Итак, в наибольшей степени Полюс связан с Петербургом, но в некоторой – и со Швецией. Как мы помним, еще до Северной войны Полярная звезда была избрана шведами в качестве эмблемы, что не прошло мимо внимания русских. Конечно, эта ассоциация была для нас довольно слабой. Но и она нашла себе отражение в традиции начала века. Так, в стихотворении 1906 года, посвященном Карлу ХII, Брюсов назвал шведского короля «рыцарем Полюса». Намек понятен лишь посвященным в эмблематику Севера; есть и другие примеры. Заметим кстати, что Брюсов был вообще очень внимателен к скандинавской теме. Во всяком случае, Швеция никогда не сливалась у него с Норвегией и другими северными странами в одно снежно-нордическое целое, как это бывало у Блока. Это совсем не случайно: каждый поэт пролагал «путь на север» сообразно с тем, что видел на нем сам. Более того, разные описания этого пути или его отрезков у одного и того же автора обычно отражали сдвиг точки зрения и на сам Петербург. Так, в период работы над «Ночной фиалкой» Блок был увлечен ибсеновским «Пер Гюнтом». Это скандинавское влияние – единственное, которое хорошо прослеживается по черновикам поэмы. Одновременно с ее созданием Блок пишет стихотворение о Сольвейг, где тонко отображается норвежский колорит и даже имя героини. «Сольвейг! О, Сольвейг! О, Солнечный Путь!» – эта строка останется непонятной, если не знать, что с норвежского Сольвейг и переводится буквально как «солнечный путь». Однако в «Ночной фиалке» царит завладевшая сознанием поэта «прекрасная, богатая и утонченная тема мистицизма в повседневности» (цитируем его запись от 1906 года). Поэт позволяет моросящему дождю и сырому туману Петербурга размыть «солнечный путь» до полной неузнаваемости.
Как мы знаем, при переходе к акмеизму, акценты в изображении Петербурга были переставлены. В частности, оформился интерес к старому – допушкинскому, а то и первоначальному Петербургу, «маленькому, чистому и белому», как говаривали, кажется, прерафаэлиты о своем Лондоне (у нас оглядка была, конечно, на мирискусников). Здесь можно было бы ожидать и возобновления некоторых многообещающих северных тем. К примеру, в седьмой главе «Арапа Петра Великого» Пушкин вводит нас в каморку пленного шведа, коротающего век в доме богатого русского барина. На гвоздике висит выцветший синий, «каролинский» мундир, прочно ассоциирующийся у нас со временами Полтавской баталии. Такие мундиры бросаются в глаза на известной батальной мозаике Ломоносова, украсившей парадную лестницу Академии наук на Университетской набережной. На другом гвоздике – лубочная картинка с изображением Карла ХII. У Пушкина добродушный старичок знай себе наигрывает на флейте, да учит недорослей маршировать по шведскому артикулу (в позднейшей русской литературе сюда примыкают образы пленных французов после войны 1812 года). Нам осталось неизвестным, как развернул бы свою тему Пушкин: текст «Арапа Петра Великого» остался оборван как раз на реплике пленного шведа. Другой пример – «Петр и Алексей» Д.С.Мережковского. Роман сохранил свое значение и для акмеистов как переходное звено «петербургского текста» от ХIХ века – к символизму. Здесь тоже была опробована тема пленных шведов, метущих каждую неделю едва намеченную Невскую першпективу, но после некоторого колебания она оставлена: были гораздо более интересные возможности. Трудно сказать, что мог бы с ними сделать акмеизм; как известно, его «петербургский текст» остался незавершенным.
В любом случае, творческому мировоззрению Н.С.Гумилева было присуще весьма явное скандинавофильство. Отметим лишь сборник «Костер», вышедший из печати вскоре после революции 1917 года. В нем наше внимание привлекает стихотворение «Швеция». Поэт назвает ее «страной живительной прохлады», «священной» для русских с варяжских времен. Восхищаясь северной державой, лирический герой Гумилева упрекает ее лишь в том, что она не смогла спасти от погибели свою русскую сестру, как древле, во времена Рюрика. В стихотворении «Стокгольм», также включенном в состав сборника, лирическому герою представляется «северное видение»: «О Боже, – вскричал я в тревоге, – что, если / Страна эта – истинно родина мне? / Не здесь ли любил я и умер не здесь ли, / В зеленой и солнечной этой стране?». Приняв во внимание, что между двумя «шведскими» стихотворениями вставлены стихи, посвященные: одно – норвежским горам, другое – Северному морю, то вывод о том, что мотив «пути на север» перешел в творчестве основателя акмеизма рубеж революции, приобретает черты вероятности. К сходному выводу мы приходим, знакомясь и с творчеством зрелой Анны Ахматовой.
«Никакой философии Петербурга она не знает,» – заметил об Ахматовой Н.П.Анциферов. С точки зрения правоверного символиста, все выглядело именно так. На деле, была здесь глубокая философия – однако же, в плане как семантики, так и синтактики, совершенно особого типа. «Путь на север», с присущим ему сплетением мотивов смерти и преображения, принадлежит Ахматовой, как ее «alter ego». Лирической героине, вступающей на этот путь, видятся тени его первопроходцев: «И его [1] поведано словом, / Как вы были в пространстве новом / Как вне времени были вы, – / И в каких хрусталях полярных [2] / И в каких сияньях янтарных / Там, у устья Леты [3] – Невы [4]». Нумерация в квадратных скобках введена, естественно нами – затем, чтобы проследить, как на ограниченном пространстве хромающих дольников «Поэмы без героя» перед читателем предстают и тень Александра Блока [1], и холодный полюс [2], и город в устье Невы – одновременно метафизической [3] и реальной [4], как и прочие приметы «пути на Север». Действие большей части поэмы связано с зачарованным пространством «Фонтанного дома». «Автор прожил в этом доме 35 лет и все про него знает. Он думает, что самое главное еще впереди. Посмотрим». Ход времени в поэме все время сдвигается и рвется. Каков полный смысл этой ремарки, сохранившейся в черновике авторских пояснений к поэме – пока неясно. Но чуть выше по тексту Ахматова помечает, что сад «Фонтанного дома» старше Петербурга, и что «при шведах здесь была мыза». Очевидно, для замысла было важным и это обстоятельство.
