Страница:
Что касается фильма – о нем я не могу судить ни теперь, ни тогда, когда его снимали. Треси показал высший класс мастерства.
Это удивительный человек и удивительный актер! И, конечно, человек, который очень страдал. Смерть была для него благословенным исходом. Он был достоин лучшей жизни. Быть эгоистом – не означает жить легко. Он был эгоистом, это точно.
Я благоговела перед ним. Потрясающее чувство юмора, он мог сразить наповал одним взглядом или полунамеком. За это я его особенно любила. Я уважала его за то, что он любил сам командовать. Он не соглашался работать лишь тогда, когда это было удобно студии. У него был свой план времени, и каждый, включая меня, ждал выбранные им часы, как беговые лошади ждут стартового колокола. Я считала, что он совершенно прав, и никогда не бунтовала. В фильме у нас была только одна интересная совместная сцена. Правда, написанная без особого таланта. Разговор наш шел за чашкой кофе, и я волновалась, так как должна была сказать решающую фразу. Очень важно было сохранить настроение разговора и невольно не улыбнуться. Он же делал все, чтобы с ним было легко работать и мне, и режиссеру. Удивительный талант – Спенсер Треси.
Мне не приходится больше играть один и тот же тип женщины «не очень добродетельной» – амплуа, навязанное мне кинематографом. На сцене я сама выбираю песни и пою их, как требует их текст.
Когда я сказала Жильберу Беко, что хотела бы исполнять его песню «Мари-Мари», он посмотрел на меня и улыбнулся. «Это же песня для мужчины», – сказал он. Я возразила, что исполняю много «мужских» песен. Разрешение он дал, хотя и не без колебаний. Но когда мы с Бертом Бакараком принесли запись песни в сопровождении оркестра – он заплакал. Я пою эту песню по-французски, по-немецки, по-английски. «Мари-Мари» – один из лучших моих номеров. Перед исполнением песни я объясняю, что пленный солдат пишет письмо своей девушке. И все становится ясно.
У меня есть письмо Алана Лернера, где он пишет: «Вы лучше всех исполняете «Привык к ее лицу» (из «Моей прекрасной леди»). Как я горда этим. А Гарольд Арлен даже плачет, когда я пою его песню «О малышке». Я пою так много мужских песен, потому что по содержанию они значительнее и драматичнее песен, написанных для женщин. Конечно, есть тексты, равно подходящие для женщин и для мужчин. А вот, например, «Гоп-гоп» я пою, только когда надеваю фрак. Мне представляется несколько двусмысленным, если бы я эту песню исполняла в платье. Прекрасная песня для мужчины не всегда хороша для женщины. Примечательно, что некоторые слова из уст женщины звучат неприлично, но забавно, когда их произносит мужчина. И, конечно, женщина, исполняющая песню «О малышке», сидя под хмельком в баре «без четверти три утра», – это не очень-то привлекательная особа, а для мужчины это вполне естественно.
Если по каким-либо причинам я не переодеваюсь во фрак (рекорд переодевания —32 секунды), из программы приходится исключать много хороших песен. Переодевание требует участия специальных костюмеров, помогающих снять сверкающее платье, драгоценности и быстро надеть фрак. Мне нравилась эта перемена костюмов, но не всегда такое можно было осуществлять, случалось, что для этого не было достаточно места за кулисами.
Я не отношусь к «жевателям микрофона», как большинство современных певцов, которые зачастую прячут свое лицо за микрофонами. Мой микрофон всегда находится на стойке, и перед каждым представлением я проверяю, на правильном ли он расстоянии и высоте. Если же я беру микрофон в руку, хожу с ним по сцене, то уж стараюсь, чтобы он не закрывал мне лицо. Конечно, нужно давать намного больше голоса, если микрофон не совать в рот. Нужно просто петь и не полагаться только на микрофон.
Есть одна французская песня, которую я люблю больше всех. Обычно я ее исполняю стоя у рояля. Она называется «Прощальная песня». Это старая песня, ее пел Саблон задолго до меня. Но даже в Америке, где считается, что публика хладнокровная и сдержанная, даже там все сидели тихо и слушали. Я не пересказывала ее содержание. Просто говорила: это песня прощания. Помню, во время выступления в Бостоне аплодисменты были такими, что Берт Бакарак вынужден был повторить на бис финал. С тех пор мы всегда повторяли на бис этот финал.
Во время одного из очень продолжительных турне мы снова вернулись в Бостон. Волновалась я страшно. Элиот Нортон, влиятельный критик, которого боялись все лучшие артисты, мечтавшие пробиться с выступлениями на Бродвее, сам Нортон, царивший в Бостоне безраздельно, собирался прийти на спектакль. И уж какой ерундой должно было ему показаться мое шоу, думала я. Моя дочь прилетела в Бостон, чтобы морально поддержать меня, и я попыталась дать лучшее представление в своей жизни. Правда, я сомневалась, что Нортон придет. Не часто приходил он на премьеры. Кто были мы, в конце концов, в сравнении с теми великими, о которых он писал хвалебные или критические статьи? Однако, к моему большому удивлению, он пришел и вот что написал:
«В девять тридцать вечера тусклый луч прожектора выхватил Марлен Дитрих, которая спокойно стояла па краю сцены. Зрители начали аплодировать. Секунду спустя она уже стояла на середине сцены, холодная и спокойная, в костюме, который весь светился золотом. И в такой же накидке. Аплодисменты превратились в настоящую овацию.
Так стояла она, маленькая и тонкая, с гордо поднятой головой. Все смотрели на нее с нескрываемым восторгом. Но вот она начала петь. Теперь она была в своей стихии – непринужденная, раскованная.
Ее голос – спокойный альт, который иногда переходит в шепот, то вдруг вырывается в звенящий баритон. Она как бы проговаривает песни, и среди них те, которые она сделала знаменитыми в своих фильмах. Временами трудно понять слова, но это не имеет значения.
Видеть Марлен – такая же радость, как и слышать. Она неподражаема.
В ярком луче света ее лицо неподвижно и кажется не имеет морщин. Скулы высокие и широкие, черты лица резко очерчены. Белокурые волосы, небольшая прядь, завитком спускающаяся над глазом, придает ей несколько небрежно-изящный вид.
