Страница:
Я была очень рада такому решению, потому что утешительница из меня плохая. Причин тут много. Начнем с того, что я чересчур мягкосердечна. Вместо того чтобы утешать других, мне приходится бороться с собственными слезами. Ребята это сразу видят. Утешая их, надо шутить, быть веселой, говорить: «Это неправда, что ваши девочки вам не пишут, – просто почтальоны плохо занимаются розыском раненых солдат». Такую ложь я не смогла бы из себя выдавить.
Другое дело – полевые госпитали. Здесь можно было как-то помочь. Но я слишком уважала раненых солдат, чтобы лгать им, что война скоро кончится и раны их не такие серьезные, какими кажутся.
Я не могла видеть боль в их печальных глазах. Не могла без слез смотреть, как они тянули ко мне свои слабые руки.
Словно понимая это, во время моего пребывания в 3-й армии генерал оставлял меня на передовой.
После основательных наставлений, в бурю с градом, мы покинули Нью-Йорк. Столько было мучительных ночей ожидания вылета, что эту страшную ночь мы перенесли лучше всего. В тесноте, на жестких железных запасных сиденьях военного самолета летели бог знает куда.
Предписания прочли лишь во время полета, там стояло: «Касабланка». Итак, европейский театр военных действий, а не Тихий океан! Хотя мы не сомневались, что конечным пунктом будет Европа, тем не менее почувствовали облегчение.
Самолет, пробивавшийся сквозь град, бросало то вверх, то вниз. (До сих пор мне вообще не приходилось летать.) Усталость клонила в сон. В какие-то моменты мы просыпались и вспоминали инструкцию: «В случае вынужденной посадки на море взять с собой: спасательный жилет, рацию, сигнальные ракеты, сухой паек и т. д.». Нет, лучше об этом не думать.
Солдаты, которые летели в самолете, никогда не были на войне – они проходили службу в обыкновенных военных лагерях, нормально питались, спали на походных кроватях, ножки которых стояли на американской земле…
Никто не разговаривает. Один только рев моторов. Когда вспыхивает зажигалка, она освещает испуганные лица. Касабланка! Я знаю ее только по фильмам.
Члены группы, к которой я была прикреплена, еще не были знакомы друг с другом, но позднее стали одной дружной семьей. Дэнни Томас,[66] молодой многообещающий комик, выдал пару острот, певец спал, тихо похрапывая, аккордеонист крепко прижимал к себе бутылку виски, девушка из Техаса время от времени погружалась в сон. В то время еще не было реактивных самолетов. Перелет длился много часов.
Эйб Ластфогель, руководитель УСО,[67] говорил, что у нашей группы должно получиться «хорошее шоу». Работал он днем и ночью – фантастический был человек. Он верил, что Дэнни Томас станет большой «звездой». Но включил его в группу не только по этой причине. «Томас человек порядочный, – говорил Ластфогель. – Я понимаю, как велика ваша задача, и не хочу присутствия в вашей бригаде грязных комедиантов. Ни вам, ни армии это не нужно. Опробуйте программу еще на военной базе в Америке, чтобы сразу получить визу военной цензуры. Тогда ничего не придется потом менять или писать заново». И добавил, что Дэнни Томас пробудет с нами только шесть недель, у него есть обязательство на выступления в ночном клубе и ему необходимо после нашей поездки вернуться в Штаты. Что касается меня, то я готова была работать до конца войны и вовсе не собиралась путешествовать туда и обратно. Однако все думали, что я не выдержу.
Шоу, которое мы играли, получилось действительно интересным. Дэнни привез свою обычную программу, я пела, мы играли небольшие сценки, написанные для нас не кем-то, а Гарсоном Канином и Бреджессом Мередитом. Кроме того, у меня был номер «мнемотехники», которому меня обучил Орсон Уэллс. Лин Мейберри, девушка из Техаса, блистала комическими номерами. Мы могли играть на грузовиках и танках. Делали в день по четыре-пять представлений, переезжая из одного подразделения в другое. Был в нашей бригаде аккордеонист. Я всегда любила звучание аккордеона и не так остро, как другие певцы, ощущала отсутствие пианино.
Эйб Ластфогель не терял нас из виду, правда, никто не знал, как ему это удавалось. Он организовывал сотни выступлений для вооруженных сил, составлял актерские группы, репетировал с ними, всячески поддерживал их морально и не жалел на это ни времени, ни сил. Он отдавал себя целиком работе. Я склоняю перед ним голову в знак глубокого уважения.
Наконец мы с трудом приземлились в Касабланке. Темная посадочная полоса. Сегодня при одной только мысли о тогдашнем полете мне становится страшно.
В Касабланке не знали, что делать с нами, казалось, что наш приезд здесь никому не нужен. Я предложила членам группы: «Давайте ждать здесь, не будем создавать трудностей, не для того же нас прислали». Мы ждали. Наступила ночь, стало холодно, а может быть, холодно было только нам, потому что мы устали. Наконец появился офицер и сказал, что сейчас позаботятся о нашем размещении. Оказывается, они не были информированы о нашем приезде и т. д. и т. д. Нас посадили в джип.
Мне очень хотелось посмотреть французское побережье. Мечтала видеть Францию – страну, которую люблю, страну, оккупированную врагом, страну, которую мы собирались освободить, когда бы ни наступил этот день. Я увидела Францию. Все молчали, пока я вытирала слезы.
Мы выступали на всех военных базах в Северной Африке и закончили в Оране. Оттуда наш путь лежал в Италию.
К тому времени мы уже подружились. Дэнни играл на своей каске, как на барабане, и к старым мелодиям писал остроумные тексты на темы нашей повседневной жизни, мы пели, смеялись, спускались в укрытие во время тревоги.
На войне первым делом учат нагибаться, главные три правила: ешь, спи, прячь голову.
У меня до сих пор остались следы на ногах от пинков, которыми солдаты толкали меня на землю при обстрелах.
Правда, я больше боялась за свои зубы, но солдаты безжалостно сбивали нас с ног – да благословит их небо.
Они были самые храбрые солдаты из тех, что я знала. Легко быть героем, когда защищаешь свою собственную страну, свою родину. Нечто другое испытывают солдаты, когда их отправляют в чужие страны, чтобы бороться «бог знает за что», они теряют глаза, руки, ноги и возвращаются домой калеками. Я знаю, о чем говорю. Я видела их в бою и потом, после боя.
