Страница:
Девушки – гример и парикмахер – побежали со мной в гримерную. Я закапала в глаза лекарство из второго пузырька, и мы помчались обратно. Вся процедура заняла не более пяти минут.
Я села за свой стол. Теперь можно было продолжать, я снова видела. Передо мной стояли оператор, фон Штернберг, но, клянусь, того, что находилось вплотную передо мной, я не видела: никакого стержня, никакой бумаги, никакого табака…
Фон Штернберг отправил всех обедать, а меня взял за руку, отвел в сторону и спросил: «Ну а теперь скажи мне, пожалуйста: что ты сделала?» Я все чистосердечно рассказала ему.
Между тем мои глаза вернулись в нормальное состояние, если не считать того, что они были полны слез. Казалось, он не мог успокоиться: «Почему ты не сказала, что хочешь черные глаза?» Я не нашлась что ответить. «Ты хочешь черные глаза?» Я кивнула. Он сказал: «Хорошо, будь по-твоему, будут у тебя темные глаза, но больше не приходи с этим аптечным хламом, не спросив сначала меня».
Каждый сегодня может убедиться, что он смог сделать мои глаза темными только благодаря освещению.
Так я получила еще один урок и, конечно, очень сожалела, когда осталась без фон Штернберга и его художественного влияния.
Если бы я знала обо всех трудностях, которые ему приходилось преодолевать, я, наверное, проявила бы больше чуткости, но он избавлял меня от всевозможных тревог, споров с директорами студии. Никаких других забот я не знала, кроме как быть в срок одетой, загримированной, причесанной.
Единственное, что было страшно, – это презрение фон Штернберга. Как часто я пряталась в своей гардеробной, чтобы поплакать. Довести меня до слез ему было не трудно. Он говорил со мной по-немецки, а к остальным обращался по-английски: «Перекур! Мисс Дитрих плачет». Я шла в гардеробную и плакала, но со мной всегда были мои девушки, гример и парикмахер, и мне становилось легче. Но я ни разу не упрекнула его ни за одно им сказанное слово.
Фон Штернберг был настоящим другом и защитником. Если бы он прочитал этот панегирик, он бы сказал: «Вычеркни». Но теперь, когда я пишу о нем, я не могу умалчивать о том, что значило для меня работать с ним и для него. Такое редко выпадает актрисе. С большими режиссерами трудно работать, они подчас заставляют актера прыгнуть через собственную тень. Я помню каждую минуту, когда он работал с нами без устали, без раздражения, забывая о своих собственных нуждах или желаниях. Это был поистине великий мастер. Ну, хватит восхвалений! Прости меня, Джо, я должна написать об этом. Я не претендую на то, что это будет лучшее, что написано о тебе. Я хочу только рассказать, оглядываясь назад, что я думала, оставаясь наедине с самой собой, тогда, будучи юной, и теперь, когда прошло столько лет.
Теперь, когда я смотрю на тебя спустя много лет, дорогой Джо, все мои мысли и чувства остаются прежними, только сейчас я могу выразить их лучше.
Но наступил момент, когда нервы отказали фон Штернбергу и он решился на знаменитый «разрыв». Я бунтовала, грозилась навсегда уехать в Европу. Он доказывал, что я должна оставаться в Голливуде и без него сниматься в фильмах, если дорожу нашей дружбой. Я послушалась, как всегда, но была глубоко несчастна.
Корабль остался без руля. И никакая слава не могла заменить ту уверенность, которую давал он, большой Художник и Человек.
Теперь я понимаю, как ты был одинок в своих исканиях и в своих решениях, теперь я могу понять ту ответственность, которую ты нес перед студией и особенно передо мной. И все, что я могу воскликнуть, это – «слишком поздно, слишком поздно!»
Неутомимый мастер, ставящий перед собой труднейшие задачи, за что был нелюбим посредственностями, с которыми ему приходилось общаться ежедневно. Смерть его – невосполнимая потеря.
Голливуд
Актерские стили
Я села за свой стол. Теперь можно было продолжать, я снова видела. Передо мной стояли оператор, фон Штернберг, но, клянусь, того, что находилось вплотную передо мной, я не видела: никакого стержня, никакой бумаги, никакого табака…
Фон Штернберг отправил всех обедать, а меня взял за руку, отвел в сторону и спросил: «Ну а теперь скажи мне, пожалуйста: что ты сделала?» Я все чистосердечно рассказала ему.
Между тем мои глаза вернулись в нормальное состояние, если не считать того, что они были полны слез. Казалось, он не мог успокоиться: «Почему ты не сказала, что хочешь черные глаза?» Я не нашлась что ответить. «Ты хочешь черные глаза?» Я кивнула. Он сказал: «Хорошо, будь по-твоему, будут у тебя темные глаза, но больше не приходи с этим аптечным хламом, не спросив сначала меня».
Каждый сегодня может убедиться, что он смог сделать мои глаза темными только благодаря освещению.
Так я получила еще один урок и, конечно, очень сожалела, когда осталась без фон Штернберга и его художественного влияния.
Если бы я знала обо всех трудностях, которые ему приходилось преодолевать, я, наверное, проявила бы больше чуткости, но он избавлял меня от всевозможных тревог, споров с директорами студии. Никаких других забот я не знала, кроме как быть в срок одетой, загримированной, причесанной.
Единственное, что было страшно, – это презрение фон Штернберга. Как часто я пряталась в своей гардеробной, чтобы поплакать. Довести меня до слез ему было не трудно. Он говорил со мной по-немецки, а к остальным обращался по-английски: «Перекур! Мисс Дитрих плачет». Я шла в гардеробную и плакала, но со мной всегда были мои девушки, гример и парикмахер, и мне становилось легче. Но я ни разу не упрекнула его ни за одно им сказанное слово.