Во время пения она иногда пришепетывает и с небольшим немецким акцентом произносит «р».
Она учтива и самоуверенна, когда стоит перед микрофоном. Иногда берет его в руку и прогуливается с ним по сцене.
Улыбаясь, она вдруг неожиданно молодеет. Иногда она задумчиво смотрит в темноту, возможно, вспоминая дни, когда создавала те песни, которые теперь поет, и лицо ее становится скорбным, но никак не слащаво-сентиментальным.
Она возвращается в прошлое, говорит о своем первом фильме «Голубой ангел», о других фильмах со спокойным юмором. Великолепные номера. Когда некоторые зрители при первых звуках любимых песен начинали аплодировать, она казалась и удивленной и польщенной.
В энциклопедии сказано, что она родилась в 1904 году в Берлине, но энциклопедия ей не указ. Хотя она и не пытается казаться юной. У нее отсутствует манерность, свойственная немолодым людям. Она не стала старой, она стала зрелой.
Не напуская на себя излишней торжественности, она сохраняет достоинство. Обращаясь к прошлому, возрождая к жизни старые мелодии, она ни в коем случае не фетишизирует это прошлое.
В сопровождении необычайно приятного оркестра под руководством Стена Фримена исполняет она свои песни. Здесь одна из очень известных песен, оркестровку которой специально для нее сделал Берт Бакарак, – «Лили Марлен», которую, как она рассказывает публике, она пела солдатам в дни второй мировой войны.
Или новые песни, например австралийская полная юмора «Бум, бум, бумеранг».
Марлен прекрасна, когда поет о любви. Ее манера исполнения изысканна, странновата и все же лирична. Мягко, всей осанкой, голосом, наклоном головы дает она понять, о чем поет. Любовь может быть печальна, но это не причина для слез. Она прославляет любовь так, как это никому из певцов ее поколения не удавалось.
Она – живая легенда, искрящаяся жизнью, утверждающая классический стиль, уникальная и необыкновенная».
Так написал Элиот Нортон после посещения нашего шоу.
Довольно рискованным мероприятием было выступление в огромном «Аманзон-театре» Лос-Анджелеса. Петь в нем – нелегкая задача для артиста, выходящего один на один со зрителями.
У нас был оркестр, состоящий из двадцати шести музыкантов – лучших, о которых можно только мечтать, и Берт Бакарак после двенадцатичасовой репетиции чувствовал себя счастливым, таким я его никогда не видала. Джо Девис, мой постоянный осветитель, специально прилетел из Лондона. В таком огромном зале, казалось, ничего невозможно сделать. Однако Джо нашел решение. Он уменьшил и сузил сцену с помощью луча света. Он сделал так, что я могла выглядеть великолепной и блестящей, а не потерянной в огромном пространстве.
Мы, к удивлению продюсеров, работали очень много и добились хороших результатов. Наступил вечер премьеры. Берт Бакарак спокойно сидел в своей гримерной. Я отутюжила его рубашки, что всегда делала сама. Надела любимый костюм, отделанный золотом и бриллиантами. Костюм очень тяжелый, но эффектный. Блестит, сверкает, преломляет свет и отражает его. Он, как нечто живое, помогает мне управлять настроением публики.
За сценой царит тишина – мы все ждем маэстро. Я заблаговременно на посту в своем тяжелом наряде. Я взволнованна и одновременно чувствую себя уверенно, потому что Берт там. Он пришел и, как всегда, сказал: «Итак, начнем, малышка!» Затем он проходит в темноте на сцену, дает знак для начала увертюры. Включаются прожектора с их магическим светом. Представление начинается!
И вот что мы прочитали на следующий день:
«Эта волшебница без возраста, Марлен Дитрих, выскользнула на сцену «Аманзона» в платье, усыпанном бриллиантами, которое охватывало ее как блестящая паутина. Откинув со лба белокурую прядь, она начала петь голосом, подобным осенней дымке. Когда она закончила свою программу, восхищенная публика огромного переполненного театра разразилась бурей оваций, топала ногами, требуя: «Еще! Еще!»
Ошеломляющее, удивительное представление. Пение Дитрих украшали неповторимые ритмы оркестровок Берта Бакарака, которые сами по себе уже шедевры… А ее низкий, с хрипотцой голос звучал, как инструмент оркестра.
Программу она начинает простыми песнями, прерывает их короткими рассказами о себе, о начале своей карьеры, о «Голубом ангеле», исполняет ту самую, с которой пришла на первое прослушивание.
Диапазон песен возрастает – песни немецкие, австралийские. Например, удивительная «Бум, бум, бумеранг», которую Берт Бакарак аранжировал в завораживающих ритмах, на фоне которых слова, произносимые Дитрих шепотом, производили впечатление пляски демонов.
Но вдруг весь зал замер, когда зазвучала новая песня и ее голос перешел в хриплый стон, в глазах огненные молнии, рот как ярко-красная рана, – это была песня Пита Сигера «Куда исчезли все цветы?».
Она пела, даже не пела, нет, она стала сама этой песней, когда оркестр переходил в яростное крещендо, так что вас бросало в жар и в холод, когда она хлестала словами: «Когда наконец люди возьмутся за ум?» Это уже не был осенний дым. Это был едкий пороховой смрад. Это были кровь и смерть на полях битвы и отчаянный крик, который заглушало вулканическое извержение оркестра.
Кто физически не ощутил всего этого, у того нет никаких чувств.
Представление, которое она создала вместе с Бакараком и показала во всем мире от Москвы до Мельбурна, она принесла на Бродвей впервые этой зимой. Это было шесть недель сенсаций и законное присуждение ей специального приза за особый успех на Бродвее». (Из рецензии Сесиль Смит. «Лос-Анджелес таймс».)
«Марлен Дитрих! Что можно сказать о ней? Что еще не было сказано поэтами, философами, политиками?..
Теперь вы можете пойти в театр «Аманзон» и отдать дань легенде. А еще лучше – вы можете увидеть, как миф превращается в реальность.
