная шатенка, очень похожая на Марго, только без ее энергетических мощностей, то есть совсем иная женщина. Рядом с Катариной, присев на матерчатый валик дивана одной ягодицей, сидел молодой человек лет уже сильно за тридцать, смуглый, худой и долговязый, с той нервной и в то же время развязной поджаростью, что разоблачает прошедшего все боевые и резервистские стрельбы израильтянина. Парень был вполне симпатичен, но – это сразу бросалось в глаза – чувствовал себя не в своей тарелке, явно тяготясь ролью свидетеля семейного стриптиза. Видать, очередной претендент на руку невинной голубки, но все же надо быть начеку. И ведь сколько раз просил ее не созывать публику в дни его приездов.
– Привет! Всем привет! – объявил он. Так вступает в город освободитель.
– О, дон Саккариас! – Эмиль подскочил с кресла, ни дать ни взять, лоботряс-второгодник при радостном известии, что физичка скончалась и урок отменяется. – Ну, тогда я пошел…
– Куда-а?! – взревела Марго так, что жених изменился в лице, дернулся и еще уменьшил площадь давления тощей ягодицы на валик дивана.
– Слушай, детка, дай, пожалуйста, чаю. – Слоновий рев Марго можно было перешибить только воркующими приказами. – И даже чего-нибудь пожрать.
– Это, – сказала Катарина, поднимаясь и потянув жениха за руку, – дядя Захар. Он тоже из Израиля. Мам, мы пойдем, о'кей?
– А я тебя позже ждала… – Опершись обеими ладонями о ручки кресла, Марго в два рывка высвободилась. Она уже потеряла из поля зрения обоих своих отпрысков с долговязым прицепом, те сверзились вниз по лестнице в мгновение ока и исчезли.
– Я тебе постелила там, в школе. – Она ткнула большим пальцем вниз жестом римлянина, требующего смерти поверженному гладиатору. Кстати, в этом необъятном шелковом балахоне она и похожа на величественного сенатора в тоге. Но в данном случае имеет в виду подвал, а не преисподнюю. – Ты ж всю ночь не спал?
– Запри входную дверь, – сказал он.
Обстоятельно поцеловались, как здесь принято: дважды. За испанские годы Марго, внутренне абсолютно оставшись самой собой, переняла какие-то, не свойственные ее буйной натуре, местные обряды. Вот это целование, например.
Он ее крепко обнял: мешок с цементом. Руки уже не сцепляются за спиной.
– Моя красавица, – проговорил нежно. И, главное, в эту минуту так и чувствовал: моя красавица. Она хорошо поработала на этот раз. Впрочем, она и всегда была надежным другом.
– Эх, Кордовин… – довольно проговорила Марго, похлопав его ладонью по шее, – так одобряют племенного жеребца. Ну, ты мне еще бабки пощупай…
– А этот, долговязый – он кто? Наш жених? – промычал Кордовин, прожевывая кусок пухлого бутерброда. – О, только не переложи сахара, во имя Кришны!
– Отстань, дурак. Какая еще из твоих баб знает твои полторы ложки лучше, чем я! – она подвинула к нему чашку с кофе. – Торжественный обед будет вечером. А пока отоспишься. Ты угадал – претендент на руку. Яша. Врач. Холостой. Тридцать шесть. Из Тель-Авива.
Каждого избранника своей удаленной от дома, перезрелой дочери (та работала в Хайфе, в какой-то совместной американо-израильской фирме), Марго всегда вызывала к себе на ковер. Надо думать, сегодня за ужином будет увлекательный спектакль.
– Когда улов посмотришь? – спросила она, мельком оглянувшись на дверь.
– После торжественной помолвки, ладно? Когда все улягутся.
– Насчет помолвки, – проговорила Марго, – еще погодим. Мы его еще потрясем, мы его наизнанку вывернем, этого афериста.
– Слушай, тебе не надоело? Дай уже девке выйти замуж.