Я видела их после войны. Видела их дома в Квинсе или Нью-Йорке, когда война давно уже кончилась. Как они, безногие, на костылях, были ласковы со своими женами и детьми, я видела их. Такое не забывается. Я люблю их всех и после того, как мир забыл о них. Я до сих пор еще встречаю их…Водитель такси, вспоминая те годы, восклицает: «Мы были тогда счастливее».
Больше всего я сожалею о том, что потеряно чувство товарищества, которое сплачивало во время войны. Только в чрезвычайных обстоятельствах раскрываются лучшие качества человека.
Сегодня в США нет чрезвычайных обстоятельств. Но страна запуталась, она не в состоянии оправиться от позора, бесчестья «дней Никсона». Политика – всегда грязное дело. По-моему, «моральный кризис», в который попала Америка, не является чем-то экстраординарным. Можно подумать, что раньше все шло как по маслу!
Не говори с солдатами, если хочешь жить тихо и спокойно, тогда тебя не станут преследовать кошмары и мучить угрызения совести. Не разговаривайте и с нами тоже. Мы не в том настроении, чтобы обсуждать мелкие неприятности.
Казалось, вторая мировая война должна положить конец всем войнам. А мы вернулись домой, и нас встретили так, будто и не было никакой войны. Мужчины не могли войти в ресторан без галстука, даже если на их куртках десантников блестели ордена.
В нью-йоркском ночном клубе «Эль Марокко» я видела, как пытались запретить войти тем, кто воевал, чтобы сохранить благополучие этим господам, которые никогда не испытывали ужасов войны, которые никогда не слышали свиста падающих бомб. Эти господа преуспевали. Мы же были аутсайдерами.
Мы посылали всех их к черту (по меньшей мере).
Наступили годы «адаптации», как это называли. Мне лично потребовалось немало времени, чтобы перестроиться.
Я ходила по улицам Нью-Йорка и не могла поверять, что все обещанное было ложью. Да, да, ложью! Не чем иным, как ложью!
Я встречала солдат, теперь уже бывших солдат, и вела их в гостиницу, где оплачивала для них номера, Я пыталась хоть что-то сделать, чтобы они меньше чувствовали себя жалкими, никому не нужными людьми. Правительство ничего не делало. Для бывших солдат не было работы. А ведь нам поручали там, на фронте, беседуя с солдатами, заверять их в том, что по возвращении они будут обеспечены работой.
Теперь эти солдаты оказались безработными, и им не оставалось ничего другого, как слоняться по улицам своих городов в поисках заработка.
Бюрократы – вот главные враги! Ни одно из многих обещаний правительства не было выполнено. Почему я чувствовала себя ответственной? Могу объяснить.
В горькие дни в Арденнах я говорила солдатам, что Дома их ждет работа, ждут их рабочие места. Я верила в это сама и убеждала других, как и предписывала инструкция.
В Арденнах в дикий холод я отморозила руки, даже не заметив этого (такое случается). Руки, опухая, надувались, как воздушные шары. Для смазывания мне давали специальное желе – неплохая картина: сквозь это желе, как лапы зверя, видны отекшие руки. Но меня это мало беспокоило, я ведь прирожденная оптимистка. С ногами дело обстояло хуже. Правда, у нас были военные сапоги, большие и просторные, они хоть не жали.
До сих пор мои руки в тепле приобретают удивительный цвет, а тонкая кожа на них натянута. Случается, по забывчивости я кладу руки на стол, но, заметив, что люди уставились на них, моментально их прячу. Тогда, на войне, это не имело значения. Самое главное – выполнить свой долг.
Мне становится смешно, когда случается читать рассказы актеров, в которых как о доблести говорится о том, что они часто совершали свои гастроли по Соединенным Штатам с температурой и больным горлом. Подумаешь, гастроли! Актеры – своеобразные люди. Например, Дэнни Томас. Широкий, чистый, умный. Его отличал не только талант, он был джентльменом – согласитесь, качество довольно редкое в наше время. Он обучал меня искусству владеть вниманием публики. Тогда мне казалось, что я делала это прекрасно. Но что значит остаться наедине со зрителями, я испытала позднее, в Италии, когда стояла перед тысячами солдат, бомбардируемая репликами, никак не предусмотренными в сценарии.
Пока я пела, все было в порядке, но, когда нужно было обращаться к зрителям, я путалась, не знала, что говорить. Дэнни втолковывал, как и когда держать паузу, как шуткой рассмешить зрителей или как погасить их смех. Однажды он спас нашего тенора от язвительных насмешек. Тенор был красивым мужчиной, прекрасно пел «Бесаме мучо», но с самого начала не понравился солдатам. Ведь всем этим парням так хотелось унизить нас за то, что мы не сражаемся, как они. Самое трудное было победить эту враждебность. Но Дэнни мог все. Уладив наши трудности, он уехал.
Мы ждали замену. Но кто мог заменить его? Он так много дал всем нам. Так многому научил. Нам не хватало его пения, его барабанной дроби на каске, и мы часто думали: «А что бы сейчас сказал Дэнни?»
Вряд ли он мог знать, как был дорог нам. Много позднее я пыталась сказать ему об этом, но вокруг нас была толпа людей, и он не слышал меня. Хотел бы он теперь услышать меня? Не уверена. Время меняет людей.
Мы пережили ужасную зиму в Арденнах незадолго до конца войны.
Мы спали в сарае. Кто-то будит меня, трясет за плечо. Слышатся громкие голоса: «Там – 88-я». Что это такое – не знаю, поняла только одно: что-то произошло. «88-я близко. Скорее уезжайте!»
Мы выскочили из спальных мешков и готовы были бежать. Все кричали нам, что мы должны бежать. Но куда? Джип мчится. Наши каски звякают, мы несемся неведомо куда. Что там случилось? Кто прорвал нашу линию обороны? Фронт 1-й армии был сильным. Едем на Реймс! «Реймс? – переспрашиваю я. – Но ведь он далеко в тылу». – «Тебе что, специальные объяснения нужны? Едем».