Как исчезает расхожий образ и появляется человеческое существо – простое, чистое, неожиданно красивое. Ей достаточно только ступить на сцену, постоять там, чтобы легенда ожила, дав нам возможность смотреть широко раскрытыми глазами на этот феномен, поражаться неправдоподобной красоте, позволяя нам создать собственный образ Дитрих. Для меня, человека много моложе ее и не очень хорошо понимающего, как возникла легенда о ней, она всегда была женщиной, созданной фон Штернбергом, залитой светом экзотической фигурой, неизменно появляющейся в фильмах, сделанных до моего рождения.
Но это еще не все о Дитрих.
Прелесть представления лишь частично вызывает ностальгические чувства. Конечно, там есть песни, связанные с прошлым, и атмосфера давно ушедшего, которую она создает своим меланхолическим голосом. И та строгость и аристократизм, в которых чувствуется определенная дистанция. Но главное – это теплое пульсирующее сердце женщины, прошедшей через все ужасы жизни, которая больше всего на свете хочет знать, что война не повторится. Пока еще не поздно!
Вот песня о солдате, возвращающемся домой с войны, которую он выиграл. Он не может понять, чего же добились в этой войне, если часть его собственного мира оказалась потерянной. Или другая песня – перед нашими глазами оживает плачущий потерянный ребенок.
Суховатый цинизм в песне «Все отправились на Луну» в ее исполнении оборачивается меланхолией и вызывает гнев и слезы. Потому что неожиданно мы вдруг осознаем: опустела наша планета. Нам не обязательно понимать по-немецки или по-французски, чтобы почувствовать боль в песнях Рихарда Таубера «Не спрашивай почему» или Жильбера Беко «Мари-Мари». И особенно злободневно звучит песня Пита Сигера «Куда исчезли все цветы?» («Куда исчезли юноши? – Все до одного в могилах»). Песня, которая заставляет увидеть безумие нашего поколения.
Когда Дитрих, предваряя песню «Лили Марлен», говорит, что пела ее во многих странах, то это не самовосхваление, нет! Она просто рассказывает нам, как много стран было втянуто в эту войну и пострадало от нее. Эта песня становится предупреждением…
Пожалуй, лучше всего свою сущность выразила сама Марлен Дитрих. «Все, что можно обо мне сказать, было сказано. Я ничего не представляю из себя особенного, ничего ошеломляющего. Когда я снималась в картине, режиссер сказал мне однажды: «Покажите мне настоящую Марлен!» «А кто такая Марлен?» – спросила я его. Он ответил: «Я не знаю».
Чем бы ни была Марлен Дитрих, ясно одно: она для многих означает очень многое. Она понимает мир, в котором живет, и убежденность, с которой она передает свои чувства и мысли, делает ее выступление незабываемым». (Из рецензии Харви Перр. «Лос-Анджелес фри пресс».)
Сцена была моим раем, и я покинула его лишь на короткое время, когда согласилась выступить в специальной программе для американского телевидения. Для этого я приехала в Англию.
Руководство приняло все мои условия. Что касается художественной стороны дела, то в ней они и сами не очень разбирались. В Лондоне для съемки арендовали еще не совсем готовое театральное помещение, потому что я предпочла его студии в Нью-Йорке. Как я сейчас понимаю, мотивы, руководившие мною, оказались несостоятельны. Поскольку я давно любила английскую публику, мне казалось, что я смогу вызвать ее особое расположение, а это естественно повлияет и на мое настроение. Но все оказалось не так. Я не знала, что в Англии существует закон, запрещающий снимать в кино или для телевидения публику, которая заплатила деньги за билеты. Зрителей на съемку нужно было «приглашать». А это означало, что сотни входных билетов раздавались служащим различных компаний, которые не имели ни малейшего интереса к моему шоу и которые передавали свои билеты другим, таким же незаинтересованным людям.
Такова была аудитория, с которой пришлось встретиться и которой нужно было противоборствовать.
В зале стояли камеры, снимающие зрителей, и, как мне казалось, им нравилась вся эта процедура: жены поправляли галстуки своим мужьям или сами приглаживали волосы в радостном ожидании движущейся камеры.
Кроме того, возникли и другие трудности. Оркестр под руководством Стена Фримена обычно находился на сцене за моей спиной. Теперь же его поместили в кулисе за занавесом. Это исключало контакт между мной и дирижером. Чтобы слышать меня, он должен был надевать наушники. Ну а видеть меня он просто не мог. Будучи человеком воспитанным, он не протестовал, а жаль. Я же не протестовала, потому что, хотя и считают меня «темпераментной», в общем-то, я покорная овечка. Я была довольна тем, что мы не расходились в ритмах и звучании.
Я говорила себе: «Не раскачивай лодку». К чему создавать трудности. Я пела все свои песни на всех знакомых мне языках. Повторяла их снова и снова. Главным для меня было предотвратить катастрофу, которая происходила на моих глазах. Не подумайте, что уровень американского телевидения так высок, что я не могла до него подняться. Ниже и быть не может. Не о нем я беспокоилась. Я просто хотела показать хорошее, интересное шоу, такое же, какое у меня было на Бродвее и во всем мире.
Но это мне не удалось. И не только по моей вине, хотя я и чувствовала свою ответственность. Я этого не забыла. Возможно, после моей смерти они еще раз пустят эту пленку в эфир. И бог с ними.
После новых приключений
Самолетом меня отправили в клинику Лос-Анджелесского университета. В то время мой муж был там, я хотела его видеть.
Затем меня «транспортировали» в Нью-Йорк. Пристегнутая к носилкам, двигаться, конечно, я не могла и казалась себе предметом мебели. Зато стоимость билета на такой вид перелета значительно выше обычной. Мне не делали, как писали в газетах или книгах, операцию бедра. А сделали вытяжение, то есть к ноге подвесили гири в несколько килограммов. Ну и ад же это, доложу я вам!
Нельзя двигаться. Лежишь плашмя на спине. Полная зависимость от медсестер, которым нужно платить отдельно, помимо кругленькой суммы за грязную палату. Уверена, что есть и другие больницы, почище, но та, в которой находилась я, была такой грязной, что приходилось просить друзей убирать в палате. Слава богу, что у меня были друзья в Нью-Йорке.