Шведский текст в облике Петербурга
Как мы знаем, при переходе к акмеизму, акценты в изображении Петербурга были переставлены. В частности, оформился интерес к старому – допушкинскому, а то и первоначальному Петербургу, «маленькому, чистому и белому», как говаривали, кажется, прерафаэлиты о своем Лондоне (у нас оглядка была, конечно, на мирискусников). Здесь можно было бы ожидать и возобновления некоторых многообещающих северных тем. К примеру, в седьмой главе «Арапа Петра Великого» Пушкин вводит нас в каморку пленного шведа, коротающего век в доме богатого русского барина. На гвоздике висит выцветший синий, «каролинский» мундир, прочно ассоциирующийся у нас со временами Полтавской баталии. Такие мундиры бросаются в глаза на известной батальной мозаике Ломоносова, украсившей парадную лестницу Академии наук на Университетской набережной. На другом гвоздике – лубочная картинка с изображением Карла ХII. У Пушкина добродушный старичок знай себе наигрывает на флейте, да учит недорослей маршировать по шведскому артикулу (в позднейшей русской литературе сюда примыкают образы пленных французов после войны 1812 года). Нам осталось неизвестным, как развернул бы свою тему Пушкин: текст «Арапа Петра Великого» остался оборван как раз на реплике пленного шведа. Другой пример – «Петр и Алексей» Д.С.Мережковского. Роман сохранил свое значение и для акмеистов как переходное звено «петербургского текста» от ХIХ века – к символизму. Здесь тоже была опробована тема пленных шведов, метущих каждую неделю едва намеченную Невскую першпективу, но после некоторого колебания она оставлена: были гораздо более интересные возможности. Трудно сказать, что мог бы с ними сделать акмеизм; как известно, его «петербургский текст» остался незавершенным.
В любом случае, творческому мировоззрению Н.С.Гумилева было присуще весьма явное скандинавофильство. Отметим лишь сборник «Костер», вышедший из печати вскоре после революции 1917 года. В нем наше внимание привлекает стихотворение «Швеция». Поэт назвает ее «страной живительной прохлады», «священной» для русских с варяжских времен. Восхищаясь северной державой, лирический герой Гумилева упрекает ее лишь в том, что она не смогла спасти от погибели свою русскую сестру, как древле, во времена Рюрика. В стихотворении «Стокгольм», также включенном в состав сборника, лирическому герою представляется «северное видение»: «О Боже, – вскричал я в тревоге, – что, если / Страна эта – истинно родина мне? / Не здесь ли любил я и умер не здесь ли, / В зеленой и солнечной этой стране?». Приняв во внимание, что между двумя «шведскими» стихотворениями вставлены стихи, посвященные: одно – норвежским горам, другое – Северному морю, то вывод о том, что мотив «пути на север» перешел в творчестве основателя акмеизма рубеж революции, приобретает черты вероятности. К сходному выводу мы приходим, знакомясь и с творчеством зрелой Анны Ахматовой.
«Никакой философии Петербурга она не знает,» – заметил об Ахматовой Н.П.Анциферов. С точки зрения правоверного символиста, все выглядело именно так. На деле, была здесь глубокая философия – однако же, в плане как семантики, так и синтактики, совершенно особого типа. «Путь на север», с присущим ему сплетением мотивов смерти и преображения, принадлежит Ахматовой, как ее «alter ego». Лирической героине, вступающей на этот путь, видятся тени его первопроходцев: «И его [1] поведано словом, / Как вы были в пространстве новом / Как вне времени были вы, – / И в каких хрусталях полярных [2] / И в каких сияньях янтарных / Там, у устья Леты [3] – Невы [4]». Нумерация в квадратных скобках введена, естественно нами – затем, чтобы проследить, как на ограниченном пространстве хромающих дольников «Поэмы без героя» перед читателем предстают и тень Александра Блока [1], и холодный полюс [2], и город в устье Невы – одновременно метафизической [3] и реальной [4], как и прочие приметы «пути на Север». Действие большей части поэмы связано с зачарованным пространством «Фонтанного дома». «Автор прожил в этом доме 35 лет и все про него знает. Он думает, что самое главное еще впереди. Посмотрим». Ход времени в поэме все время сдвигается и рвется. Каков полный смысл этой ремарки, сохранившейся в черновике авторских пояснений к поэме – пока неясно. Но чуть выше по тексту Ахматова помечает, что сад «Фонтанного дома» старше Петербурга, и что «при шведах здесь была мыза». Очевидно, для замысла было важным и это обстоятельство.