– Иди спать! – рявкнула она.
А он уже и так уходил, спускался по крутой лесенке в подвал, где налево за деревянной перегородкой стояли стиральная и сушильная машины, какое-то хозяйственное барахло, ящики, щетки-швабры, пластиковые бутыли со средствами для мытья всего на свете… А на правой половине царства, собственно, и была оборудована небольшая студия, которую Марго упорно именовала школой. Бетонный пол здесь был застелен ковровым покрытием, стены выбелены, и если щелкнуть выключателем, немедленно врубался яркий рабочий свет нескольких сильных ламп.
Сейчас детские мольберты сложены в углу, рядом высится стопа пластиковых табуретов. Толковая идея, ей-богу: частная художественная студия для детей; а там уже много чего можно складировать среди рисунков и акварелей, созданных трогательной детской рукой.
В глубине подвала была выгорожена каморка три на три, сумеречная келья с крошечным – в альбомный лист – окном под самым потолком, откуда, если встать ногами на топчан, отлично просматривалась улица. Помимо топчана сюда удалось втиснуть стул, прямоугольник доски на козлах, торшер…
Не зажигая света, он на ощупь пробрался к своей девичьей лежанке, нащупал плед, подушку. Раздеваться не стал – скинул только пиджак, стянул галстук и вытащил ремень из брюк. Лег, с удовольствием вытянув ноги и пошевеливая пальцами в носках. Все как всегда. Сколько ночей проведено здесь за последние годы?
Пока он ехал, раза три принимался кропить равнину весенний дождь. А тут, проследив путь героя до лежанки, взбодрился и воодушевленно припустил: целые пригоршни капель швырял в окошко, словно просо, и они плющились о стекло и сбегали вниз кривыми иероглифами…
Сейчас уже при всем желании ничего в окошке было не разглядеть. И все же он вяло отметил мелькнувший силуэт, удивленно понимая, что там, за окном, оказывается, не городок в сьерре, а угол улиц Переца и Эделыптейна (кто они, кстати, были – революционеры?). Кто-то приблизил к мокрому стеклу пятно лица в скобках ладоней, и он уже знал, что это – Сильва, и сквозь шорох дождя различил ее хрипловатый тягучий запев: «Ца-ар вкра-ал у Пушкина жыну!»…
Схватил планшетку с прикнопленым листом бумаги, вытянул из кожаной петельки карандаш.
– Сильва! Посиди вот так, ладно? Эй, не двигайся минут пять…
– Цар вкрал у Пушкина жыну!
– Вот и хорошо… – быстрый шорох карандаша по бумаге. – Какую жену?
– Та Наталку Хончарову, бездельник, как в школе учишься!
– Не верти головой, пожалуйста… Вот, будет у тебя портрет. Ну, Си-и-ильва!!!
А она уже вскочила и пошла кружиться, и приседать, вскинув кокетливо руку над головой, помахивая несуществующим платочком… «Там, вдали за занаве-е-скою… клоун мазки на лицо кладе-от». И кружась и отдаляясь, вдруг остановилась, приподняв подол юбки, стоя помочилась, густо и долго журча…
– Си-и-ильва! Си-и-ильва!
Та издали, за журчащим подолом дождя, строго пальцем грозит:
– Сильва полковнику верна!
Тогда мамина рука – нежный сильный жар от нее – проводит по плечу и гладит наспанную щеку:
– Повернись на правый бок, сердечко мое. И не кричи…
* * *
Сильный жар шел от радиатора. Видимо, Марго спускалась разбудить его, но пожалела и милосердно решила чуток его поджарить – к ужину…Да, Сильва… Открытие нового моста, весеннее половодье, свинья, плывущая на льдине, грязный и мокрый свет… Все-таки странно, что от детства и отрочества самой яркой открыткой осталась именно эта фигура. Мама рассказывала, что Сильва – бывшая примадонна заезжей оперетты, которой изменил ее любовник, какой-то таинственный полковник (царской армии? незначительное смещение во времени). Изменил, потом застрелился. После чего Сильва спятила и на веки вечные осталась в небольшом городе Винница. В любую погоду ходила закутанной в дюжину рваных крестьянских платков, стоя мочилась на улицах, а все свои не очень длинные монологи начинала с неизменного: «Цар вкрал у Пушкина жыну». Кстати, спала она на кладбище, якобы на могиле того самого полковника. В первый же приезд Захара из Питера на каникулы, дядя Сёма, как бы между прочим, обронил, – а, ты не знаешь: Сильва замерзла насмерть у своего полковника.