Пища – отвратительная. Это была уйма замороженной живности, которой каждый день придумывали новые названия, но внутри было все так заморожено, что если бы вы попытались найти вкус пищи, то не нашли бы. Его просто не было.
Было здесь несколько медсестер-филиппинок, действительно по-настоящему заботившихся о больных, чего нельзя сказать об американских медсестрах, которых интересовало лишь одно: их «права» и их «деньги». Не очень симпатичные, на мой взгляд, молодые женщины, они думали только о том, как бы урвать побольше денег, чтобы лучше обеспечить своих детей и мужей. Много месяцев пробыла я в этой больнице.
Когда кончилось вытяжение, сделали гипсовую повязку на ногу.
На рождество я все еще находилась в больнице. В эти дни вообще не было ни одной медсестры.
И за это я платила состояние.
Это было страшное время!
Моя ошибка! Нужно было, как говорят, «оставаться в постели» в Австралии или в Америке, где обо мне заботился замечательный доктор Роарти, а больничные сестры такие чудесные. Но хотелось быть поближе к семье, и я настояла на отъезде.
Цепь несчастных случаев не прекращалась. Во время одного из представлений в Вашингтоне мой дирижер Стен Фримен совершенно случайно потянул меня в оркестровую яму.
К счастью, при падении я ничего не сломала, но получила глубокую открытую рану на ноге. Поначалу я не отнеслась к этому серьезно. Я была одна в Вашингтоне, и понадобилось больше двенадцати часов, чтобы найти врача. И снова неправильное решение. Нужно было сразу отправиться в военный госпиталь – моя деятельность во время войны давала на это право. А я теряла время на поиски врача.
Я продолжала гастроли по американским городам, а рана не заживала. Приехав в Даллас, я позвонила своему другу, доктору Де Беки,[72] и попросила его консультации. Я прилетела к нему в Хьюстон, где у него была клиника, он осмотрел рану, сказал, что необходима пересадка кожи, иначе рана не закроется, и попросил меня не медлить с этим.
Через три дня, закончив выступления в Далласе, я вернулась в Хьюстон. Сам Де Беки ожидал меня у входа в свою клинику.
После операции на ногу наложили гипсовую повязку. С левого бедра сняли кусок кожи, намного больший размером, чем рана. Это на тот случай, если операцию придется повторять.
Сам Де Беки дважды в день навещал меня. Иногда появлялся поздно вечером, чтобы убедиться, что все в порядке. Случалось, заходил даже ночью посмотреть, как прирастает кожа, и узнать, как я себя чувствую, беспокоился о моем душевном состоянии – хотел знать, нет ли у меня какой-либо тяжести на сердце. Прекрасный человек. Безупречный медик. Мой герой Майкл Де Беки.
Но вот наступил день, когда мы все расцеловались и доктор Де Беки подвел меня к машине. Его забота трогала до слез…
Именно доктору Де Беки позвонила я в Хьюстон, когда еще раз сломала ногу. И снова его заботливые руки и руки его помощницы Сони Фарелл, ангела милосердия.
После того как бедро срослось, я провела два месяца дома в тяжелой гипсовой повязке. Наконец ее сняли и я могла снова учиться ходить.
Итак, чтобы закончить хронику моих несчастных случаев, должна сообщить: я немного прихрамываю, но не рассматриваю это как самое большое несчастье. Я справляюсь с этим хорошо и читаю все письма, которые присылают мне соболезнующие люди.
Но особенно соболезновать незачем. Осталось лишь прихрамывание, которое можно даже назвать интригующим, если вам угодно. Со временем оно исчезнет, и тогда я буду так же хороша, как прежде. Кто знает! Так по крайней мере говорят. Их бы устами мед пить.
Константин Паустовский писал о том, что человек может умереть, не видя Парижа, – но он все равно был там и видел его в своем воображении и в своих снах.
Никто не может лучше описать прелесть Парижа. Мои собственные слова кажутся недостаточными, но я попытаюсь согласно желанию Паустовского (он настаивал, чтобы я это сделала) описать магическую неуловимую любовную сеть, которой Париж окутывает всех нас.
Одного света достаточно, чтобы привести в восторг даже самых трудно поддающихся. И этот свет голубой. Я не хочу сказать, что небо голубое. Это не так! Свет голубой, верьте мне. Его даже нельзя сравнить ни с каким другим светом западного мира. Он подобен свету, который вы могли бы видеть сквозь синие стекла очков, он значительно более приятный, чем стекла розового цвета.
Сена в этом свете выглядит также величественной, хотя все мы знаем, что она может быть временами и мутной. Она имеет свое магическое очарование. Маленькие волшебные улицы, бульвары особой прелести сохранились лишь в Париже и, как ни странно, в Буэнос-Айресе – городе, который так напоминает Париж, что я плакала, когда увидела его впервые.
Это магическое очарование, которым обладает Париж, так же трудно объяснить, как любовь между мужчиной и женщиной. Зима, весна, лето и осень (как говорил Алан Лернер) в Париже, во Франции – наиболее прекрасные времена года, красота которых ни с чем не сравнима. Можно спокойно жить в Париже, предоставив миру катиться с его заботами мимо. Как здесь говорят: «Ангелы возьмут вас к себе, когда вы умрете».
Я находилась то в Париже, то в Лондоне, то в Нью-Йорке и успешно избегала вездесущих репортеров. Выполнять свой долг, свои обязанности – вот все, что меня интересовало. Но может быть, вы захотите узнать, что говорили обо мне большие писатели, прежде чем увидите все те книги, написанные «паразитами», которые, я надеюсь, вы не покупаете.
Это удивительный человек и удивительный актер! И, конечно, человек, который очень страдал. Смерть была для него благословенным исходом. Он был достоин лучшей жизни. Быть эгоистом – не означает жить легко. Он был эгоистом, это точно.