Шведский текст в облике Петербурга
Обращаясь к цитированному уже нами сказанию «О зачатии и здании царствующего града Санктпетербурга», текст которого верно отразил некоторые из метафизических интуиций, восходящих к основанию нашего города, мы переносимся к утру 14 мая 1703 года. Как сообщает Сказание, осмотрев острова в устье Невы, Петр I принял решение непосредственно прейти к основанию крепости. Взяв у сопровождавшего солдата багинет, он вырезал два дерна и расположил их крестообразно. При этом над местом основания парил орел, шум крыльев которого привлек внимание присутствовавших, увидевших в том хорошее предзнаменование. После этого Петр сошел к теперешнему Кронверкскому проливу, перешел его по стоявшим поперек русла плотам, и вышел на южную стрелку сегодняшней Петроградской стороны. Там он срубил два куста ракиты: на месте одного была поставлена Троицкая церковь, второго – домик Петра I. Наконец, сев в ботик, государь изволил отправиться к Канцам. Мы не случайно так детально остановились на последовательности действий Петра I, так скрупулезно описанных в тексте Сказания. Ведь перед нами – своеобразный гражданский ритуал, разметивший главные точки будущего Города, и своего рода «viam sacram» («священную дорогу»), установившую направление будущих торжественных процессий. Все, что произошло в момент рождения города и взято на заметку проницательными свидетелями, не может не быть принципиально важным. Заметим, что свои «viae sacrae» обнаруживаются во всех значительных центрах – скажем, в Риме, а если брать ближе, то в Старой Ладоге. Поэтому для нас особенно интересно, что некоторые детали намеченной картины окрашены в шведские цвета. Достаточно обратить внимание на то, что брёвна, так удачно для царя и его свиты ставшие поперек протоки, были «маштовые и брусовые королевские леса», приготовленные к отправке в Стокгольм. Для присмотра за ними, шведы расставили караульных солдат. По-видимому, это они приманили орла, свившего гнездо тут же, на острове, и стали прикармливать его. Иначе рукопись не указывала бы, что «караульными салдаты тех лесов оный орел приучен был к рукам».
Исходная точка шествия Петра и его свиты, новооснованная фортеция Санкт-Питер-бурх, была, помимо всего прочего, величественным мемориалом победе над шведами. Особенно живо эта связь ощущалась при продвижении в том направлении, где Петр I впервые переправился через Кронверкский пролив. Уже в 1703 году примерно на этом месте был наведен старейший мост нашего города – Иоанновский. На той же оси поставлен и главный вход в крепость – Петровские ворота, украшенные барельефом «Низвержение Симона-волхва апостолом Петром». По общему мнению искусствоведов, барельеф представлял собой аллегорию победы России над Швецией. Наше внимание привлекает то, что противостояние Петра I и Карла ХII осмыслено не в гражданских образах какого-нибудь «милосердия Тита» или «триумфа Александра», но в образах религиозного, даже метафизического поединка. Как известно, апостол Петр творил подлинные чудеса, а волшебник Симон – поддельные, за что и был низвергнут долу, когда попытался вознестись в небо. Сам апостол представлен стоящим в толпе, почти из нее не выделяясь. Лишь вглядевшись в его лицо, мы узнаем знакомые черты Петра Великого. Логика этого образа продолжена в облике ангела на Александровской колонне: ему были приданы черты Александра I. Напоминала о шведах и Троицкая церковь, на колокольне которой впоследствии, в 1713 году, был повешен большой шведский колокол, захваченный после штурма финляндского города Або (Турку). Его бархатный благовест, был хорошо слышен во всех концах Петербурга. Троицкая церковь была любимейшим храмом царя, в ней не раз совершались «государственные молебны и благодарения», главным из которых было празднование Полтавской победы. Что же касалось конечного пункта следования Петра – Канецкой крепости, незадолго до того отбитой у шведов, то ее связь с нашей темой не подлежит сомнению.
На следующий день, 15 мая, при расчистке Заячьего острова было обнаружено гнездо орла, что современники сочли благоприятным предзнаменованием. Наконец, 16 числа, в праздник Пятидесятницы, состоялось официальное основание Города: этот день празднуется по сию пору. На память приходит прежде всего пышная сцена основания, запечатленная в общеизвестной гравюре Шарлеманя. На деле, все было, по-видимому, гораздо скромнее. Тем не менее, современник не забывает напомнить, что орел снова парил над Петром, затем перелетел на импровизированные ворота из двух березок, а потом уселся на руке государя: «Царское величество о сем добром предзнаменовании весьма был обрадован». По окончании церемонии, Петр I снова следовал в Канцы. Таким образом, обратившие наше внимание детали повторяются. Пора уж, пора благодарному потомству возобновить ритуал следования по нашей старейшей «священной дороге».
В 1782 году, на Сенатской площади был установлен памятник Петру Великому. Таким образом, в невской столице сложился новый сакральный центр. Новый – поскольку он был противопоставлен как стихийно сложившемуся старому центру вокруг Троицкой площади, так и неудавшемуся, «регулярному» центру на Васильевском острове. Сакральный – потому что в совокупности с Исаакиевским собором он был посвящен подлинному культу основателя Города, составляя по сути то, что римляне называли императорским форумом. Напомним, что Петр родился 30 мая, в день памяти святого Исаакия Далматского. Поэтому по старым представлениям, собор св. Исаакия был много ближе, интимнее связан с личностью Петра, чем собор апостолов Петра и Павла. Сенатская и Исаакиевская площади представляются сейчас как бы единым «коридором», ведущим от Невы вглубь города. Это впечатление – не более чем иллюзия: памятник и собор глядят в разные стороны. Достаточно обратить внимание на то, что Медный всадник скачет на север. В прошлом это направление подчеркивалось плашкоутным Исаакиевским мостом, наводившимся от Сенатской прямо через Неву. Что же касалось собора, то он ориентирован алтарем на восток, как и положено православному храму. Главным входом, соответственно, всегда был западный. Таким образом, памятник и собор расчерчивают на плане города как бы сетку координат: первый – с юга на север, второй – с запада на восток. На сетке такого рода ставились в старину «правильные» города Древнего Рима. По-видимому, на основании сказанного можно и здесь восстановить еще одну «viam sacram», дорогу торжественных процессий. Важно учитывать, что первое каменное здание собора, предшествовавшее нынешнему, стояло до 1763 года значительно ближе к Неве, практически на месте Медного всадника. Таким образом, точки отсчета обеих осей по сути почти совпали – если не во времени, то хотя бы в пространстве. В той степени, в какой это последнее было метафизическим, Медный всадник до сих пор стоит под куполом своего огромного храма, осеняя его простертой десницей. Обосновавшись на Сенатской площади, Медный всадник стал восприниматься петербуржцами как хранитель города, почти как его божественный покровитель. Ранний этап сложения «петербургского мифа» о гении-покровителе Города считается зафиксированным в предании о том, как власти намеревались демонтировать статую на время нашествия наполеоновской «Великой армии», чему воспротивился сам Медный всадник, явившись во сне Александру I. Все это так, но за время, прошедшее между установлением Медного всадника и нашествием французов, Россия вела и другие войны. По крайней мере одна из них разыгрывалась в непосредственной близости от города: мы говорим о русско-шведской войне 1788–1790 годов. Канонада одного из морских сражений этой войны была хорошо слышна в Петербурге, и произвела на его население свое впечатление. Не сохранилось ли каких-либо преданий, связывавшихся тогда с памятником Петру I? Выясняется, что да, такие предания были. Начало войны было тревожным: ожидали высадки шведов в Кронштадте, а оттуда до города рукой подать. В городе пошел слух, что после десанта шведский король намерен идти прямо на Петербург, чтобы «опрокинуть статую Петра I».