Я все-таки успела захватить в машину концертный костюм. Но знай я, что произошло на самом деле, то бежала бы сломя голову. Но мы ничего не знали, думали, что это одна из очередных тревог. Мы ошиблись.
Семьдесят седьмая дивизия, совсем еще мальчики, только что прибывшие из Америки, уничтожена. Но там был генерал Мак-Олифф, он отбросил немцев назад и спас нас всех. 82-я воздушно-десантная дивизия под командованием генерала Гейвина тоже была там, и все обошлось. Но было много потерь, много раненых и много печальных писем в Соединенные Штаты.
Из Реймса мы не получили никаких предписаний и направились в Париж, в главный штаб. Через несколько дней нас снова отправили на фронт.
Война продолжалась. Я уже не помню названий всех городов и деревень, через которые мы прошли. Однако помню приказ, который получила: явиться на «Форвард-10». «Форвард-10» – кодовое обозначение командующего американскими войсками.
Генерал Омар Бредли находился в своем вагоне. Кругом были развешены карты. Генерал выглядел бледным и усталым. «Я вам доверяю», – сказал он мне. Я ответила: «Благодарю вас, сэр».
Он продолжал: «Завтра мы будем на немецкой земле, а вы находитесь в тех частях, которые первыми туда войдут. Я говорил о вас с Эйзенхауэром, и мы оба решили, что вам лучше остаться в тылу, выступать в прифронтовых госпиталях. Мы не хотим, чтобы вы сейчас отправлялись в Германию, и не можем подвергать вас опасности».
Я остолбенела и лишь могла вымолвить: «Значит, только поэтому вы вызвали меня?» Бредли ответил: «Да, это серьезно. Нацистов очень устроит, если вы попадете к ним в руки. Они могут сотворить из этого сенсацию».
Я сделала все, чтобы изменить решение генерала, – просила, умоляла… В конце концов он разрешил мне отправиться в Германию, но при одном условии: при мне постоянно будут находиться два телохранителя. Оба солдата, получившие этот приказ, тоже были довольны. Наверное, они не очень верили, что останутся целыми и невредимыми до конца войны, а теперь у них больше гарантии – нужно охранять меня, и только.
Мы вошли в Германию. К нашему величайшему удивлению, все было спокойно, ничего угрожающего, ничего такого, чего следовало бы опасаться. На улицах люди узнавали меня, приветствовали. Поздравляли с возвращением на родину, хотя и знали, что я на стороне врага.
Моим соотечественникам американцы не нравились. Дело в том, что в американской армии имелось предписание, в силу которого обитатели домов, где расквартировывались американцы, должны были покидать свои жилища. Французы и англичане таких порядков не вводили.
В каком бы маленьком немецком домике мы ни останавливались, ко мне приходили местные жители и просили о помощи. Например, даже о такой. Им некуда было девать своих коров на время постоя, и они просили о возможности приходить и давать корм своему скоту. Они считали, что я договариваюсь с богом и могу приводить в порядок их беды.
Я, конечно, делала все, что могла. Но мы довольно быстро продвигались вперед, и едва ли хватало времени заботиться о чьей-либо корове.
Наш арьергард не успевал подтягиваться к линии фронта, да к тому же не было переводчика. Очень часто я получала предписание выступить на главной площади города или деревни и объяснить местным жителям, почему они должны немедленно разойтись по домам, закрыть ставни и не выходить на улицы. Делалось это для того, чтобы обеспечить беспрепятственное движение наших танков. В течение пяти минут после моих выступлений улицы становились пустыми. Позже, когда меня спрашивали, что такое особенное я говорила, что меня так быстро слушались, я отвечала: «Это не важно. Ведь вы получили, что хотели?»
И позднее на всем дальнейшем пути через Германию, начиная с Аахена, мы не встретили никаких осложнений, так что оба солдата, приставленные ко мне, прекрасно проводили время.
В Аахене мы обнаружили на себе вшей.
Теперь первейшей заботой стало отделаться от них. Но рядом ни врачей, ни санитаров. Мы далеко ушли с передовыми отрядами.
Прошло несколько дней, и вдруг меня осенила идея, самая глупейшая из когда-либо у меня возникавших.
Она заключалась в следующем: когда я буду исполнять свой номер «чтение мыслей», на эстраду, как обычно, приведут солдата и я попрошу его после представления прийти ко мне в палатку. Вот тогда-то и спрошу его, что нужно сделать, чтобы расправиться с этой «живностью». Казалось логичным спросить об этом именно у солдата.
Надо сказать, что найти хорошего медиума для моего «магического» номера совсем не просто. Тут нужен некоторый опыт. В данном случае мне нужен был человек в очках. Мне казалось, что люди, носящие очки, отличаются большей робостью, они не так смелы…
Но ни разу в толпе зрителей не заблестели очки. Я была терпелива. Прошло три дня. На четвертый я наконец увидела где-то вдали на пригорке человека в очках. Я обратилась к нему: «Пожалуйста, пройдите сюда и помогите мне немного поколдовать». Тут сразу поднялись несколько солдат, но я сказала, что приглашаю солдата в очках. Человек этот был огромного роста и так легко вспрыгнул на грузовик, как будто поднялся всего на ступеньку. Я разговаривала с ним, пока делала свой обычный трюк, и, улучив момент, прошептала: «Пожалуйста, зайдите ко мне в палатку после представления». Он и бровью не повел.
После представления я пошла к себе, сказав моим караульным, что жду посетителя. Я ждала. В палатке быстро становилось темно. Только слабая полоса света падала через щель. Его отражали блестки моего платья, которое висело на грязной стене.
И вот появилась высокая фигура. Голос сказал: «Слушаю, мэм!» Вошедший снял очки. Я сказала: «Очень мило, что вы пришли». Солдат молчал. Я продолжала: «Я не знаю, как вам это сказать». Я ждала. «Вы думаете, куда бы мы могли пойти?» – спросил он.
– «Нет… я хотела сказать вам – у меня вши.
– Это меня не волнует! – ни секунды не колеблясь, ответил он.
– Да я не о том.
– Тогда о чем же?
– Как мне от них избавиться?
– Так вот что вам надо! И только для этого вы позвали меня?
– Да.