Я благоговела перед ним. Потрясающее чувство юмора, он мог сразить наповал одним взглядом или полунамеком. За это я его особенно любила. Я уважала его за то, что он любил сам командовать. Он не соглашался работать лишь тогда, когда это было удобно студии. У него был свой план времени, и каждый, включая меня, ждал выбранные им часы, как беговые лошади ждут стартового колокола. Я считала, что он совершенно прав, и никогда не бунтовала. В фильме у нас была только одна интересная совместная сцена. Правда, написанная без особого таланта. Разговор наш шел за чашкой кофе, и я волновалась, так как должна была сказать решающую фразу. Очень важно было сохранить настроение разговора и невольно не улыбнуться. Он же делал все, чтобы с ним было легко работать и мне, и режиссеру. Удивительный талант – Спенсер Треси.
* * *
Больше я не снималась. Слишком много времени отнимали гастрольные поездки по всему свету. И все же главное не в этом. Мне не нравились тяготы, которые приносят актерам киносъемки. Я предпочла сцену, потому что она давала свободу самовыражения, свободу от камеры, от диктата режиссеров. Я перестала зависеть от продюсеров и т. д., и т. д. Я добилась свободы делать то, что я хочу.Мне не приходится больше играть один и тот же тип женщины «не очень добродетельной» – амплуа, навязанное мне кинематографом. На сцене я сама выбираю песни и пою их, как требует их текст.
Когда я сказала Жильберу Беко, что хотела бы исполнять его песню «Мари-Мари», он посмотрел на меня и улыбнулся. «Это же песня для мужчины», – сказал он. Я возразила, что исполняю много «мужских» песен. Разрешение он дал, хотя и не без колебаний. Но когда мы с Бертом Бакараком принесли запись песни в сопровождении оркестра – он заплакал. Я пою эту песню по-французски, по-немецки, по-английски. «Мари-Мари» – один из лучших моих номеров. Перед исполнением песни я объясняю, что пленный солдат пишет письмо своей девушке. И все становится ясно.
У меня есть письмо Алана Лернера, где он пишет: «Вы лучше всех исполняете «Привык к ее лицу» (из «Моей прекрасной леди»). Как я горда этим. А Гарольд Арлен даже плачет, когда я пою его песню «О малышке». Я пою так много мужских песен, потому что по содержанию они значительнее и драматичнее песен, написанных для женщин. Конечно, есть тексты, равно подходящие для женщин и для мужчин. А вот, например, «Гоп-гоп» я пою, только когда надеваю фрак. Мне представляется несколько двусмысленным, если бы я эту песню исполняла в платье. Прекрасная песня для мужчины не всегда хороша для женщины. Примечательно, что некоторые слова из уст женщины звучат неприлично, но забавно, когда их произносит мужчина. И, конечно, женщина, исполняющая песню «О малышке», сидя под хмельком в баре «без четверти три утра», – это не очень-то привлекательная особа, а для мужчины это вполне естественно.
Если по каким-либо причинам я не переодеваюсь во фрак (рекорд переодевания —32 секунды), из программы приходится исключать много хороших песен. Переодевание требует участия специальных костюмеров, помогающих снять сверкающее платье, драгоценности и быстро надеть фрак. Мне нравилась эта перемена костюмов, но не всегда такое можно было осуществлять, случалось, что для этого не было достаточно места за кулисами.
Я не отношусь к «жевателям микрофона», как большинство современных певцов, которые зачастую прячут свое лицо за микрофонами. Мой микрофон всегда находится на стойке, и перед каждым представлением я проверяю, на правильном ли он расстоянии и высоте. Если же я беру микрофон в руку, хожу с ним по сцене, то уж стараюсь, чтобы он не закрывал мне лицо. Конечно, нужно давать намного больше голоса, если микрофон не совать в рот. Нужно просто петь и не полагаться только на микрофон.
Есть одна французская песня, которую я люблю больше всех. Обычно я ее исполняю стоя у рояля. Она называется «Прощальная песня». Это старая песня, ее пел Саблон задолго до меня. Но даже в Америке, где считается, что публика хладнокровная и сдержанная, даже там все сидели тихо и слушали. Я не пересказывала ее содержание. Просто говорила: это песня прощания. Помню, во время выступления в Бостоне аплодисменты были такими, что Берт Бакарак вынужден был повторить на бис финал. С тех пор мы всегда повторяли на бис этот финал.
Во время одного из очень продолжительных турне мы снова вернулись в Бостон. Волновалась я страшно. Элиот Нортон, влиятельный критик, которого боялись все лучшие артисты, мечтавшие пробиться с выступлениями на Бродвее, сам Нортон, царивший в Бостоне безраздельно, собирался прийти на спектакль. И уж какой ерундой должно было ему показаться мое шоу, думала я. Моя дочь прилетела в Бостон, чтобы морально поддержать меня, и я попыталась дать лучшее представление в своей жизни. Правда, я сомневалась, что Нортон придет. Не часто приходил он на премьеры. Кто были мы, в конце концов, в сравнении с теми великими, о которых он писал хвалебные или критические статьи? Однако, к моему большому удивлению, он пришел и вот что написал:
«В девять тридцать вечера тусклый луч прожектора выхватил Марлен Дитрих, которая спокойно стояла па краю сцены. Зрители начали аплодировать. Секунду спустя она уже стояла на середине сцены, холодная и спокойная, в костюме, который весь светился золотом. И в такой же накидке. Аплодисменты превратились в настоящую овацию.
Так стояла она, маленькая и тонкая, с гордо поднятой головой. Все смотрели на нее с нескрываемым восторгом. Но вот она начала петь. Теперь она была в своей стихии – непринужденная, раскованная.
Ее голос – спокойный альт, который иногда переходит в шепот, то вдруг вырывается в звенящий баритон. Она как бы проговаривает песни, и среди них те, которые она сделала знаменитыми в своих фильмах. Временами трудно понять слова, но это не имеет значения.
Видеть Марлен – такая же радость, как и слышать. Она неподражаема.
В ярком луче света ее лицо неподвижно и кажется не имеет морщин. Скулы высокие и широкие, черты лица резко очерчены. Белокурые волосы, небольшая прядь, завитком спускающаяся над глазом, придает ей несколько небрежно-изящный вид.
Во время пения она иногда пришепетывает и с небольшим немецким акцентом произносит «р».
Она учтива и самоуверенна, когда стоит перед микрофоном. Иногда берет его в руку и прогуливается с ним по сцене.