Фон Штернберг был настоящим другом и защитником. Если бы он прочитал этот панегирик, он бы сказал: «Вычеркни». Но теперь, когда я пишу о нем, я не могу умалчивать о том, что значило для меня работать с ним и для него. Такое редко выпадает актрисе. С большими режиссерами трудно работать, они подчас заставляют актера прыгнуть через собственную тень. Я помню каждую минуту, когда он работал с нами без устали, без раздражения, забывая о своих собственных нуждах или желаниях. Это был поистине великий мастер. Ну, хватит восхвалений! Прости меня, Джо, я должна написать об этом. Я не претендую на то, что это будет лучшее, что написано о тебе. Я хочу только рассказать, оглядываясь назад, что я думала, оставаясь наедине с самой собой, тогда, будучи юной, и теперь, когда прошло столько лет.
Теперь, когда я смотрю на тебя спустя много лет, дорогой Джо, все мои мысли и чувства остаются прежними, только сейчас я могу выразить их лучше.
Но наступил момент, когда нервы отказали фон Штернбергу и он решился на знаменитый «разрыв». Я бунтовала, грозилась навсегда уехать в Европу. Он доказывал, что я должна оставаться в Голливуде и без него сниматься в фильмах, если дорожу нашей дружбой. Я послушалась, как всегда, но была глубоко несчастна.
Корабль остался без руля. И никакая слава не могла заменить ту уверенность, которую давал он, большой Художник и Человек.
Теперь я понимаю, как ты был одинок в своих исканиях и в своих решениях, теперь я могу понять ту ответственность, которую ты нес перед студией и особенно передо мной. И все, что я могу воскликнуть, это – «слишком поздно, слишком поздно!»
Неутомимый мастер, ставящий перед собой труднейшие задачи, за что был нелюбим посредственностями, с которыми ему приходилось общаться ежедневно. Смерть его – невосполнимая потеря.
Голливуд
Я знала Голливуд как город (хотя в географическом понятии это не город, а один из пригородов Лос-Анджелеса). Люди здесь так же, как и в других местах, много работают, если даже не больше.
Нам, актерам, вставать приходилось в пять, уже в половине седьмого утра требовалось быть «на гриме», то есть с этого часа вести подготовку к съемке, чтобы начать ее в девять утра.
Возможно, это не так уж страшно для людей других профессий, но не для актера, который должен прилично выглядеть (даже до грима). Правда, случалось, когда отдельным актерам и в пять утра удавалось быть в прекрасной форме, но это редкие исключения.
Усталые приползали мы в гримерную, рассчитывая на сочувствие, и я благодарна всем, кто помогал мне вовремя быть готовой к работе.
По строгим предписаниям профсоюза, к съемкам готовили нас несколько человек: два гримера (мужчина гримировал лицо, женщина тонировала тело), парикмахер и костюмерша. Никто из них не имел права вмешиваться в область другого.
Я вспоминаю девушку-парикмахера, которую чуть не уволили только потому, что она заметила, что шов на моих чулках был не на месте.
Я, естественно, настояла на том, чтобы она осталась со мной во время моих съемок в Голливуде и Европе. Ее звали Нелли Мэнли. Она разделяла мои заботы, плакала вместе со мной, ненавидела каждого, кто не был со мною достаточно хорош. Эта скромная девушка в грязных и немодных теннисных ботинках со временем превратилась в одну из элегантнейших дам.
Она стала моей подругой и моим защитником. Жизнь на студии была для нее не из легких – там, как всегда, царила ревность.
Однажды, проходя мимо гримерной Бинга Кросби, я остановилась. Оттуда доносилось пение, и мне хотелось послушать, но Нелли тянула меня прочь. Она боялась, что на следующий день газеты напишут: «Дитрих в гримерной Бинга Кросби».
Я остановилась послушать не Кросби, а голос Рихарда Таубера, записанный на пластинку, – Бинг Кросби беспрерывно ее проигрывал. Позднее он признался, что учился у Таубера, как дышать при пении, строить фразу, а поскольку я была поклонницей Рихарда Таубера, то полюбила и Бинга Кросби с этого момента.
Полюбила я и Мэй Уэст.[24] Она была очень добра ко мне. Помогала мне преодолевать неуверенность в себе и делала это с удивительной деликатностью. Я не могу назвать ее отношение материнским, поскольку ее тип – это не «тип матери». Но она была для меня учителем, правда, такое определение тоже не совсем правильное. Она была скалой, за которую можно было цепляться, человеком с блистательным умом, понимающим меня и мои беды.
Когда я получила сценарий Эрнста Любича «Желание», по которому собирались ставить фильм, я пришла в ужас – опять все начинается с крупного плана моих ног. Мне порядком надоели все эти разговоры о моих ногах. Они нужны мне исключительно для того, чтобы передвигаться, я не хотела, чтобы они вызывали столько шума. Но Мэй Уэст сказала, чтобы я успокоилась и сделала то, что от меня требовали. Я последовала ее совету. Надо сказать, что фильм получился очень хороший, но ноги мои там совсем ни к чему.
Блестящая Мэй Уэст никогда не строила никаких иллюзий и потому была далека от горечи разочарований. Она не ходила на всевозможные голливудские вечеринки. Некоторые, конечно, ходили, мы – никогда. Нам было хорошо и в стенах своего дома, где все доставляло радость – и готовить, и угощать, и общаться с друзьями.