Тут он надвинулся на меня. Вблизи он казался еще выше. К тому же он был техасец, это вообще особая порода. Голос его звучал угрожающе: «Вам разве не дали порошка?»
– Да, но я думала…
Еще злее он произнес: «Пользуйтесь порошком и не мойтесь».
Он нагнулся и вышел.
Нам предстояло еще одно представление, и я надеялась, что увижу его. Но этого не произошло. Он почувствовал ко мне отвращение и, будучи техасцем, не привык к такого рода разговорам с женщиной. Его приятели, наверное, ждали рассказов о победе, такой нереальной, но такой близкой.
Какое-то время мы оставались в Аахене. Жили в здании, разрушенном бомбами, – снаружи висели ванны, но все же был кусок крыши. Крыша – это уже нечто убедительное.
Большую часть времени идет дождь. Грязь, сырость. Все мучает нас, крысы – тоже.
Американцы никогда не испытывали ужасов войны в своей собственной стране. Об этом они знают только по книгам. Когда наступает настоящая трагедия, они оказываются наивны. Они святы в своей наивности. Я люблю американцев и ищу смягчающие обстоятельства, когда их критикую.
Посадили нас в аэропорту Ла Гардия.
Шел дождь. Никто нас не встречал, мы сами волокли свои вещи. При осмотре пришлось сдать все любимые военные сувениры. Мы вернулись на американскую землю, не имея ни цента в кармане, не зная, куда идти. А если нет денег, ты ничего не значишь, особенно в Соединенных Штатах. Если б вдруг мы стали объяснять, что только что вернулись с войны, никого бы это не тронуло. Тут уж ничего не поделаешь. Наконец я поймала такси и, пообещав хорошую мзду, попросила отвезти нас в отель «Сент Реджис», в котором всегда останавливалась, когда приезжала в Нью-Йорк.
– Хелло, мисс Дитрих! – встретили меня в отеле.
– Вы можете оплатить такси? – спросила я. – У меня нет ни цента.
– Конечно, конечно, только подпишите чек.
– Включая чаевые?
– Непременно. Большие апартаменты, как всегда?
– Да, и немного наличных денег.
– Хорошо, только выпишите чек.
Так появились мы с нашими грязными вещевыми мешками в изысканно элегантном холле «Сент Реджиса».
Война еще не закончилась, но казалось, здесь о ней никто никогда не слышал.
Никто не знал моего финансового положения, и чек приняли. Я выписала сто долларов. Не могу сказать, почему я не выписала большую сумму. Но поскольку я редко знала, что мне делать, если не было каких-либо указаний, то полученные сто долларов стали для меня состоянием.
Мы поднялись в мой номер. И здесь по очереди смывали европейскую грязь. Я заказала обед. Еда выглядела так аппетитно, что можно было сойти с ума. Каждый, кто выходил из ванной, получал роскошный обед. Мы решили попрощаться до захода солнца. Все хотели попасть домой до наступления темноты.
Прощались с огромной болью в сердце, но без слез и вздохов. Расставания были привычны.
Теперь я уже сама собралась принять ванну, впервые за многие месяцы. Боже, как я была одинока! Звонить в Лос-Анджелес или какое-нибудь агентство Нью-Йорка еще рано. А впрочем, о чем говорить? Что вернулась с войны? Кого это интересовало?
Зазвонил телефон. Это мой агент Чарли Фельдман. Пока мои друзья купались, я связалась с ним. «Пожалуйста, не выписывай больше ни одного чека, – сказал он, – они не будут оплачены, на счету ничего нет». – «Так что же мне делать?» – «Я тебе снова позвоню, дай подумать».
Я приняла ванну, легла в постель, но заснуть не могла.
Я ждала. Чего?
Я оказалась вырванной с корнем. А где остались мои корни? В гуще европейской войны? Эти мысли не давали покоя.
После всех трудностей стать жителем и гражданином Америки – это особое осложнение. Вернуться в Америку, которая не пострадала во время войны. Которая ни разу не узнала и не хотела знать, что испытали ее же собственные солдаты…
Да, именно тогда началась моя «антипатия к удобно сидящим дома американцам».
Плохое это было время для всех нас. Госпитали – переполнены. Мы совершали бесконечные поездки, посещали раненых, чтобы пожать им руки, успокоить, приободрить, почитать, пообещать, как не раз уже было, дать им почувствовать, что о них заботятся, ими интересуются. Какая это была ложь! Бессмысленное утешение, но они улыбались, им становилось легче, у них появлялась надежда.
Горький, горький послевоенный опыт… Потребовался целый год, чтобы как-то прийти в себя. Целый год, полный сомнений, отчаяния и гнева. Тогда я думала, что каждый знал, что такое бомбы, разрушение и смерть. Американцы не знали ничего и не хотели знать. Их сведения о войне ограничивались сообщениями радио и газет.
Печальное невежество. Но так удобнее, когда война где-то далеко. Я говорю не о семьях тех солдат, которые остались на поле боя. А о тех, кто никогда, даже на один день, не поступился своими удобствами, о тех сытых, которые не знали и не хотели ничего знать. И до сегодняшнего дня ничего не меняется.
Счастливая страна?! Где думают: если мы выбросим одного президента и заменим другим, все будет в порядке. Нет! Нужно нечто большее, чем «все в порядке».
Стремление к праведности, которое сейчас охватило Америку, – весьма сомнительно.
Хорошо известно, что в Америке все строится на чем угодно, кроме праведности. Еще со времен «Мейфлауэр».[68] Тем не менее с годами мысль о том, что Америка является страной, которая всегда борется за правду, утверждалась в умах многих. Что ж, это придает уверенность. Но эта новая роль, взятая на себя Америкой, фальшива. Как можно судить другие страны, определять, что в них справедливо, а что нет, если в собственной стране все основано на обмане и разбое, на угнетении слабых, на истреблении туземцев. Ведь это им дали доллар за полуостров, который сегодня известен как Нью-Йорк. Одна надежда, что когда-нибудь Америка «повзрослеет».
Другое дело – полевые госпитали. Здесь можно было как-то помочь. Но я слишком уважала раненых солдат, чтобы лгать им, что война скоро кончится и раны их не такие серьезные, какими кажутся.
Я не могла видеть боль в их печальных глазах. Не могла без слез смотреть, как они тянули ко мне свои слабые руки.