Улыбаясь, она вдруг неожиданно молодеет. Иногда она задумчиво смотрит в темноту, возможно, вспоминая дни, когда создавала те песни, которые теперь поет, и лицо ее становится скорбным, но никак не слащаво-сентиментальным.
Она возвращается в прошлое, говорит о своем первом фильме «Голубой ангел», о других фильмах со спокойным юмором. Великолепные номера. Когда некоторые зрители при первых звуках любимых песен начинали аплодировать, она казалась и удивленной и польщенной.
В энциклопедии сказано, что она родилась в 1904 году в Берлине, но энциклопедия ей не указ. Хотя она и не пытается казаться юной. У нее отсутствует манерность, свойственная немолодым людям. Она не стала старой, она стала зрелой.
Не напуская на себя излишней торжественности, она сохраняет достоинство. Обращаясь к прошлому, возрождая к жизни старые мелодии, она ни в коем случае не фетишизирует это прошлое.
В сопровождении необычайно приятного оркестра под руководством Стена Фримена исполняет она свои песни. Здесь одна из очень известных песен, оркестровку которой специально для нее сделал Берт Бакарак, – «Лили Марлен», которую, как она рассказывает публике, она пела солдатам в дни второй мировой войны.
Или новые песни, например австралийская полная юмора «Бум, бум, бумеранг».
Марлен прекрасна, когда поет о любви. Ее манера исполнения изысканна, странновата и все же лирична. Мягко, всей осанкой, голосом, наклоном головы дает она понять, о чем поет. Любовь может быть печальна, но это не причина для слез. Она прославляет любовь так, как это никому из певцов ее поколения не удавалось.
Она – живая легенда, искрящаяся жизнью, утверждающая классический стиль, уникальная и необыкновенная».
Так написал Элиот Нортон после посещения нашего шоу.
Довольно рискованным мероприятием было выступление в огромном «Аманзон-театре» Лос-Анджелеса. Петь в нем – нелегкая задача для артиста, выходящего один на один со зрителями.
У нас был оркестр, состоящий из двадцати шести музыкантов – лучших, о которых можно только мечтать, и Берт Бакарак после двенадцатичасовой репетиции чувствовал себя счастливым, таким я его никогда не видала. Джо Девис, мой постоянный осветитель, специально прилетел из Лондона. В таком огромном зале, казалось, ничего невозможно сделать. Однако Джо нашел решение. Он уменьшил и сузил сцену с помощью луча света. Он сделал так, что я могла выглядеть великолепной и блестящей, а не потерянной в огромном пространстве.
Мы, к удивлению продюсеров, работали очень много и добились хороших результатов. Наступил вечер премьеры. Берт Бакарак спокойно сидел в своей гримерной. Я отутюжила его рубашки, что всегда делала сама. Надела любимый костюм, отделанный золотом и бриллиантами. Костюм очень тяжелый, но эффектный. Блестит, сверкает, преломляет свет и отражает его. Он, как нечто живое, помогает мне управлять настроением публики.
За сценой царит тишина – мы все ждем маэстро. Я заблаговременно на посту в своем тяжелом наряде. Я взволнованна и одновременно чувствую себя уверенно, потому что Берт там. Он пришел и, как всегда, сказал: «Итак, начнем, малышка!» Затем он проходит в темноте на сцену, дает знак для начала увертюры. Включаются прожектора с их магическим светом. Представление начинается!
И вот что мы прочитали на следующий день:
«Эта волшебница без возраста, Марлен Дитрих, выскользнула на сцену «Аманзона» в платье, усыпанном бриллиантами, которое охватывало ее как блестящая паутина. Откинув со лба белокурую прядь, она начала петь голосом, подобным осенней дымке. Когда она закончила свою программу, восхищенная публика огромного переполненного театра разразилась бурей оваций, топала ногами, требуя: «Еще! Еще!»
Ошеломляющее, удивительное представление. Пение Дитрих украшали неповторимые ритмы оркестровок Берта Бакарака, которые сами по себе уже шедевры… А ее низкий, с хрипотцой голос звучал, как инструмент оркестра.
Программу она начинает простыми песнями, прерывает их короткими рассказами о себе, о начале своей карьеры, о «Голубом ангеле», исполняет ту самую, с которой пришла на первое прослушивание.
Диапазон песен возрастает – песни немецкие, австралийские. Например, удивительная «Бум, бум, бумеранг», которую Берт Бакарак аранжировал в завораживающих ритмах, на фоне которых слова, произносимые Дитрих шепотом, производили впечатление пляски демонов.
Но вдруг весь зал замер, когда зазвучала новая песня и ее голос перешел в хриплый стон, в глазах огненные молнии, рот как ярко-красная рана, – это была песня Пита Сигера «Куда исчезли все цветы?».
Она пела, даже не пела, нет, она стала сама этой песней, когда оркестр переходил в яростное крещендо, так что вас бросало в жар и в холод, когда она хлестала словами: «Когда наконец люди возьмутся за ум?» Это уже не был осенний дым. Это был едкий пороховой смрад. Это были кровь и смерть на полях битвы и отчаянный крик, который заглушало вулканическое извержение оркестра.
Кто физически не ощутил всего этого, у того нет никаких чувств.
Представление, которое она создала вместе с Бакараком и показала во всем мире от Москвы до Мельбурна, она принесла на Бродвей впервые этой зимой. Это было шесть недель сенсаций и законное присуждение ей специального приза за особый успех на Бродвее». (Из рецензии Сесиль Смит. «Лос-Анджелес таймс».)
«Марлен Дитрих! Что можно сказать о ней? Что еще не было сказано поэтами, философами, политиками?..
Теперь вы можете пойти в театр «Аманзон» и отдать дань легенде. А еще лучше – вы можете увидеть, как миф превращается в реальность.
Как исчезает расхожий образ и появляется человеческое существо – простое, чистое, неожиданно красивое. Ей достаточно только ступить на сцену, постоять там, чтобы легенда ожила, дав нам возможность смотреть широко раскрытыми глазами на этот феномен, поражаться неправдоподобной красоте, позволяя нам создать собственный образ Дитрих. Для меня, человека много моложе ее и не очень хорошо понимающего, как возникла легенда о ней, она всегда была женщиной, созданной фон Штернбергом, залитой светом экзотической фигурой, неизменно появляющейся в фильмах, сделанных до моего рождения.