Слово «Glamour»[25] ни в одном словаре не имеет правильного объяснения, хотя многие и пытались это сделать. Выдумывали, изобретали, но точно не определили. Меня часто спрашивали, какой смысл я вкладываю в это слово, но я тоже не в состоянии его объяснить.
Величайшей «Glamour Girl» считали Мэй Уэст, затем шла Кэрол Ломбард и уже потом Дитрих. Так считала студия и пресса. Каждая студия имела своих «Glamour Girls». У «Метро-Голдвин-Майер» были Джин Хэрлоу,[26] Грета Гарбо,[27] Джоан Кроуфорд.[28]
Тогда еще не был в ходу термин «секс-символ». Он возник с появлением Мэрилин Монро.[29] В те времена секс был табу. «Мы все должны делать глазами», – говорила Мэй Уэст. Никакого раздевания, никаких полуобнаженных тел, ничего вызывающего не было и в помине.
Конечно, это не мое дело, но подобные сцены на сегодняшнем экране – проявление безвкусицы. Так что я мало могу поведать о «сексуальных символах».
В нашем сегодняшнем мире секс занимает многих. Что у них есть еще? Каждый неудовлетворен, поиски выхода из этого состояния стали болезнью. Поэтому, вероятно, многие нуждаются в «чистке мозгов», и особенно в Америке, где выкладывают кучу денег «своему психоаналитику», чтобы он помог выдержать день (неплохая работенка – «очиститель мозгов»). Я могу лишь пожалеть тех, кто нуждается в такой сомнительной помощи.
Конечно, мы были прекрасны (независимо от того, были мы фотогеничны или нет), но необычайно выдающимися, исключительными, какими нас представляли, мы не были. Мы все должны были воплощать «имидж», который устанавливали кинофирмы. Никто из нас не приходил от этого в восторг. Просто старались делать все как можно лучше, такова наша профессия.
Жаль, что нельзя спросить об этом Хэрлоу, Кроуфорд, Ломбард и менее известных представительниц этой категории. Я уверена – они согласились бы со мной.
Подлинным «секс-символом» стала Мэрилин Монро, и не только потому, что она выглядела женщиной «манящей», ей нравилось быть такой – в этом нет сомнений.
Она была создана в то время, когда цензуры, которая нас контролировала, уже не существовало. Взлетающие вверх юбки, открывающиеся панталончики и другие «откровения» привлекали внимание, находили одобрение публики. Актерская игра уже не имела значения.
Саму идею показать зад актрисы режиссеры в тридцатые годы считали неприличной. Мы должны были обходиться без таких дешевых «эффектов», и, надо сказать, это нам удавалось. Мы поражали воображение многих людей во всем мире, наполняли их жизнь грезами, и с нашей помощью заполнялись кинотеатры.
Мы не хотели всегда играть только «фатальных» женщин. Излишне здесь упоминать те многие серьезные роли, которые играли и Грета Гарбо и я. Эти фильмы достаточно известны, они показываются и сегодня в кинотеатрах многих больших городов. Современные молодые люди, которые смотрят эти фильмы, возможно, ухмыляются, когда видят нас в сапогах и киверах в любовных сценах. Но, несмотря на это, они любят нас.
Я приехала в Голливуд слишком поздно – в пору кино звукового. Когда я слушала рассказы о «безоблачных временах» немого кино, у меня просто слюнки текли. Тогда подавались рикши, которые перевозили «звезду» из гримерной на съемочную площадку, и, если две «звезды» не разговаривали друг с другом, рикши должны были позаботиться о том, чтобы они не встретились. В студии в те времена маленький оркестр наигрывал мелодии, соответствующие характеру снимаемой сцены, чтобы дать актерам нужный настрой. Это должно было быть удивительно.
Я слышала рассказы о Поле Негри[30] и Глории Свенсон, которые со своими рикшами выбирали разные пути. Они никогда не учили текста своих ролей, потому что в тот момент, когда они открывали рот, шел желанный «обрыв», и их диалоги возникали на экране, написанные прекрасным шрифтом. Затем снова появлялись актеры, после того, как все было «сказано». Большие «звезды» могли не являться точно к началу работы, большинство из них, как мне рассказывали, приходили зачастую с опозданием на четыре-пять часов. Ни возмущения, ни упрека в их адрес. Им были благодарны, что они вообще приходят. Они царили безраздельно, им прощались ошибки, неудачи, капризы, плохие манеры, они могли быть плохими актерами, плохими членами группы – всем, что сегодня можно обозначить словом «проходимец».
Истории о рикшах рассказывали водители грузовиков, которые доставляли меня на студию, когда мои костюмы были слишком громоздки для легковой машины. «Крепче держись!» – кричали они и ехали медленно, чтобы не потерять меня по дороге. Они, и рабочие сцены, и осветители были моими лучшими друзьями, как и гримеры, и костюмеры, которые с удивительным терпением занимались со мной подготовкой к съемкам.
Мы были дружной семьей, всегда держались вместе и помогали друг другу, чтобы избежать всевозможных штрафов.
Я никогда не встречалась с крупными боссами студии. Меня считали царствующей королевой студии «Парамаунт» (о чем, естественно, я не знала), и меня нельзя было тревожить. Моя почта от поклонников была немногочисленна, и девушки, которые работали в отделе писем, могли подтвердить, что со мной они не очень-то трудились, хотя и сожалели об этом.
Позднее все объяснилось очень просто. Люди, которым нравились мои фильмы, не принадлежали к тем, кто пишет письма, они не относились к категории «пишущих поклонников». Это нужно было знать и учитывать, чтобы не страдать «комплексом неполноценности».