Слух этот был весьма показателен. Ведь в памятнике не было ничего оскорбительного для шведов – разве что, вместо седла, на спину коня была брошена звериная шкура. Существуют свидетельства, что современники могли видеть в ней аллегорию «побежденного льва», то есть Швеции. Но достаточно было обращения к документам, чтобы установить, что фигура Медного всадника была посажена не на львиную, а на медвежью шкуру. Известно, что сам Фальконе видел в том «аллегорию нации, которую он [Петр] цивилизовал». Змий под копытами коня – аллегория людской косности и неблагоразумия, и напрямую со шведами его никогда не сравнивали. Правда, в шведских триумфальных процессиях времен Северной войны Карл ХII изображался в облике Георгия Победоносца, попиравшего русского змия. В ответ русские сами стали представлять своего государя в виде св. Георгия. Легко догадаться, кого он в таком облике попирал. Этот образ наглядной агитации петровских времен (вкупе со старым московским гербом, представлявшим того же Георгия Победоносца) мог до некоторой степени повлиять на замысел Фальконе. Однако те времена давно прошли и обижаться было не на что. Остается, пожалуй, лишь помещенная на гранитном основании монумента, знаменитая своим сдержанным благородством надпись: «Петру Перьвому Екатерина Вторая, лета 1782». Надпись весьма лаконична, спору нет. Однако в монументе такой символической насыщенности частностей не бывает. В каком отношении, помимо чисто формального, Екатерина могла рассматривать себя второй по отношению к Петру? Перед Петром I, его дипломатами и полководцами стояло два жгучих вопроса – северный и южный, то есть шведский и турецкий. От утверждения на Балтике и Черном море зависело не только дальнейшее благополучие страны, но и само ее выживание. Шведский вопрос был решен Петром I, на решение же турецкого вопроса времени не хватило. Это выпало на долю орлов екатерининской эпохи – Суворова и Румянцева, решивших – или, как сейчас выясняется, отсрочивших его – очень надолго. Вот в каком отношении дело Екатерины было вторым по отношению к делу Петра. Так смотрят на дело авторитетные историки, так полагали и в конце ХVIII века. Известно, что сам Карл ХII мрачно бросил однажды, что если он позволит России разбить шведов, то следующей придет очередь Стамбула. При всей символической значимости этой надписи, она не могла быть обидной для шведов, тем более в ту эпоху, не располагавшую к сантиментам. Поставили же шведы посреди своей столицы через полвека с лишним памятник королю Карлу XII, держащему одной рукой шпагу, а другой указывающему в сторону России… В итоге нам остается сделать вывод, что к 1788 году петербуржцы уже смотрели на Медного всадника как на «гения-покровителя» и приписали шведскому королю намерение опрокинуть его – следуя той логике, по которой неприятель всегда стремится отобрать у противника его знамя.
Сама война 1788–1790 годов была для нас весьма успешной. Память о ней хранят по сей день два скромных гранитных обелиска, поставленных один в селе Рыбацком, уже вошедшем в состав Петербурга, другой – в его пригороде Усть-Ижоре. Жители города никогда не уделяли им особенного внимания, так же как статуе В.Я.Чичагова, установленной на постаменте памятника Екатерине II, в сквере перед Александринским театром. Между тем, именно решительные действия российского флота, которым он командовал на Балтике в ту войну, принудили шведов искать мира. Об этих памятниках грех было бы забывать. Ведь у нас почти нет монументов, специально посвященных победам над шведами. Напомним, что основным памятником этого рода нужно считать конную статую Петра I, установленную перед южным фасадом Михайловского замка при императоре Павле. На боковых поверхностях постамента укреплены барельефы, посвященные победам над шведами при Полтаве и Гангуте. Таким образом, в сюжетах кодированы земля и вода, покоренные гением русского царя и оставившие короля шведского. Сам Карл XII представлен тут же, в тот момент, когда его, раненого в ногу, уносили с поля боя. Отметив этот малоизвестный факт, подчеркнем, что это – единственное изображение шведского короля в монументальном тексте нашего города. Политико-географическая символика памятника дополнена астрологической: над картиной Полтавской баталии в небе царит рак, над сценой Гангутского сражения изображен лев. По представлениям звездочетов, именно названные знаки зодиака «отвечали» за земные дела в месяцы соответствующих сражений. Если добавить, что работа над статуей была начата по личному распоряжению Петра I, разрешившего снять со своего лица гипсовую маску специально для достижения портретного сходства, то нам придется признать особую связь с духом Петра, равно как подчеркнуто метафизический характер всего монумента.