Словно понимая это, во время моего пребывания в 3-й армии генерал оставлял меня на передовой.
2
До Франции мы были в Африке и Италии, где выступали для американских и французских войск. Собственно, там нам не пришлось столкнуться с настоящей войной, с ее ужасами.После основательных наставлений, в бурю с градом, мы покинули Нью-Йорк. Столько было мучительных ночей ожидания вылета, что эту страшную ночь мы перенесли лучше всего. В тесноте, на жестких железных запасных сиденьях военного самолета летели бог знает куда.
Предписания прочли лишь во время полета, там стояло: «Касабланка». Итак, европейский театр военных действий, а не Тихий океан! Хотя мы не сомневались, что конечным пунктом будет Европа, тем не менее почувствовали облегчение.
Самолет, пробивавшийся сквозь град, бросало то вверх, то вниз. (До сих пор мне вообще не приходилось летать.) Усталость клонила в сон. В какие-то моменты мы просыпались и вспоминали инструкцию: «В случае вынужденной посадки на море взять с собой: спасательный жилет, рацию, сигнальные ракеты, сухой паек и т. д.». Нет, лучше об этом не думать.
Солдаты, которые летели в самолете, никогда не были на войне – они проходили службу в обыкновенных военных лагерях, нормально питались, спали на походных кроватях, ножки которых стояли на американской земле…
Никто не разговаривает. Один только рев моторов. Когда вспыхивает зажигалка, она освещает испуганные лица. Касабланка! Я знаю ее только по фильмам.
Члены группы, к которой я была прикреплена, еще не были знакомы друг с другом, но позднее стали одной дружной семьей. Дэнни Томас,[66] молодой многообещающий комик, выдал пару острот, певец спал, тихо похрапывая, аккордеонист крепко прижимал к себе бутылку виски, девушка из Техаса время от времени погружалась в сон. В то время еще не было реактивных самолетов. Перелет длился много часов.
Эйб Ластфогель, руководитель УСО,[67] говорил, что у нашей группы должно получиться «хорошее шоу». Работал он днем и ночью – фантастический был человек. Он верил, что Дэнни Томас станет большой «звездой». Но включил его в группу не только по этой причине. «Томас человек порядочный, – говорил Ластфогель. – Я понимаю, как велика ваша задача, и не хочу присутствия в вашей бригаде грязных комедиантов. Ни вам, ни армии это не нужно. Опробуйте программу еще на военной базе в Америке, чтобы сразу получить визу военной цензуры. Тогда ничего не придется потом менять или писать заново». И добавил, что Дэнни Томас пробудет с нами только шесть недель, у него есть обязательство на выступления в ночном клубе и ему необходимо после нашей поездки вернуться в Штаты. Что касается меня, то я готова была работать до конца войны и вовсе не собиралась путешествовать туда и обратно. Однако все думали, что я не выдержу.
Шоу, которое мы играли, получилось действительно интересным. Дэнни привез свою обычную программу, я пела, мы играли небольшие сценки, написанные для нас не кем-то, а Гарсоном Канином и Бреджессом Мередитом. Кроме того, у меня был номер «мнемотехники», которому меня обучил Орсон Уэллс. Лин Мейберри, девушка из Техаса, блистала комическими номерами. Мы могли играть на грузовиках и танках. Делали в день по четыре-пять представлений, переезжая из одного подразделения в другое. Был в нашей бригаде аккордеонист. Я всегда любила звучание аккордеона и не так остро, как другие певцы, ощущала отсутствие пианино.
Эйб Ластфогель не терял нас из виду, правда, никто не знал, как ему это удавалось. Он организовывал сотни выступлений для вооруженных сил, составлял актерские группы, репетировал с ними, всячески поддерживал их морально и не жалел на это ни времени, ни сил. Он отдавал себя целиком работе. Я склоняю перед ним голову в знак глубокого уважения.
Наконец мы с трудом приземлились в Касабланке. Темная посадочная полоса. Сегодня при одной только мысли о тогдашнем полете мне становится страшно.
В Касабланке не знали, что делать с нами, казалось, что наш приезд здесь никому не нужен. Я предложила членам группы: «Давайте ждать здесь, не будем создавать трудностей, не для того же нас прислали». Мы ждали. Наступила ночь, стало холодно, а может быть, холодно было только нам, потому что мы устали. Наконец появился офицер и сказал, что сейчас позаботятся о нашем размещении. Оказывается, они не были информированы о нашем приезде и т. д. и т. д. Нас посадили в джип.
Мне очень хотелось посмотреть французское побережье. Мечтала видеть Францию – страну, которую люблю, страну, оккупированную врагом, страну, которую мы собирались освободить, когда бы ни наступил этот день. Я увидела Францию. Все молчали, пока я вытирала слезы.
Мы выступали на всех военных базах в Северной Африке и закончили в Оране. Оттуда наш путь лежал в Италию.
К тому времени мы уже подружились. Дэнни играл на своей каске, как на барабане, и к старым мелодиям писал остроумные тексты на темы нашей повседневной жизни, мы пели, смеялись, спускались в укрытие во время тревоги.
На войне первым делом учат нагибаться, главные три правила: ешь, спи, прячь голову.
У меня до сих пор остались следы на ногах от пинков, которыми солдаты толкали меня на землю при обстрелах.
Правда, я больше боялась за свои зубы, но солдаты безжалостно сбивали нас с ног – да благословит их небо.
Они были самые храбрые солдаты из тех, что я знала. Легко быть героем, когда защищаешь свою собственную страну, свою родину. Нечто другое испытывают солдаты, когда их отправляют в чужие страны, чтобы бороться «бог знает за что», они теряют глаза, руки, ноги и возвращаются домой калеками. Я знаю, о чем говорю. Я видела их в бою и потом, после боя.
Я видела их после войны. Видела их дома в Квинсе или Нью-Йорке, когда война давно уже кончилась. Как они, безногие, на костылях, были ласковы со своими женами и детьми, я видела их. Такое не забывается. Я люблю их всех и после того, как мир забыл о них. Я до сих пор еще встречаю их…Водитель такси, вспоминая те годы, восклицает: «Мы были тогда счастливее».