Не сразу удалось привыкнуть к «пробным просмотрам», называемым «Previes». Большей частью они проходили в маленьком городке Помона для зрителей, которые никогда заранее не знали, какой фильм им предстоит увидеть.
Странная процедура! Перед просмотром зрителям раздавали карточки – каждый должен был написать свое мнение о фильме; затем эти карточки передавались на студию. Не нужно быть психологом, чтобы понять, что, если случайного зрителя просят выступить в роли критика, он будет лезть вон из кожи, изыскивая многочисленные недостатки.
Но на студии эти карточки внимательно изучали, затем сообщали режиссеру фильма о замечаниях и предлагали сделать соответствующие коррективы. Несколько известных мне режиссеров спускали карточки в туалет.
Первый фильм, в котором я снималась в Голливуде у фон Штернберга, как я уже говорила, назывался «Марокко». Его, как было принято, показали в Помоне. Главного героя играл Гари Купер.[31] Начиная с середины фильма зрители стали покидать зал, и в конце концов мы остались почти одни. Я попросила разрешения уйти, ибо была уверена, что наступил конец моей голливудской карьеры.
Придя домой, я немедленно начала упаковывать вещи. Пока я отсутствовала, моя овчарка почти разгрызла черную куклу, ту самую куклу, которая впервые появилась в «Голубом ангеле», а потом уже во всех других фильмах – она стала как бы моим талисманом. Изувеченная кукла тоже была для меня плохим предзнаменованием. О себе я меньше думала, но было горько, что я разочаровала фон Штернберга и всех остальных, кто верил в меня. Несмотря на все это, я почувствовала облегчение – я уже не должна быть «звездой» и могу вернуться к своей семье в Германию.
Всю ночь я не сомкнула глаз и утром была готова к отъезду. Вскоре раздался звонок, это был фон Штернберг, он просил меня прийти в его офис. Я подумала: меня увольняют. Когда я вошла, он предложил сесть, бросил через письменный стол газету и приказал: «Читай!»
Это была небольшая статья, подписанная: «Джимми Стар». Нет, это имя мне ни о чем не говорило. Я начала читать. Сразу после названия фильма было написано: «Если эта женщина не перевернет всю киноиндустрию, то, значит, я ничего не понимаю».
Я не могла вымолвить ни слова. Немного оправившись, я сказала: «Но я уже упаковала все вещи и готова ехать домой, я считала, что уже никому здесь не нужна». Он ответил: «Ты можешь уехать домой в любое время, когда захочешь, но только не потому, что ты не нужна в Америке».
Он, как всегда, был спокоен и смотрел на меня глазами, которые я слишком хорошо знала.
Я не знала, как мне уйти. Что же мне теперь делать? «Перевернуть всю киноиндустрию» означало для меня не более того, что я не бездарь. Как встать со стула? Как уйти из комнаты? Я сидела неподвижно и молчала. Он сказал: «Теперь ты можешь идти. Позже дай мне знать, что ты решила».
В послушании кроется определенная уверенность; но я была освобождена от послушания и потеряла уверенность. Я вернулась домой, не зная, что делать. Я всегда была избавлена от того, чтобы самостоятельно принимать решения. Принимал решения мой муж, и это нравилось мне. Теперь мне остается только ждать, что он скажет. Наконец, много часов спустя, он позвонил: «У нас все в порядке, – говорил муж. – Оставайся или возвращайся, когда захочешь, но если фильм будет иметь большой успех, то лучше остаться». Я легла в постель и заснула – первый раз за много дней.
Почему зрители покинули зал в ту ночь в Помоне, стало ясно только позднее. Тут две причины. Первая – Гари Купер был тем актером, от которого ждали вестерн. Он разочаровал свою публику, потому что не ездил верхом на лошади, как обычно. Вторая причина заключалась в том, что люди, живущие в Помоне, торопились вовремя затопить печи, которые давали тепло апельсиновым деревьям на плантациях, а ночи были холодные. Вот и все, что можно сказать о «художественном» вкусе помонской публики.
Слава богу, что такие «просмотры» сегодня не существуют. Ведущие режиссеры боролись против этих идиотских процедур и добились успеха.
Только после второго фильма с фон Штернбергом я вернулась в Берлин. Мы с мужем решили, что я не должна больше жить в тоске по своему ребенку и будет лучше, если я возьму дочь с собой в Америку. Идея эта принадлежала моему мужу, а не мне. Я не так эгоистична.
Моя дочь сразу полюбила Америку, а Калифорнию особенно. Она плавала в бассейне, ездила верхом, большую часть времени проводила на свободе и была счастлива.
Я снималась, а после работы стряпала и, как любая мать, читала ей на ночь всевозможные истории. Это была приятная жизнь, в которой все принимали участие: и я, и ее няня Бекки, и Рези.
Мы уходили к Тихому океану – поплавать и полюбоваться заходом солнца, или в парк, где были аттракционы. На пляже много смеялись, наперегонки бегали вдоль моря, наслаждались свежим ветром и свободой и, вконец усталые и счастливые, возвращались домой. Потом еще звонили по телефону в Германию и, очень довольные собой, укладывались спать.
Мария была счастлива, ее не тяготило отсутствие родного языка, как это было у меня. Скоро она овладела английским и говорила как урожденная американка. Она очень хорошо играла в теннис, была здоровой, загорелой, сама, без учителей, научилась читать и писать. Одним словом, она была в хорошем месте и в хорошее время. Если б это было не так, я покинула бы Голливуд и вернулась в Германию.