Но это еще не все о Дитрих.
Прелесть представления лишь частично вызывает ностальгические чувства. Конечно, там есть песни, связанные с прошлым, и атмосфера давно ушедшего, которую она создает своим меланхолическим голосом. И та строгость и аристократизм, в которых чувствуется определенная дистанция. Но главное – это теплое пульсирующее сердце женщины, прошедшей через все ужасы жизни, которая больше всего на свете хочет знать, что война не повторится. Пока еще не поздно!
Вот песня о солдате, возвращающемся домой с войны, которую он выиграл. Он не может понять, чего же добились в этой войне, если часть его собственного мира оказалась потерянной. Или другая песня – перед нашими глазами оживает плачущий потерянный ребенок.
Суховатый цинизм в песне «Все отправились на Луну» в ее исполнении оборачивается меланхолией и вызывает гнев и слезы. Потому что неожиданно мы вдруг осознаем: опустела наша планета. Нам не обязательно понимать по-немецки или по-французски, чтобы почувствовать боль в песнях Рихарда Таубера «Не спрашивай почему» или Жильбера Беко «Мари-Мари». И особенно злободневно звучит песня Пита Сигера «Куда исчезли все цветы?» («Куда исчезли юноши? – Все до одного в могилах»). Песня, которая заставляет увидеть безумие нашего поколения.
Когда Дитрих, предваряя песню «Лили Марлен», говорит, что пела ее во многих странах, то это не самовосхваление, нет! Она просто рассказывает нам, как много стран было втянуто в эту войну и пострадало от нее. Эта песня становится предупреждением…
Пожалуй, лучше всего свою сущность выразила сама Марлен Дитрих. «Все, что можно обо мне сказать, было сказано. Я ничего не представляю из себя особенного, ничего ошеломляющего. Когда я снималась в картине, режиссер сказал мне однажды: «Покажите мне настоящую Марлен!» «А кто такая Марлен?» – спросила я его. Он ответил: «Я не знаю».
Чем бы ни была Марлен Дитрих, ясно одно: она для многих означает очень многое. Она понимает мир, в котором живет, и убежденность, с которой она передает свои чувства и мысли, делает ее выступление незабываемым». (Из рецензии Харви Перр. «Лос-Анджелес фри пресс».)
Сцена была моим раем, и я покинула его лишь на короткое время, когда согласилась выступить в специальной программе для американского телевидения. Для этого я приехала в Англию.
Руководство приняло все мои условия. Что касается художественной стороны дела, то в ней они и сами не очень разбирались. В Лондоне для съемки арендовали еще не совсем готовое театральное помещение, потому что я предпочла его студии в Нью-Йорке. Как я сейчас понимаю, мотивы, руководившие мною, оказались несостоятельны. Поскольку я давно любила английскую публику, мне казалось, что я смогу вызвать ее особое расположение, а это естественно повлияет и на мое настроение. Но все оказалось не так. Я не знала, что в Англии существует закон, запрещающий снимать в кино или для телевидения публику, которая заплатила деньги за билеты. Зрителей на съемку нужно было «приглашать». А это означало, что сотни входных билетов раздавались служащим различных компаний, которые не имели ни малейшего интереса к моему шоу и которые передавали свои билеты другим, таким же незаинтересованным людям.
Такова была аудитория, с которой пришлось встретиться и которой нужно было противоборствовать.
В зале стояли камеры, снимающие зрителей, и, как мне казалось, им нравилась вся эта процедура: жены поправляли галстуки своим мужьям или сами приглаживали волосы в радостном ожидании движущейся камеры.
Кроме того, возникли и другие трудности. Оркестр под руководством Стена Фримена обычно находился на сцене за моей спиной. Теперь же его поместили в кулисе за занавесом. Это исключало контакт между мной и дирижером. Чтобы слышать меня, он должен был надевать наушники. Ну а видеть меня он просто не мог. Будучи человеком воспитанным, он не протестовал, а жаль. Я же не протестовала, потому что, хотя и считают меня «темпераментной», в общем-то, я покорная овечка. Я была довольна тем, что мы не расходились в ритмах и звучании.
Я говорила себе: «Не раскачивай лодку». К чему создавать трудности. Я пела все свои песни на всех знакомых мне языках. Повторяла их снова и снова. Главным для меня было предотвратить катастрофу, которая происходила на моих глазах. Не подумайте, что уровень американского телевидения так высок, что я не могла до него подняться. Ниже и быть не может. Не о нем я беспокоилась. Я просто хотела показать хорошее, интересное шоу, такое же, какое у меня было на Бродвее и во всем мире.
Но это мне не удалось. И не только по моей вине, хотя я и чувствовала свою ответственность. Я этого не забыла. Возможно, после моей смерти они еще раз пустят эту пленку в эфир. И бог с ними.
После новых приключений
1976
Я уже говорила, что никогда не пропускала ни одного выступления, несмотря на простуду или какое-нибудь другое недомогание. Приходила в театр за час или два до начала представления. Так было всегда до того злосчастного вечера, когда, споткнувшись за сценой о кабель, я упала и сломала левое бедро. Это произошло в Сиднее, в последнюю неделю моего турне по Австралии. Мой продюсер взвалил меня на плечо, отнес в гримерную и отменил шоу. С трудом я добралась до отеля и еле дождалась утра, чтобы сделать рентген. Я не могла поверить, что получила серьезную травму. Это я-то, старый оптимист!Самолетом меня отправили в клинику Лос-Анджелесского университета. В то время мой муж был там, я хотела его видеть.
Затем меня «транспортировали» в Нью-Йорк. Пристегнутая к носилкам, двигаться, конечно, я не могла и казалась себе предметом мебели. Зато стоимость билета на такой вид перелета значительно выше обычной. Мне не делали, как писали в газетах или книгах, операцию бедра. А сделали вытяжение, то есть к ноге подвесили гири в несколько килограммов. Ну и ад же это, доложу я вам!