Заметим мимоходом, что Гангутской битве, а также одержанной через шесть лет после нее, точно в тот же день, победе при балтийском острове Гренгам, была посвящена также церковь св. Пантелеймона, выстроенная сначала в дереве, а к 1739 году – в камне, неподалеку от Летнего сада, на углу позднее поставленного «Соляного городка». Незадолго до революции, фасад церкви был украшен мемориальными досками, где перечислены воинские части, сражавшиеся при Гангуте 27 июля 1714 года. Ну, а еще позже, в 1946 году, торцовый фасад жилого дома напротив церкви был наскоро переделан в одну огромную памятную панель, посвященную обороне Ханко летом и осенью 1941 года. Как известно, советские войска были блокированы там в самом начале войны, героически отбивались от финляндских войск в продолжение почти полугода, понесли огромные потери и, наконец, по решению Ставки были эвакуированы к своим, под Ленинград. Между тем, Ханко – это финское название того самого полуострова Гангё, оконечность которого образует мыс Гангут. Переделку фасада нужно считать решительно неудачной: этакие наивные украшения приличны вокзалу какой-нибудь железнодорожной станции, но никак не центру великого города. При том само место было выбрано совершенно верно. «Этим подчеркивается преемственность славных традиций разных поколений русских моряков», – справедливо отметили Ю.М.Пирютко и Б.М.Кириков с другими соавторами соответствующего раздела современного путеводителя по Ленинграду.
Возвращаясь к петровским временам, нельзя не упомянуть и о другом, более скромном по размерам памятнике, стоящем по сей день перед северным фасадом дворца-музея царя в Летнем саду. Сложная скульптурная группа изображает двух беззаботных богинь, одна из которых грациозно опрокидывает вниз затухающий факел, а другая венчает ее лавровым венком. Все это – символы мира и победы, но только над кем? Наше затруднение разрешается при виде фырчащего, взъерошенного льва, загнанного прямо под босые ножки богинь, и крайне сконфуженного таким положением: видны только его недовольная морда и когтистая правая лапа. Вне всякого сомнения, здесь он не представляет позицию зодиака, но служит символом унижения шведского королевства – так же, как меч с рукояткой в виде головы льва, положенный под ноги Александру Невскому на известном памятнике у портика Казанского собора. Вся живописная группа Летнего сада была заказана Петром I одному итальянскому скульптору, в ознаменование победы над шведами и заключения Ништадтского мира 1721 года.
Другие появления шведской темы в Летнем саду менее значительны. Так, ее можно обнаружить в сюжете композиции «Персей и Андромеда», украшающей западный фасад Летнего дворца. Казалось бы, мало что может быть дальше от наших северных широт, чем история эфиопской царевны и греческого героя – по сообщению античного мифографа Аполлодора, давших начало роду персидских царей. Последнее небезразлично, поскольку Карл XII мог примерять на себя роль Александра Македонского. Тогда Петру доставалась роль персидского царя Дария, и он, по всей видимости, об этом знал. Во всяком случае, один из современников оставил упоминание том, как Петр, говоря о планах короля Швеции, задумался, а потом тихо молвил: «Брат Карл все мечтает быть Александром, но я не Дарий!»… Как бы то ни было, но историки искусства И.И.Лисаевич и И.Ю.Бетхер-Остренко справедливо заметили, что «сюжет этого мифа часто использовался в начале XVIII века в барельефах, оформляющих триумфальные ворота, в садовой скульптуре. Андромеда как правило символизировала русскую землю, захваченную шведами, Персей – Петра-освободителя». В таком случае, Карлу XII уготована роль отнюдь не чистого нордического героя, но гадкого морского чудища, пытавшегося пожрать невинную деву-Ингерманландию, и поплатившегося за это.
Еще один пример – поставленная на одной из площадок центральной аллеи сада фигура Навигации. В руке она держит свиток, на которой при некотором усилии можно разглядеть очертания Швеции и других скандинавских стран. Любопытно, что на месте Петербурга изображен солнечный диск: это придает банальной ландкарте вид «астрального чертежа». «Тематика статуи непосредственно связана с созданием Петербурга», – верно заметили те же авторы. Ну, а у южного выхода из Летнего сада в 1839 году была установлена высокая, пятиметровая ваза из розового порфира, доставленная из Швеции. Это был не трофей, но подарок, преподнесенный императору Николаю Павловичу королем Карлом XIV Юханом в знак дружбы и мира. Подробные путеводители добавляют, что ваза была изготовлена из «эльвдальского камня». Надо сказать, что это замечание ничего не говорило для автора этих строк, как, по всей видимости, и для многих читателей – но лишь до недавнего времени. Осматривая достопримечательности шведской провинции Далекарлия, весьма удаленной от центра страны, где старые шведские нравы и ремесла сохранились в неприкосновенности (она расположена на северо-запад от Стокгольма, по направлению к норвежской границе), мне довелось как-то идти по шоссе, проложенному в горной долине. Обочины были усыпаны мелкой розоватой каменной крошкой, крупной и удивительно жесткой на ощупь. «Это – эльвдальский порфир, которым на весь мир славятся наши места», – с гордостью заметил мой спутник, любитель истории своего края и знаток его богатств. Тут только я понял, какой длинный путь проделала дивная ваза, чтобы занять место в Летнем саду – и с какой гордостью посылали ее шведы в столицу российской империи!