Ни фильмы, ни слава не были для меня важнее воспитания моей дочери и атмосферы, в которой она росла. Я была с ней утром и вечером. Готовила для нее еду, укладывала спать. Я окружала ее любовью, и фон Штернберг заботился о ней и учил ее многому, что вряд ли было бы под силу обычному учителю. Она была прилежной, умной, любознательной, – словом, она была большой радостью для всех нас.
К тому же она была очень хорошенькой. Я много снимала ее: в белом платье перед рождественской елкой, ясным летним днем в брюках, рубашке и шапочке, в купальном костюме, во всех фантастических одеждах маскарада. У нее было много зверей, но особую любовь питала она к лошадям. Климат Калифорнии – идеальный. Это вечное лето, которого мы прежде не знали, восхищало ее.
Студия не беспокоила. После того как всем стало ясно, что я не отрекусь от своего ребенка, меня оставили в покое. Самолеты чертили в небе мое имя. Да, это была слава! Но в то же время я думала о тех людях, которые своим трудом создали это зрелище. В первую очередь моя слава была нужна киноиндустрии и прессе. Мы стояли, глядя в ночное небо, и читали буквы, которые струились из самолетов, – «Марлен Дитрих». Небо было полно звезд. Дочь сказала: «Мама, ты видишь, звезды смотрят через твое имя».
Нам, актерам, вставать приходилось в пять, уже в половине седьмого утра требовалось быть «на гриме», то есть с этого часа вести подготовку к съемке, чтобы начать ее в девять утра.
Возможно, это не так уж страшно для людей других профессий, но не для актера, который должен прилично выглядеть (даже до грима). Правда, случалось, когда отдельным актерам и в пять утра удавалось быть в прекрасной форме, но это редкие исключения.
Усталые приползали мы в гримерную, рассчитывая на сочувствие, и я благодарна всем, кто помогал мне вовремя быть готовой к работе.
По строгим предписаниям профсоюза, к съемкам готовили нас несколько человек: два гримера (мужчина гримировал лицо, женщина тонировала тело), парикмахер и костюмерша. Никто из них не имел права вмешиваться в область другого.
Я вспоминаю девушку-парикмахера, которую чуть не уволили только потому, что она заметила, что шов на моих чулках был не на месте.
Я, естественно, настояла на том, чтобы она осталась со мной во время моих съемок в Голливуде и Европе. Ее звали Нелли Мэнли. Она разделяла мои заботы, плакала вместе со мной, ненавидела каждого, кто не был со мною достаточно хорош. Эта скромная девушка в грязных и немодных теннисных ботинках со временем превратилась в одну из элегантнейших дам.
Она стала моей подругой и моим защитником. Жизнь на студии была для нее не из легких – там, как всегда, царила ревность.
Однажды, проходя мимо гримерной Бинга Кросби, я остановилась. Оттуда доносилось пение, и мне хотелось послушать, но Нелли тянула меня прочь. Она боялась, что на следующий день газеты напишут: «Дитрих в гримерной Бинга Кросби».
Я остановилась послушать не Кросби, а голос Рихарда Таубера, записанный на пластинку, – Бинг Кросби беспрерывно ее проигрывал. Позднее он признался, что учился у Таубера, как дышать при пении, строить фразу, а поскольку я была поклонницей Рихарда Таубера, то полюбила и Бинга Кросби с этого момента.
Полюбила я и Мэй Уэст.[24] Она была очень добра ко мне. Помогала мне преодолевать неуверенность в себе и делала это с удивительной деликатностью. Я не могу назвать ее отношение материнским, поскольку ее тип – это не «тип матери». Но она была для меня учителем, правда, такое определение тоже не совсем правильное. Она была скалой, за которую можно было цепляться, человеком с блистательным умом, понимающим меня и мои беды.
Когда я получила сценарий Эрнста Любича «Желание», по которому собирались ставить фильм, я пришла в ужас – опять все начинается с крупного плана моих ног. Мне порядком надоели все эти разговоры о моих ногах. Они нужны мне исключительно для того, чтобы передвигаться, я не хотела, чтобы они вызывали столько шума. Но Мэй Уэст сказала, чтобы я успокоилась и сделала то, что от меня требовали. Я последовала ее совету. Надо сказать, что фильм получился очень хороший, но ноги мои там совсем ни к чему.
Блестящая Мэй Уэст никогда не строила никаких иллюзий и потому была далека от горечи разочарований. Она не ходила на всевозможные голливудские вечеринки. Некоторые, конечно, ходили, мы – никогда. Нам было хорошо и в стенах своего дома, где все доставляло радость – и готовить, и угощать, и общаться с друзьями.
Слово «Glamour»[25] ни в одном словаре не имеет правильного объяснения, хотя многие и пытались это сделать. Выдумывали, изобретали, но точно не определили. Меня часто спрашивали, какой смысл я вкладываю в это слово, но я тоже не в состоянии его объяснить.
Величайшей «Glamour Girl» считали Мэй Уэст, затем шла Кэрол Ломбард и уже потом Дитрих. Так считала студия и пресса. Каждая студия имела своих «Glamour Girls». У «Метро-Голдвин-Майер» были Джин Хэрлоу,[26] Грета Гарбо,[27] Джоан Кроуфорд.[28]
Тогда еще не был в ходу термин «секс-символ». Он возник с появлением Мэрилин Монро.[29] В те времена секс был табу. «Мы все должны делать глазами», – говорила Мэй Уэст. Никакого раздевания, никаких полуобнаженных тел, ничего вызывающего не было и в помине.