Нельзя двигаться. Лежишь плашмя на спине. Полная зависимость от медсестер, которым нужно платить отдельно, помимо кругленькой суммы за грязную палату. Уверена, что есть и другие больницы, почище, но та, в которой находилась я, была такой грязной, что приходилось просить друзей убирать в палате. Слава богу, что у меня были друзья в Нью-Йорке.
Пища – отвратительная. Это была уйма замороженной живности, которой каждый день придумывали новые названия, но внутри было все так заморожено, что если бы вы попытались найти вкус пищи, то не нашли бы. Его просто не было.
Было здесь несколько медсестер-филиппинок, действительно по-настоящему заботившихся о больных, чего нельзя сказать об американских медсестрах, которых интересовало лишь одно: их «права» и их «деньги». Не очень симпатичные, на мой взгляд, молодые женщины, они думали только о том, как бы урвать побольше денег, чтобы лучше обеспечить своих детей и мужей. Много месяцев пробыла я в этой больнице.
Когда кончилось вытяжение, сделали гипсовую повязку на ногу.
На рождество я все еще находилась в больнице. В эти дни вообще не было ни одной медсестры.
И за это я платила состояние.
Это было страшное время!
Моя ошибка! Нужно было, как говорят, «оставаться в постели» в Австралии или в Америке, где обо мне заботился замечательный доктор Роарти, а больничные сестры такие чудесные. Но хотелось быть поближе к семье, и я настояла на отъезде.
Цепь несчастных случаев не прекращалась. Во время одного из представлений в Вашингтоне мой дирижер Стен Фримен совершенно случайно потянул меня в оркестровую яму.
К счастью, при падении я ничего не сломала, но получила глубокую открытую рану на ноге. Поначалу я не отнеслась к этому серьезно. Я была одна в Вашингтоне, и понадобилось больше двенадцати часов, чтобы найти врача. И снова неправильное решение. Нужно было сразу отправиться в военный госпиталь – моя деятельность во время войны давала на это право. А я теряла время на поиски врача.
Я продолжала гастроли по американским городам, а рана не заживала. Приехав в Даллас, я позвонила своему другу, доктору Де Беки,[72] и попросила его консультации. Я прилетела к нему в Хьюстон, где у него была клиника, он осмотрел рану, сказал, что необходима пересадка кожи, иначе рана не закроется, и попросил меня не медлить с этим.
Через три дня, закончив выступления в Далласе, я вернулась в Хьюстон. Сам Де Беки ожидал меня у входа в свою клинику.
После операции на ногу наложили гипсовую повязку. С левого бедра сняли кусок кожи, намного больший размером, чем рана. Это на тот случай, если операцию придется повторять.
Сам Де Беки дважды в день навещал меня. Иногда появлялся поздно вечером, чтобы убедиться, что все в порядке. Случалось, заходил даже ночью посмотреть, как прирастает кожа, и узнать, как я себя чувствую, беспокоился о моем душевном состоянии – хотел знать, нет ли у меня какой-либо тяжести на сердце. Прекрасный человек. Безупречный медик. Мой герой Майкл Де Беки.
Но вот наступил день, когда мы все расцеловались и доктор Де Беки подвел меня к машине. Его забота трогала до слез…
Именно доктору Де Беки позвонила я в Хьюстон, когда еще раз сломала ногу. И снова его заботливые руки и руки его помощницы Сони Фарелл, ангела милосердия.
После того как бедро срослось, я провела два месяца дома в тяжелой гипсовой повязке. Наконец ее сняли и я могла снова учиться ходить.
Итак, чтобы закончить хронику моих несчастных случаев, должна сообщить: я немного прихрамываю, но не рассматриваю это как самое большое несчастье. Я справляюсь с этим хорошо и читаю все письма, которые присылают мне соболезнующие люди.
Но особенно соболезновать незачем. Осталось лишь прихрамывание, которое можно даже назвать интригующим, если вам угодно. Со временем оно исчезнет, и тогда я буду так же хороша, как прежде. Кто знает! Так по крайней мере говорят. Их бы устами мед пить.
* * *
Теперь я живу в Париже.Константин Паустовский писал о том, что человек может умереть, не видя Парижа, – но он все равно был там и видел его в своем воображении и в своих снах.
Никто не может лучше описать прелесть Парижа. Мои собственные слова кажутся недостаточными, но я попытаюсь согласно желанию Паустовского (он настаивал, чтобы я это сделала) описать магическую неуловимую любовную сеть, которой Париж окутывает всех нас.
Одного света достаточно, чтобы привести в восторг даже самых трудно поддающихся. И этот свет голубой. Я не хочу сказать, что небо голубое. Это не так! Свет голубой, верьте мне. Его даже нельзя сравнить ни с каким другим светом западного мира. Он подобен свету, который вы могли бы видеть сквозь синие стекла очков, он значительно более приятный, чем стекла розового цвета.
Сена в этом свете выглядит также величественной, хотя все мы знаем, что она может быть временами и мутной. Она имеет свое магическое очарование. Маленькие волшебные улицы, бульвары особой прелести сохранились лишь в Париже и, как ни странно, в Буэнос-Айресе – городе, который так напоминает Париж, что я плакала, когда увидела его впервые.
Это магическое очарование, которым обладает Париж, так же трудно объяснить, как любовь между мужчиной и женщиной. Зима, весна, лето и осень (как говорил Алан Лернер) в Париже, во Франции – наиболее прекрасные времена года, красота которых ни с чем не сравнима. Можно спокойно жить в Париже, предоставив миру катиться с его заботами мимо. Как здесь говорят: «Ангелы возьмут вас к себе, когда вы умрете».
1977
Если говорить об этой книге, то все хорошо, мое моральное состояние не в счет. Горе, радость – это личное дело.Я находилась то в Париже, то в Лондоне, то в Нью-Йорке и успешно избегала вездесущих репортеров. Выполнять свой долг, свои обязанности – вот все, что меня интересовало. Но может быть, вы захотите узнать, что говорили обо мне большие писатели, прежде чем увидите все те книги, написанные «паразитами», которые, я надеюсь, вы не покупаете.