Завершая наш краткий обзор шведского текста в облике Петербурга, стоит припомнить и о величественном здании Адмиралтейства, привольно развернутого «покоем» (то есть в виде литеры «П») к Неве, и занимающего одно из центральных мест в структуре петербургского центра. Как это явствует из его названия, Адмиралтейское здание было посвящено владычеству на море, обеспеченному «Заведением флота в России». Именно такое название носит барельеф, укрепленный над главной аркой, между летящими гениями Славы. Заведен же был флот по случаю Северной войны. В старину тут же, в здании Адмиралтейства, был расположен музей. В нем на почетном месте висела картина на тему «Первая морская виктория» (имелась в виду, разумеется, победа Петра I над шведской эскадрой в устье Невы). Под ней были поставлены модели российских гребных судов, применявшихся в войне со Швецией, а во главе их располагался сам «дедушка русского флота» – ботик Петра Великого. Политическая и технологическая программа совмещена в здании с метафизической: стены здания и колоннада под основанием шпиля усеяны символическими и аллегорическими фигурами, от Александра Македонского – до образов четырех миростроительных элементов – огня, воды, земли и воздуха.
Исходная точка шествия Петра и его свиты, новооснованная фортеция Санкт-Питер-бурх, была, помимо всего прочего, величественным мемориалом победе над шведами. Особенно живо эта связь ощущалась при продвижении в том направлении, где Петр I впервые переправился через Кронверкский пролив. Уже в 1703 году примерно на этом месте был наведен старейший мост нашего города – Иоанновский. На той же оси поставлен и главный вход в крепость – Петровские ворота, украшенные барельефом «Низвержение Симона-волхва апостолом Петром». По общему мнению искусствоведов, барельеф представлял собой аллегорию победы России над Швецией. Наше внимание привлекает то, что противостояние Петра I и Карла ХII осмыслено не в гражданских образах какого-нибудь «милосердия Тита» или «триумфа Александра», но в образах религиозного, даже метафизического поединка. Как известно, апостол Петр творил подлинные чудеса, а волшебник Симон – поддельные, за что и был низвергнут долу, когда попытался вознестись в небо. Сам апостол представлен стоящим в толпе, почти из нее не выделяясь. Лишь вглядевшись в его лицо, мы узнаем знакомые черты Петра Великого. Логика этого образа продолжена в облике ангела на Александровской колонне: ему были приданы черты Александра I. Напоминала о шведах и Троицкая церковь, на колокольне которой впоследствии, в 1713 году, был повешен большой шведский колокол, захваченный после штурма финляндского города Або (Турку). Его бархатный благовест, был хорошо слышен во всех концах Петербурга. Троицкая церковь была любимейшим храмом царя, в ней не раз совершались «государственные молебны и благодарения», главным из которых было празднование Полтавской победы. Что же касалось конечного пункта следования Петра – Канецкой крепости, незадолго до того отбитой у шведов, то ее связь с нашей темой не подлежит сомнению.
На следующий день, 15 мая, при расчистке Заячьего острова было обнаружено гнездо орла, что современники сочли благоприятным предзнаменованием. Наконец, 16 числа, в праздник Пятидесятницы, состоялось официальное основание Города: этот день празднуется по сию пору. На память приходит прежде всего пышная сцена основания, запечатленная в общеизвестной гравюре Шарлеманя. На деле, все было, по-видимому, гораздо скромнее. Тем не менее, современник не забывает напомнить, что орел снова парил над Петром, затем перелетел на импровизированные ворота из двух березок, а потом уселся на руке государя: «Царское величество о сем добром предзнаменовании весьма был обрадован». По окончании церемонии, Петр I снова следовал в Канцы. Таким образом, обратившие наше внимание детали повторяются. Пора уж, пора благодарному потомству возобновить ритуал следования по нашей старейшей «священной дороге».
В 1782 году, на Сенатской площади был установлен памятник Петру Великому. Таким образом, в невской столице сложился новый сакральный центр. Новый – поскольку он был противопоставлен как стихийно сложившемуся старому центру вокруг Троицкой площади, так и неудавшемуся, «регулярному» центру на Васильевском острове. Сакральный – потому что в совокупности с Исаакиевским собором он был посвящен подлинному культу основателя Города, составляя по сути то, что римляне называли императорским форумом. Напомним, что Петр родился 30 мая, в день памяти святого Исаакия Далматского. Поэтому по старым представлениям, собор св. Исаакия был много ближе, интимнее связан с личностью Петра, чем собор апостолов Петра и Павла. Сенатская и Исаакиевская площади представляются сейчас как бы единым «коридором», ведущим от Невы вглубь города. Это впечатление – не более чем иллюзия: памятник и собор глядят в разные стороны. Достаточно обратить внимание на то, что Медный всадник скачет на север. В прошлом это направление подчеркивалось плашкоутным Исаакиевским мостом, наводившимся от Сенатской прямо через Неву. Что же касалось собора, то он ориентирован алтарем на восток, как и положено православному храму. Главным входом, соответственно, всегда был западный. Таким образом, памятник и собор расчерчивают на плане города как бы сетку координат: первый – с юга на север, второй – с запада на восток. На сетке такого рода ставились в старину «правильные» города Древнего Рима. По-видимому, на основании сказанного можно и здесь восстановить еще одну «viam sacram», дорогу торжественных процессий. Важно учитывать, что первое каменное здание собора, предшествовавшее нынешнему, стояло до 1763 года значительно ближе к Неве, практически на месте Медного всадника. Таким образом, точки отсчета обеих осей по сути почти совпали – если не во времени, то хотя бы в пространстве. В той степени, в какой это последнее было метафизическим, Медный всадник до сих пор стоит под куполом своего огромного храма, осеняя его простертой десницей. Обосновавшись на Сенатской площади, Медный всадник стал восприниматься петербуржцами как хранитель города, почти как его божественный покровитель. Ранний этап сложения «петербургского мифа» о гении-покровителе Города считается зафиксированным в предании о том, как власти намеревались демонтировать статую на время нашествия наполеоновской «Великой армии», чему воспротивился сам Медный всадник, явившись во сне Александру I. Все это так, но за время, прошедшее между установлением Медного всадника и нашествием французов, Россия вела и другие войны. По крайней мере одна из них разыгрывалась в непосредственной близости от города: мы говорим о русско-шведской войне 1788–1790 годов. Канонада одного из морских сражений этой войны была хорошо слышна в Петербурге, и произвела на его население свое впечатление. Не сохранилось ли каких-либо преданий, связывавшихся тогда с памятником Петру I? Выясняется, что да, такие предания были. Начало войны было тревожным: ожидали высадки шведов в Кронштадте, а оттуда до города рукой подать. В городе пошел слух, что после десанта шведский король намерен идти прямо на Петербург, чтобы «опрокинуть статую Петра I».