Конечно, это не мое дело, но подобные сцены на сегодняшнем экране – проявление безвкусицы. Так что я мало могу поведать о «сексуальных символах».
В нашем сегодняшнем мире секс занимает многих. Что у них есть еще? Каждый неудовлетворен, поиски выхода из этого состояния стали болезнью. Поэтому, вероятно, многие нуждаются в «чистке мозгов», и особенно в Америке, где выкладывают кучу денег «своему психоаналитику», чтобы он помог выдержать день (неплохая работенка – «очиститель мозгов»). Я могу лишь пожалеть тех, кто нуждается в такой сомнительной помощи.
Конечно, мы были прекрасны (независимо от того, были мы фотогеничны или нет), но необычайно выдающимися, исключительными, какими нас представляли, мы не были. Мы все должны были воплощать «имидж», который устанавливали кинофирмы. Никто из нас не приходил от этого в восторг. Просто старались делать все как можно лучше, такова наша профессия.
Жаль, что нельзя спросить об этом Хэрлоу, Кроуфорд, Ломбард и менее известных представительниц этой категории. Я уверена – они согласились бы со мной.
Подлинным «секс-символом» стала Мэрилин Монро, и не только потому, что она выглядела женщиной «манящей», ей нравилось быть такой – в этом нет сомнений.
Она была создана в то время, когда цензуры, которая нас контролировала, уже не существовало. Взлетающие вверх юбки, открывающиеся панталончики и другие «откровения» привлекали внимание, находили одобрение публики. Актерская игра уже не имела значения.
Саму идею показать зад актрисы режиссеры в тридцатые годы считали неприличной. Мы должны были обходиться без таких дешевых «эффектов», и, надо сказать, это нам удавалось. Мы поражали воображение многих людей во всем мире, наполняли их жизнь грезами, и с нашей помощью заполнялись кинотеатры.
Мы не хотели всегда играть только «фатальных» женщин. Излишне здесь упоминать те многие серьезные роли, которые играли и Грета Гарбо и я. Эти фильмы достаточно известны, они показываются и сегодня в кинотеатрах многих больших городов. Современные молодые люди, которые смотрят эти фильмы, возможно, ухмыляются, когда видят нас в сапогах и киверах в любовных сценах. Но, несмотря на это, они любят нас.
Я приехала в Голливуд слишком поздно – в пору кино звукового. Когда я слушала рассказы о «безоблачных временах» немого кино, у меня просто слюнки текли. Тогда подавались рикши, которые перевозили «звезду» из гримерной на съемочную площадку, и, если две «звезды» не разговаривали друг с другом, рикши должны были позаботиться о том, чтобы они не встретились. В студии в те времена маленький оркестр наигрывал мелодии, соответствующие характеру снимаемой сцены, чтобы дать актерам нужный настрой. Это должно было быть удивительно.
Я слышала рассказы о Поле Негри[30] и Глории Свенсон, которые со своими рикшами выбирали разные пути. Они никогда не учили текста своих ролей, потому что в тот момент, когда они открывали рот, шел желанный «обрыв», и их диалоги возникали на экране, написанные прекрасным шрифтом. Затем снова появлялись актеры, после того, как все было «сказано». Большие «звезды» могли не являться точно к началу работы, большинство из них, как мне рассказывали, приходили зачастую с опозданием на четыре-пять часов. Ни возмущения, ни упрека в их адрес. Им были благодарны, что они вообще приходят. Они царили безраздельно, им прощались ошибки, неудачи, капризы, плохие манеры, они могли быть плохими актерами, плохими членами группы – всем, что сегодня можно обозначить словом «проходимец».
Истории о рикшах рассказывали водители грузовиков, которые доставляли меня на студию, когда мои костюмы были слишком громоздки для легковой машины. «Крепче держись!» – кричали они и ехали медленно, чтобы не потерять меня по дороге. Они, и рабочие сцены, и осветители были моими лучшими друзьями, как и гримеры, и костюмеры, которые с удивительным терпением занимались со мной подготовкой к съемкам.
Мы были дружной семьей, всегда держались вместе и помогали друг другу, чтобы избежать всевозможных штрафов.
Я никогда не встречалась с крупными боссами студии. Меня считали царствующей королевой студии «Парамаунт» (о чем, естественно, я не знала), и меня нельзя было тревожить. Моя почта от поклонников была немногочисленна, и девушки, которые работали в отделе писем, могли подтвердить, что со мной они не очень-то трудились, хотя и сожалели об этом.
Позднее все объяснилось очень просто. Люди, которым нравились мои фильмы, не принадлежали к тем, кто пишет письма, они не относились к категории «пишущих поклонников». Это нужно было знать и учитывать, чтобы не страдать «комплексом неполноценности».
Не сразу удалось привыкнуть к «пробным просмотрам», называемым «Previes». Большей частью они проходили в маленьком городке Помона для зрителей, которые никогда заранее не знали, какой фильм им предстоит увидеть.
Странная процедура! Перед просмотром зрителям раздавали карточки – каждый должен был написать свое мнение о фильме; затем эти карточки передавались на студию. Не нужно быть психологом, чтобы понять, что, если случайного зрителя просят выступить в роли критика, он будет лезть вон из кожи, изыскивая многочисленные недостатки.
Но на студии эти карточки внимательно изучали, затем сообщали режиссеру фильма о замечаниях и предлагали сделать соответствующие коррективы. Несколько известных мне режиссеров спускали карточки в туалет.