Он потянулся, выключил радиатор, от которого левая щека пылала температурным пожаром, и зажег свет.
Ого! Наверху, надо полагать, в разгаре ужин – начало девятого.
Он чувствовал себя вполне способным присоединиться к уважаемой публике. Марго и сама отлично готовила, а при наличии на побывке невесты-Катарины можно надеяться на коронный их пирог с капустой.
Когда минут через пятнадцать он заявился в столовую, обставленную вполне в духе Марго – дорого и чу-уд-но: картины в таких тяжелых золоченых рамах, что живописи не видать, какие-то столики по углам, накрытые испанскими шалями, на них с полдюжины настольных ламп, серебряные канделябры, антикварные часы со вздыбленными конями, бронзовые фигуры и бюсты, и множество мелких случайных вещиц, – грозовые тучи уже собрались над бедной Яшиной головой.
– Я пришел дать вам волю, – провозгласил голодный дон Саккариас, – от капустного пирога.
– Кордовин! – заорала Марго. – Сядь на свое место и молчи!
Да: у него тут было свое место, – спиной к подозрительной копии некой псевдоримской Венеры: только он один мог протиснуться между столом и ее тяжким бедром в складках мраморной тоги. В спокойные дни он развлекал семейство длинными монологами, обращенными к этой тетке. Вроде она – бесчувственная дама сердца, а он безнадежный воздыхатель. В ее мраморном лице действительно была какая-то заинтересованность в диалоге, в этом и заключался комизм ситуации.
Но сегодня случай для инсценировки явно неподходящий.
Он сел, подмигнув несколько напряженному доктору напротив, и удержал себя от замечания, что отстреливаться они будут вместе. Тот никак не ответил на дружеский сигнал.
– Марго, а что вон то желтенькое – это с яйцом? – спросил он.
Та, не глядя, передала ему вазу с яичным салатом.
– …и иврит у вас, Яша, – продолжала она, чуть сощурясь, – не абы какой. Великолепный марокканский иврит. Такого за сто лет ни на каких курсах не выучишь. Признавайтесь: вы учили его в постели?
Черт побери. Да она неуправляема, эта баба. А Катарина, оцепенелый кролик, не в силах постоять за своих обреченных мальчиков. И Леня не в состоянии дать ей разок по физиономии. Кстати, Лени-то и нет.
– А где же Леня? – поинтересовался Кордовин. Ему никто не ответил.
– Да, – натянуто улыбаясь, проговорил Яша. – Да, у меня была девушка, марокканка. С чего бы это скрывать.
Последовала внятная пауза, после чего тяжело звякнули брошенные Марго на скатерть серебряный нож и вилка.
– Так! Яша! Быстро! Быстро мне отвечать: сколько женщин у вас было до Катарины!
Отсюда, с его места под мраморным локтем покровительницы-Венеры, видно было, как с улицы к воротам подъезжает Ленин «сеат».
– Шесть… – недоуменно поглядывая на свою смиренную избранницу рядом, сообщил Яша, вероятно, по-прежнему не видя в свои тридцать шесть лет в этом особого криминала. Хотя уже было сильно заметно, насколько ему, бедняге, тошно.
– Марго, послушай, детка. Надо как-то сменить тему и разогнать эти тучи, ей-богу! Не выпить ли нам за то, чтобы…