Больше всего я сожалею о том, что потеряно чувство товарищества, которое сплачивало во время войны. Только в чрезвычайных обстоятельствах раскрываются лучшие качества человека.
Сегодня в США нет чрезвычайных обстоятельств. Но страна запуталась, она не в состоянии оправиться от позора, бесчестья «дней Никсона». Политика – всегда грязное дело. По-моему, «моральный кризис», в который попала Америка, не является чем-то экстраординарным. Можно подумать, что раньше все шло как по маслу!
Не говори с солдатами, если хочешь жить тихо и спокойно, тогда тебя не станут преследовать кошмары и мучить угрызения совести. Не разговаривайте и с нами тоже. Мы не в том настроении, чтобы обсуждать мелкие неприятности.
Казалось, вторая мировая война должна положить конец всем войнам. А мы вернулись домой, и нас встретили так, будто и не было никакой войны. Мужчины не могли войти в ресторан без галстука, даже если на их куртках десантников блестели ордена.
В нью-йоркском ночном клубе «Эль Марокко» я видела, как пытались запретить войти тем, кто воевал, чтобы сохранить благополучие этим господам, которые никогда не испытывали ужасов войны, которые никогда не слышали свиста падающих бомб. Эти господа преуспевали. Мы же были аутсайдерами.
Мы посылали всех их к черту (по меньшей мере).
Наступили годы «адаптации», как это называли. Мне лично потребовалось немало времени, чтобы перестроиться.
Я ходила по улицам Нью-Йорка и не могла поверять, что все обещанное было ложью. Да, да, ложью! Не чем иным, как ложью!
Я встречала солдат, теперь уже бывших солдат, и вела их в гостиницу, где оплачивала для них номера, Я пыталась хоть что-то сделать, чтобы они меньше чувствовали себя жалкими, никому не нужными людьми. Правительство ничего не делало. Для бывших солдат не было работы. А ведь нам поручали там, на фронте, беседуя с солдатами, заверять их в том, что по возвращении они будут обеспечены работой.
Теперь эти солдаты оказались безработными, и им не оставалось ничего другого, как слоняться по улицам своих городов в поисках заработка.
Бюрократы – вот главные враги! Ни одно из многих обещаний правительства не было выполнено. Почему я чувствовала себя ответственной? Могу объяснить.
В горькие дни в Арденнах я говорила солдатам, что Дома их ждет работа, ждут их рабочие места. Я верила в это сама и убеждала других, как и предписывала инструкция.
В Арденнах в дикий холод я отморозила руки, даже не заметив этого (такое случается). Руки, опухая, надувались, как воздушные шары. Для смазывания мне давали специальное желе – неплохая картина: сквозь это желе, как лапы зверя, видны отекшие руки. Но меня это мало беспокоило, я ведь прирожденная оптимистка. С ногами дело обстояло хуже. Правда, у нас были военные сапоги, большие и просторные, они хоть не жали.
До сих пор мои руки в тепле приобретают удивительный цвет, а тонкая кожа на них натянута. Случается, по забывчивости я кладу руки на стол, но, заметив, что люди уставились на них, моментально их прячу. Тогда, на войне, это не имело значения. Самое главное – выполнить свой долг.
Мне становится смешно, когда случается читать рассказы актеров, в которых как о доблести говорится о том, что они часто совершали свои гастроли по Соединенным Штатам с температурой и больным горлом. Подумаешь, гастроли! Актеры – своеобразные люди. Например, Дэнни Томас. Широкий, чистый, умный. Его отличал не только талант, он был джентльменом – согласитесь, качество довольно редкое в наше время. Он обучал меня искусству владеть вниманием публики. Тогда мне казалось, что я делала это прекрасно. Но что значит остаться наедине со зрителями, я испытала позднее, в Италии, когда стояла перед тысячами солдат, бомбардируемая репликами, никак не предусмотренными в сценарии.
Пока я пела, все было в порядке, но, когда нужно было обращаться к зрителям, я путалась, не знала, что говорить. Дэнни втолковывал, как и когда держать паузу, как шуткой рассмешить зрителей или как погасить их смех. Однажды он спас нашего тенора от язвительных насмешек. Тенор был красивым мужчиной, прекрасно пел «Бесаме мучо», но с самого начала не понравился солдатам. Ведь всем этим парням так хотелось унизить нас за то, что мы не сражаемся, как они. Самое трудное было победить эту враждебность. Но Дэнни мог все. Уладив наши трудности, он уехал.
Мы ждали замену. Но кто мог заменить его? Он так много дал всем нам. Так многому научил. Нам не хватало его пения, его барабанной дроби на каске, и мы часто думали: «А что бы сейчас сказал Дэнни?»
Вряд ли он мог знать, как был дорог нам. Много позднее я пыталась сказать ему об этом, но вокруг нас была толпа людей, и он не слышал меня. Хотел бы он теперь услышать меня? Не уверена. Время меняет людей.
Мы пережили ужасную зиму в Арденнах незадолго до конца войны.
Мы спали в сарае. Кто-то будит меня, трясет за плечо. Слышатся громкие голоса: «Там – 88-я». Что это такое – не знаю, поняла только одно: что-то произошло. «88-я близко. Скорее уезжайте!»
Мы выскочили из спальных мешков и готовы были бежать. Все кричали нам, что мы должны бежать. Но куда? Джип мчится. Наши каски звякают, мы несемся неведомо куда. Что там случилось? Кто прорвал нашу линию обороны? Фронт 1-й армии был сильным. Едем на Реймс! «Реймс? – переспрашиваю я. – Но ведь он далеко в тылу». – «Тебе что, специальные объяснения нужны? Едем».
Я все-таки успела захватить в машину концертный костюм. Но знай я, что произошло на самом деле, то бежала бы сломя голову. Но мы ничего не знали, думали, что это одна из очередных тревог. Мы ошиблись.
Семьдесят седьмая дивизия, совсем еще мальчики, только что прибывшие из Америки, уничтожена. Но там был генерал Мак-Олифф, он отбросил немцев назад и спас нас всех. 82-я воздушно-десантная дивизия под командованием генерала Гейвина тоже была там, и все обошлось. Но было много потерь, много раненых и много печальных писем в Соединенные Штаты.
Из Реймса мы не получили никаких предписаний и направились в Париж, в главный штаб. Через несколько дней нас снова отправили на фронт.