Первый фильм, в котором я снималась в Голливуде у фон Штернберга, как я уже говорила, назывался «Марокко». Его, как было принято, показали в Помоне. Главного героя играл Гари Купер.[31] Начиная с середины фильма зрители стали покидать зал, и в конце концов мы остались почти одни. Я попросила разрешения уйти, ибо была уверена, что наступил конец моей голливудской карьеры.
Придя домой, я немедленно начала упаковывать вещи. Пока я отсутствовала, моя овчарка почти разгрызла черную куклу, ту самую куклу, которая впервые появилась в «Голубом ангеле», а потом уже во всех других фильмах – она стала как бы моим талисманом. Изувеченная кукла тоже была для меня плохим предзнаменованием. О себе я меньше думала, но было горько, что я разочаровала фон Штернберга и всех остальных, кто верил в меня. Несмотря на все это, я почувствовала облегчение – я уже не должна быть «звездой» и могу вернуться к своей семье в Германию.
Всю ночь я не сомкнула глаз и утром была готова к отъезду. Вскоре раздался звонок, это был фон Штернберг, он просил меня прийти в его офис. Я подумала: меня увольняют. Когда я вошла, он предложил сесть, бросил через письменный стол газету и приказал: «Читай!»
Это была небольшая статья, подписанная: «Джимми Стар». Нет, это имя мне ни о чем не говорило. Я начала читать. Сразу после названия фильма было написано: «Если эта женщина не перевернет всю киноиндустрию, то, значит, я ничего не понимаю».
Я не могла вымолвить ни слова. Немного оправившись, я сказала: «Но я уже упаковала все вещи и готова ехать домой, я считала, что уже никому здесь не нужна». Он ответил: «Ты можешь уехать домой в любое время, когда захочешь, но только не потому, что ты не нужна в Америке».
Он, как всегда, был спокоен и смотрел на меня глазами, которые я слишком хорошо знала.
Я не знала, как мне уйти. Что же мне теперь делать? «Перевернуть всю киноиндустрию» означало для меня не более того, что я не бездарь. Как встать со стула? Как уйти из комнаты? Я сидела неподвижно и молчала. Он сказал: «Теперь ты можешь идти. Позже дай мне знать, что ты решила».
В послушании кроется определенная уверенность; но я была освобождена от послушания и потеряла уверенность. Я вернулась домой, не зная, что делать. Я всегда была избавлена от того, чтобы самостоятельно принимать решения. Принимал решения мой муж, и это нравилось мне. Теперь мне остается только ждать, что он скажет. Наконец, много часов спустя, он позвонил: «У нас все в порядке, – говорил муж. – Оставайся или возвращайся, когда захочешь, но если фильм будет иметь большой успех, то лучше остаться». Я легла в постель и заснула – первый раз за много дней.
Почему зрители покинули зал в ту ночь в Помоне, стало ясно только позднее. Тут две причины. Первая – Гари Купер был тем актером, от которого ждали вестерн. Он разочаровал свою публику, потому что не ездил верхом на лошади, как обычно. Вторая причина заключалась в том, что люди, живущие в Помоне, торопились вовремя затопить печи, которые давали тепло апельсиновым деревьям на плантациях, а ночи были холодные. Вот и все, что можно сказать о «художественном» вкусе помонской публики.
Слава богу, что такие «просмотры» сегодня не существуют. Ведущие режиссеры боролись против этих идиотских процедур и добились успеха.
Только после второго фильма с фон Штернбергом я вернулась в Берлин. Мы с мужем решили, что я не должна больше жить в тоске по своему ребенку и будет лучше, если я возьму дочь с собой в Америку. Идея эта принадлежала моему мужу, а не мне. Я не так эгоистична.
Моя дочь сразу полюбила Америку, а Калифорнию особенно. Она плавала в бассейне, ездила верхом, большую часть времени проводила на свободе и была счастлива.
Я снималась, а после работы стряпала и, как любая мать, читала ей на ночь всевозможные истории. Это была приятная жизнь, в которой все принимали участие: и я, и ее няня Бекки, и Рези.
Мы уходили к Тихому океану – поплавать и полюбоваться заходом солнца, или в парк, где были аттракционы. На пляже много смеялись, наперегонки бегали вдоль моря, наслаждались свежим ветром и свободой и, вконец усталые и счастливые, возвращались домой. Потом еще звонили по телефону в Германию и, очень довольные собой, укладывались спать.
Мария была счастлива, ее не тяготило отсутствие родного языка, как это было у меня. Скоро она овладела английским и говорила как урожденная американка. Она очень хорошо играла в теннис, была здоровой, загорелой, сама, без учителей, научилась читать и писать. Одним словом, она была в хорошем месте и в хорошее время. Если б это было не так, я покинула бы Голливуд и вернулась в Германию.
Ни фильмы, ни слава не были для меня важнее воспитания моей дочери и атмосферы, в которой она росла. Я была с ней утром и вечером. Готовила для нее еду, укладывала спать. Я окружала ее любовью, и фон Штернберг заботился о ней и учил ее многому, что вряд ли было бы под силу обычному учителю. Она была прилежной, умной, любознательной, – словом, она была большой радостью для всех нас.
К тому же она была очень хорошенькой. Я много снимала ее: в белом платье перед рождественской елкой, ясным летним днем в брюках, рубашке и шапочке, в купальном костюме, во всех фантастических одеждах маскарада. У нее было много зверей, но особую любовь питала она к лошадям. Климат Калифорнии – идеальный. Это вечное лето, которого мы прежде не знали, восхищало ее.