Слух этот был весьма показателен. Ведь в памятнике не было ничего оскорбительного для шведов – разве что, вместо седла, на спину коня была брошена звериная шкура. Существуют свидетельства, что современники могли видеть в ней аллегорию «побежденного льва», то есть Швеции. Но достаточно было обращения к документам, чтобы установить, что фигура Медного всадника была посажена не на львиную, а на медвежью шкуру. Известно, что сам Фальконе видел в том «аллегорию нации, которую он [Петр] цивилизовал». Змий под копытами коня – аллегория людской косности и неблагоразумия, и напрямую со шведами его никогда не сравнивали. Правда, в шведских триумфальных процессиях времен Северной войны Карл ХII изображался в облике Георгия Победоносца, попиравшего русского змия. В ответ русские сами стали представлять своего государя в виде св. Георгия. Легко догадаться, кого он в таком облике попирал. Этот образ наглядной агитации петровских времен (вкупе со старым московским гербом, представлявшим того же Георгия Победоносца) мог до некоторой степени повлиять на замысел Фальконе. Однако те времена давно прошли и обижаться было не на что. Остается, пожалуй, лишь помещенная на гранитном основании монумента, знаменитая своим сдержанным благородством надпись: «Петру Перьвому Екатерина Вторая, лета 1782». Надпись весьма лаконична, спору нет. Однако в монументе такой символической насыщенности частностей не бывает. В каком отношении, помимо чисто формального, Екатерина могла рассматривать себя второй по отношению к Петру? Перед Петром I, его дипломатами и полководцами стояло два жгучих вопроса – северный и южный, то есть шведский и турецкий. От утверждения на Балтике и Черном море зависело не только дальнейшее благополучие страны, но и само ее выживание. Шведский вопрос был решен Петром I, на решение же турецкого вопроса времени не хватило. Это выпало на долю орлов екатерининской эпохи – Суворова и Румянцева, решивших – или, как сейчас выясняется, отсрочивших его – очень надолго. Вот в каком отношении дело Екатерины было вторым по отношению к делу Петра. Так смотрят на дело авторитетные историки, так полагали и в конце ХVIII века. Известно, что сам Карл ХII мрачно бросил однажды, что если он позволит России разбить шведов, то следующей придет очередь Стамбула. При всей символической значимости этой надписи, она не могла быть обидной для шведов, тем более в ту эпоху, не располагавшую к сантиментам. Поставили же шведы посреди своей столицы через полвека с лишним памятник королю Карлу XII, держащему одной рукой шпагу, а другой указывающему в сторону России… В итоге нам остается сделать вывод, что к 1788 году петербуржцы уже смотрели на Медного всадника как на «гения-покровителя» и приписали шведскому королю намерение опрокинуть его – следуя той логике, по которой неприятель всегда стремится отобрать у противника его знамя.
Сама война 1788–1790 годов была для нас весьма успешной. Память о ней хранят по сей день два скромных гранитных обелиска, поставленных один в селе Рыбацком, уже вошедшем в состав Петербурга, другой – в его пригороде Усть-Ижоре. Жители города никогда не уделяли им особенного внимания, так же как статуе В.Я.Чичагова, установленной на постаменте памятника Екатерине II, в сквере перед Александринским театром. Между тем, именно решительные действия российского флота, которым он командовал на Балтике в ту войну, принудили шведов искать мира. Об этих памятниках грех было бы забывать. Ведь у нас почти нет монументов, специально посвященных победам над шведами. Напомним, что основным памятником этого рода нужно считать конную статую Петра I, установленную перед южным фасадом Михайловского замка при императоре Павле. На боковых поверхностях постамента укреплены барельефы, посвященные победам над шведами при Полтаве и Гангуте. Таким образом, в сюжетах кодированы земля и вода, покоренные гением русского царя и оставившие короля шведского. Сам Карл XII представлен тут же, в тот момент, когда его, раненого в ногу, уносили с поля боя. Отметив этот малоизвестный факт, подчеркнем, что это – единственное изображение шведского короля в монументальном тексте нашего города. Политико-географическая символика памятника дополнена астрологической: над картиной Полтавской баталии в небе царит рак, над сценой Гангутского сражения изображен лев. По представлениям звездочетов, именно названные знаки зодиака «отвечали» за земные дела в месяцы соответствующих сражений. Если добавить, что работа над статуей была начата по личному распоряжению Петра I, разрешившего снять со своего лица гипсовую маску специально для достижения портретного сходства, то нам придется признать особую связь с духом Петра, равно как подчеркнуто метафизический характер всего монумента.