Война продолжалась. Я уже не помню названий всех городов и деревень, через которые мы прошли. Однако помню приказ, который получила: явиться на «Форвард-10». «Форвард-10» – кодовое обозначение командующего американскими войсками.
Генерал Омар Бредли находился в своем вагоне. Кругом были развешены карты. Генерал выглядел бледным и усталым. «Я вам доверяю», – сказал он мне. Я ответила: «Благодарю вас, сэр».
Он продолжал: «Завтра мы будем на немецкой земле, а вы находитесь в тех частях, которые первыми туда войдут. Я говорил о вас с Эйзенхауэром, и мы оба решили, что вам лучше остаться в тылу, выступать в прифронтовых госпиталях. Мы не хотим, чтобы вы сейчас отправлялись в Германию, и не можем подвергать вас опасности».
Я остолбенела и лишь могла вымолвить: «Значит, только поэтому вы вызвали меня?» Бредли ответил: «Да, это серьезно. Нацистов очень устроит, если вы попадете к ним в руки. Они могут сотворить из этого сенсацию».
Я сделала все, чтобы изменить решение генерала, – просила, умоляла… В конце концов он разрешил мне отправиться в Германию, но при одном условии: при мне постоянно будут находиться два телохранителя. Оба солдата, получившие этот приказ, тоже были довольны. Наверное, они не очень верили, что останутся целыми и невредимыми до конца войны, а теперь у них больше гарантии – нужно охранять меня, и только.
Мы вошли в Германию. К нашему величайшему удивлению, все было спокойно, ничего угрожающего, ничего такого, чего следовало бы опасаться. На улицах люди узнавали меня, приветствовали. Поздравляли с возвращением на родину, хотя и знали, что я на стороне врага.
Моим соотечественникам американцы не нравились. Дело в том, что в американской армии имелось предписание, в силу которого обитатели домов, где расквартировывались американцы, должны были покидать свои жилища. Французы и англичане таких порядков не вводили.
В каком бы маленьком немецком домике мы ни останавливались, ко мне приходили местные жители и просили о помощи. Например, даже о такой. Им некуда было девать своих коров на время постоя, и они просили о возможности приходить и давать корм своему скоту. Они считали, что я договариваюсь с богом и могу приводить в порядок их беды.
Я, конечно, делала все, что могла. Но мы довольно быстро продвигались вперед, и едва ли хватало времени заботиться о чьей-либо корове.
Наш арьергард не успевал подтягиваться к линии фронта, да к тому же не было переводчика. Очень часто я получала предписание выступить на главной площади города или деревни и объяснить местным жителям, почему они должны немедленно разойтись по домам, закрыть ставни и не выходить на улицы. Делалось это для того, чтобы обеспечить беспрепятственное движение наших танков. В течение пяти минут после моих выступлений улицы становились пустыми. Позже, когда меня спрашивали, что такое особенное я говорила, что меня так быстро слушались, я отвечала: «Это не важно. Ведь вы получили, что хотели?»
И позднее на всем дальнейшем пути через Германию, начиная с Аахена, мы не встретили никаких осложнений, так что оба солдата, приставленные ко мне, прекрасно проводили время.
В Аахене мы обнаружили на себе вшей.
Теперь первейшей заботой стало отделаться от них. Но рядом ни врачей, ни санитаров. Мы далеко ушли с передовыми отрядами.
Прошло несколько дней, и вдруг меня осенила идея, самая глупейшая из когда-либо у меня возникавших.
Она заключалась в следующем: когда я буду исполнять свой номер «чтение мыслей», на эстраду, как обычно, приведут солдата и я попрошу его после представления прийти ко мне в палатку. Вот тогда-то и спрошу его, что нужно сделать, чтобы расправиться с этой «живностью». Казалось логичным спросить об этом именно у солдата.
Надо сказать, что найти хорошего медиума для моего «магического» номера совсем не просто. Тут нужен некоторый опыт. В данном случае мне нужен был человек в очках. Мне казалось, что люди, носящие очки, отличаются большей робостью, они не так смелы…
Но ни разу в толпе зрителей не заблестели очки. Я была терпелива. Прошло три дня. На четвертый я наконец увидела где-то вдали на пригорке человека в очках. Я обратилась к нему: «Пожалуйста, пройдите сюда и помогите мне немного поколдовать». Тут сразу поднялись несколько солдат, но я сказала, что приглашаю солдата в очках. Человек этот был огромного роста и так легко вспрыгнул на грузовик, как будто поднялся всего на ступеньку. Я разговаривала с ним, пока делала свой обычный трюк, и, улучив момент, прошептала: «Пожалуйста, зайдите ко мне в палатку после представления». Он и бровью не повел.
После представления я пошла к себе, сказав моим караульным, что жду посетителя. Я ждала. В палатке быстро становилось темно. Только слабая полоса света падала через щель. Его отражали блестки моего платья, которое висело на грязной стене.
И вот появилась высокая фигура. Голос сказал: «Слушаю, мэм!» Вошедший снял очки. Я сказала: «Очень мило, что вы пришли». Солдат молчал. Я продолжала: «Я не знаю, как вам это сказать». Я ждала. «Вы думаете, куда бы мы могли пойти?» – спросил он.
– «Нет… я хотела сказать вам – у меня вши.
– Это меня не волнует! – ни секунды не колеблясь, ответил он.
– Да я не о том.
– Тогда о чем же?
– Как мне от них избавиться?
– Так вот что вам надо! И только для этого вы позвали меня?
– Да.
Тут он надвинулся на меня. Вблизи он казался еще выше. К тому же он был техасец, это вообще особая порода. Голос его звучал угрожающе: «Вам разве не дали порошка?»
– Да, но я думала…
Еще злее он произнес: «Пользуйтесь порошком и не мойтесь».
Он нагнулся и вышел.
Нам предстояло еще одно представление, и я надеялась, что увижу его. Но этого не произошло. Он почувствовал ко мне отвращение и, будучи техасцем, не привык к такого рода разговорам с женщиной. Его приятели, наверное, ждали рассказов о победе, такой нереальной, но такой близкой.
Какое-то время мы оставались в Аахене. Жили в здании, разрушенном бомбами, – снаружи висели ванны, но все же был кусок крыши. Крыша – это уже нечто убедительное.