Студия не беспокоила. После того как всем стало ясно, что я не отрекусь от своего ребенка, меня оставили в покое. Самолеты чертили в небе мое имя. Да, это была слава! Но в то же время я думала о тех людях, которые своим трудом создали это зрелище. В первую очередь моя слава была нужна киноиндустрии и прессе. Мы стояли, глядя в ночное небо, и читали буквы, которые струились из самолетов, – «Марлен Дитрих». Небо было полно звезд. Дочь сказала: «Мама, ты видишь, звезды смотрят через твое имя».
Актерские стили
Существует несколько стилей игры. Вот что я думаю по этому поводу.
Джон Бэрримор – мастер высокого класса. Когда я приехала в Америку, он был самым знаменитым актером. Даже для нас, европейцев, его имя в то время было магическим. Я слышала его по радио и восхищалась им на сцене. Он был великолепен.
Много позже, когда я участвовала вместе с ним в радиошоу, он уже не был прежним Бэрримором. Мы, его поклонники, искренне поддерживали его. Он благодарил, говорил о своих ошибках. Когда он покинул нас, у всех в глазах стояли слезы.
Существует тип актера, произносящего реплику подобно лаю. Актерами они называются ошибочно, «игра» означает несколько больше, чем просто «пролаять реплику», издав едва различимые звуки.
Еще есть актер мямлящий. Никто никогда не может понять, что он хочет сказать, – в первую очередь режиссер, не говоря уже о звукорежиссере. Бедные помощники режиссера давно потеряли всякую надежду, чуда ждать нечего. «Мямлящие» актеры долгие годы были в большой моде. Их даже выдавали за гениальных – ведь никто не мог понять, что они говорили.
Нормальные актеры иногда пытались переплюнуть «мямлей». В результате получалась уже полная неразбериха, и всем было весело и смешно.
Позднее мода изменилась, актеры снова заговорили ясно и понятно. Это продолжалось до тех пор, пока не появился новый стиль игры: «искать второй ботинок». Изобрел его Джеймс Стюарт. Даже тогда, когда он играл любовную сцену, можно было подумать, что он надел только один ботинок и не может найти другой, а во время поисков медленно бормочет свой текст. Я однажды сказала ему, что это выглядит именно так, как я только что описала. Он ответил: «Мм?» Совершенно в своем стиле, но без всякого чувства юмора. Так играл он всю жизнь и стал очень известным и богатым. Теперь нет больше нужды «искать второй ботинок».
Партнеры моих голливудских фильмов не были наделены большим умом. Я не хочу сказать, что в Голливуде отсутствовали интеллигентные актеры, но, к сожалению, они редко были моими партнерами.
Единственный раз мне посчастливилось работать с подлинно большим актером – это со Спенсером Треси[32] в фильме «Нюрнбергский процесс» режиссера Стэнли Креймера.[33] С Треси было очень интересно работать, его чувство юмора было сродни моему.
Европейские актеры во многом отличаются от своих американских коллег. Я любила одаренного и умного Брайана Ахерна с его британским юмором. А Роберт Донат был просто ослепителен. То же самое могу сказать о Де Сике,[34] который к тому же еще и гениальный режиссер.
Джон Бэрримор – мастер высокого класса. Когда я приехала в Америку, он был самым знаменитым актером. Даже для нас, европейцев, его имя в то время было магическим. Я слышала его по радио и восхищалась им на сцене. Он был великолепен.
Много позже, когда я участвовала вместе с ним в радиошоу, он уже не был прежним Бэрримором. Мы, его поклонники, искренне поддерживали его. Он благодарил, говорил о своих ошибках. Когда он покинул нас, у всех в глазах стояли слезы.
Существует тип актера, произносящего реплику подобно лаю. Актерами они называются ошибочно, «игра» означает несколько больше, чем просто «пролаять реплику», издав едва различимые звуки.
Еще есть актер мямлящий. Никто никогда не может понять, что он хочет сказать, – в первую очередь режиссер, не говоря уже о звукорежиссере. Бедные помощники режиссера давно потеряли всякую надежду, чуда ждать нечего. «Мямлящие» актеры долгие годы были в большой моде. Их даже выдавали за гениальных – ведь никто не мог понять, что они говорили.
Нормальные актеры иногда пытались переплюнуть «мямлей». В результате получалась уже полная неразбериха, и всем было весело и смешно.
Позднее мода изменилась, актеры снова заговорили ясно и понятно. Это продолжалось до тех пор, пока не появился новый стиль игры: «искать второй ботинок». Изобрел его Джеймс Стюарт. Даже тогда, когда он играл любовную сцену, можно было подумать, что он надел только один ботинок и не может найти другой, а во время поисков медленно бормочет свой текст. Я однажды сказала ему, что это выглядит именно так, как я только что описала. Он ответил: «Мм?» Совершенно в своем стиле, но без всякого чувства юмора. Так играл он всю жизнь и стал очень известным и богатым. Теперь нет больше нужды «искать второй ботинок».
Партнеры моих голливудских фильмов не были наделены большим умом. Я не хочу сказать, что в Голливуде отсутствовали интеллигентные актеры, но, к сожалению, они редко были моими партнерами.
Единственный раз мне посчастливилось работать с подлинно большим актером – это со Спенсером Треси[32] в фильме «Нюрнбергский процесс» режиссера Стэнли Креймера.[33] С Треси было очень интересно работать, его чувство юмора было сродни моему.
Европейские актеры во многом отличаются от своих американских коллег. Я любила одаренного и умного Брайана Ахерна с его британским юмором. А Роберт Донат был просто ослепителен. То же самое могу сказать о Де Сике,[34] который к тому же еще и гениальный режиссер.