Заметим мимоходом, что Гангутской битве, а также одержанной через шесть лет после нее, точно в тот же день, победе при балтийском острове Гренгам, была посвящена также церковь св. Пантелеймона, выстроенная сначала в дереве, а к 1739 году – в камне, неподалеку от Летнего сада, на углу позднее поставленного «Соляного городка». Незадолго до революции, фасад церкви был украшен мемориальными досками, где перечислены воинские части, сражавшиеся при Гангуте 27 июля 1714 года. Ну, а еще позже, в 1946 году, торцовый фасад жилого дома напротив церкви был наскоро переделан в одну огромную памятную панель, посвященную обороне Ханко летом и осенью 1941 года. Как известно, советские войска были блокированы там в самом начале войны, героически отбивались от финляндских войск в продолжение почти полугода, понесли огромные потери и, наконец, по решению Ставки были эвакуированы к своим, под Ленинград. Между тем, Ханко – это финское название того самого полуострова Гангё, оконечность которого образует мыс Гангут. Переделку фасада нужно считать решительно неудачной: этакие наивные украшения приличны вокзалу какой-нибудь железнодорожной станции, но никак не центру великого города. При том само место было выбрано совершенно верно. «Этим подчеркивается преемственность славных традиций разных поколений русских моряков», – справедливо отметили Ю.М.Пирютко и Б.М.Кириков с другими соавторами соответствующего раздела современного путеводителя по Ленинграду.
Возвращаясь к петровским временам, нельзя не упомянуть и о другом, более скромном по размерам памятнике, стоящем по сей день перед северным фасадом дворца-музея царя в Летнем саду. Сложная скульптурная группа изображает двух беззаботных богинь, одна из которых грациозно опрокидывает вниз затухающий факел, а другая венчает ее лавровым венком. Все это – символы мира и победы, но только над кем? Наше затруднение разрешается при виде фырчащего, взъерошенного льва, загнанного прямо под босые ножки богинь, и крайне сконфуженного таким положением: видны только его недовольная морда и когтистая правая лапа. Вне всякого сомнения, здесь он не представляет позицию зодиака, но служит символом унижения шведского королевства – так же, как меч с рукояткой в виде головы льва, положенный под ноги Александру Невскому на известном памятнике у портика Казанского собора. Вся живописная группа Летнего сада была заказана Петром I одному итальянскому скульптору, в ознаменование победы над шведами и заключения Ништадтского мира 1721 года.
Другие появления шведской темы в Летнем саду менее значительны. Так, ее можно обнаружить в сюжете композиции «Персей и Андромеда», украшающей западный фасад Летнего дворца. Казалось бы, мало что может быть дальше от наших северных широт, чем история эфиопской царевны и греческого героя – по сообщению античного мифографа Аполлодора, давших начало роду персидских царей. Последнее небезразлично, поскольку Карл XII мог примерять на себя роль Александра Македонского. Тогда Петру доставалась роль персидского царя Дария, и он, по всей видимости, об этом знал. Во всяком случае, один из современников оставил упоминание том, как Петр, говоря о планах короля Швеции, задумался, а потом тихо молвил: «Брат Карл все мечтает быть Александром, но я не Дарий!»… Как бы то ни было, но историки искусства И.И.Лисаевич и И.Ю.Бетхер-Остренко справедливо заметили, что «сюжет этого мифа часто использовался в начале XVIII века в барельефах, оформляющих триумфальные ворота, в садовой скульптуре. Андромеда как правило символизировала русскую землю, захваченную шведами, Персей – Петра-освободителя». В таком случае, Карлу XII уготована роль отнюдь не чистого нордического героя, но гадкого морского чудища, пытавшегося пожрать невинную деву-Ингерманландию, и поплатившегося за это.
Еще один пример – поставленная на одной из площадок центральной аллеи сада фигура Навигации. В руке она держит свиток, на которой при некотором усилии можно разглядеть очертания Швеции и других скандинавских стран. Любопытно, что на месте Петербурга изображен солнечный диск: это придает банальной ландкарте вид «астрального чертежа». «Тематика статуи непосредственно связана с созданием Петербурга», – верно заметили те же авторы. Ну, а у южного выхода из Летнего сада в 1839 году была установлена высокая, пятиметровая ваза из розового порфира, доставленная из Швеции. Это был не трофей, но подарок, преподнесенный императору Николаю Павловичу королем Карлом XIV Юханом в знак дружбы и мира. Подробные путеводители добавляют, что ваза была изготовлена из «эльвдальского камня». Надо сказать, что это замечание ничего не говорило для автора этих строк, как, по всей видимости, и для многих читателей – но лишь до недавнего времени. Осматривая достопримечательности шведской провинции Далекарлия, весьма удаленной от центра страны, где старые шведские нравы и ремесла сохранились в неприкосновенности (она расположена на северо-запад от Стокгольма, по направлению к норвежской границе), мне довелось как-то идти по шоссе, проложенному в горной долине. Обочины были усыпаны мелкой розоватой каменной крошкой, крупной и удивительно жесткой на ощупь. «Это – эльвдальский порфир, которым на весь мир славятся наши места», – с гордостью заметил мой спутник, любитель истории своего края и знаток его богатств. Тут только я понял, какой длинный путь проделала дивная ваза, чтобы занять место в Летнем саду – и с какой гордостью посылали ее шведы в столицу российской империи!
Завершая наш краткий обзор шведского текста в облике Петербурга, стоит припомнить и о величественном здании Адмиралтейства, привольно развернутого «покоем» (то есть в виде литеры «П») к Неве, и занимающего одно из центральных мест в структуре петербургского центра. Как это явствует из его названия, Адмиралтейское здание было посвящено владычеству на море, обеспеченному «Заведением флота в России». Именно такое название носит барельеф, укрепленный над главной аркой, между летящими гениями Славы. Заведен же был флот по случаю Северной войны. В старину тут же, в здании Адмиралтейства, был расположен музей. В нем на почетном месте висела картина на тему «Первая морская виктория» (имелась в виду, разумеется, победа Петра I над шведской эскадрой в устье Невы). Под ней были поставлены модели российских гребных судов, применявшихся в войне со Швецией, а во главе их располагался сам «дедушка русского флота» – ботик Петра Великого. Политическая и технологическая программа совмещена в здании с метафизической: стены здания и колоннада под основанием шпиля усеяны символическими и аллегорическими фигурами, от Александра Македонского – до образов четырех миростроительных элементов – огня, воды, земли и воздуха.