Большую часть времени идет дождь. Грязь, сырость. Все мучает нас, крысы – тоже.
3
Мы возвращались домой. Самолет так набит, что едва можно просунуть ноги. В последний раз мы вместе, но уже разделены, каждый сам по себе. Не было общих тем для шуток. Хотелось одного – только бы полет прошел без происшествий. Пожалуй, в глубине души солдаты были счастливы, что возвращаются домой, но они все еще думали о своих товарищах, которые остались в могилах там, в Европе. Чувство горечи и боли за них не уходило.
Я хочу лечь и заснуть под деревьями.
Я не хочу больше быть солдатом.
Ли Тай-По
Американцы никогда не испытывали ужасов войны в своей собственной стране. Об этом они знают только по книгам. Когда наступает настоящая трагедия, они оказываются наивны. Они святы в своей наивности. Я люблю американцев и ищу смягчающие обстоятельства, когда их критикую.
Посадили нас в аэропорту Ла Гардия.
Шел дождь. Никто нас не встречал, мы сами волокли свои вещи. При осмотре пришлось сдать все любимые военные сувениры. Мы вернулись на американскую землю, не имея ни цента в кармане, не зная, куда идти. А если нет денег, ты ничего не значишь, особенно в Соединенных Штатах. Если б вдруг мы стали объяснять, что только что вернулись с войны, никого бы это не тронуло. Тут уж ничего не поделаешь. Наконец я поймала такси и, пообещав хорошую мзду, попросила отвезти нас в отель «Сент Реджис», в котором всегда останавливалась, когда приезжала в Нью-Йорк.
– Хелло, мисс Дитрих! – встретили меня в отеле.
– Вы можете оплатить такси? – спросила я. – У меня нет ни цента.
– Конечно, конечно, только подпишите чек.
– Включая чаевые?
– Непременно. Большие апартаменты, как всегда?
– Да, и немного наличных денег.
– Хорошо, только выпишите чек.
Так появились мы с нашими грязными вещевыми мешками в изысканно элегантном холле «Сент Реджиса».
Война еще не закончилась, но казалось, здесь о ней никто никогда не слышал.
Никто не знал моего финансового положения, и чек приняли. Я выписала сто долларов. Не могу сказать, почему я не выписала большую сумму. Но поскольку я редко знала, что мне делать, если не было каких-либо указаний, то полученные сто долларов стали для меня состоянием.
Мы поднялись в мой номер. И здесь по очереди смывали европейскую грязь. Я заказала обед. Еда выглядела так аппетитно, что можно было сойти с ума. Каждый, кто выходил из ванной, получал роскошный обед. Мы решили попрощаться до захода солнца. Все хотели попасть домой до наступления темноты.
Прощались с огромной болью в сердце, но без слез и вздохов. Расставания были привычны.
Теперь я уже сама собралась принять ванну, впервые за многие месяцы. Боже, как я была одинока! Звонить в Лос-Анджелес или какое-нибудь агентство Нью-Йорка еще рано. А впрочем, о чем говорить? Что вернулась с войны? Кого это интересовало?
Зазвонил телефон. Это мой агент Чарли Фельдман. Пока мои друзья купались, я связалась с ним. «Пожалуйста, не выписывай больше ни одного чека, – сказал он, – они не будут оплачены, на счету ничего нет». – «Так что же мне делать?» – «Я тебе снова позвоню, дай подумать».
Я приняла ванну, легла в постель, но заснуть не могла.
Я ждала. Чего?
Я оказалась вырванной с корнем. А где остались мои корни? В гуще европейской войны? Эти мысли не давали покоя.
После всех трудностей стать жителем и гражданином Америки – это особое осложнение. Вернуться в Америку, которая не пострадала во время войны. Которая ни разу не узнала и не хотела знать, что испытали ее же собственные солдаты…
Да, именно тогда началась моя «антипатия к удобно сидящим дома американцам».
4
Легко представить, что я не очень была любима тогда, осенью и зимой 1945 года. Чем больше солдат возвращалось с Тихого океана, тем меньше было работы. Мы выходили на улицы и протестовали. Мы были вне себя от обиды и возмущения. Это касалось не лично меня, а тех обязательств, которые мы имели по отношению к вернувшимся солдатам, ведь им обещали на фронте, что дома их ждет работа.Плохое это было время для всех нас. Госпитали – переполнены. Мы совершали бесконечные поездки, посещали раненых, чтобы пожать им руки, успокоить, приободрить, почитать, пообещать, как не раз уже было, дать им почувствовать, что о них заботятся, ими интересуются. Какая это была ложь! Бессмысленное утешение, но они улыбались, им становилось легче, у них появлялась надежда.
Горький, горький послевоенный опыт… Потребовался целый год, чтобы как-то прийти в себя. Целый год, полный сомнений, отчаяния и гнева. Тогда я думала, что каждый знал, что такое бомбы, разрушение и смерть. Американцы не знали ничего и не хотели знать. Их сведения о войне ограничивались сообщениями радио и газет.
Печальное невежество. Но так удобнее, когда война где-то далеко. Я говорю не о семьях тех солдат, которые остались на поле боя. А о тех, кто никогда, даже на один день, не поступился своими удобствами, о тех сытых, которые не знали и не хотели ничего знать. И до сегодняшнего дня ничего не меняется.
Счастливая страна?! Где думают: если мы выбросим одного президента и заменим другим, все будет в порядке. Нет! Нужно нечто большее, чем «все в порядке».
Стремление к праведности, которое сейчас охватило Америку, – весьма сомнительно.
Хорошо известно, что в Америке все строится на чем угодно, кроме праведности. Еще со времен «Мейфлауэр».[68] Тем не менее с годами мысль о том, что Америка является страной, которая всегда борется за правду, утверждалась в умах многих. Что ж, это придает уверенность. Но эта новая роль, взятая на себя Америкой, фальшива. Как можно судить другие страны, определять, что в них справедливо, а что нет, если в собственной стране все основано на обмане и разбое, на угнетении слабых, на истреблении туземцев. Ведь это им дали доллар за полуостров, который сегодня известен как Нью-Йорк. Одна надежда, что когда-нибудь Америка «повзрослеет».