«Новый курс» отнюдь не остался на бумаге. Когда через несколько лет вспыхнула греко-турецкая война, большевики без колебаний поддержали отнюдь не прежних своих единоверцев-греков, но, говоря старинным языком, басурман-турок. Разумеется, тут сыграла свою роль симпатия к реформам, предпринятым в Турции правительством известного прогрессиста Кемаля Ататюрка. У нас свергли царя – и турки свергли султана, у нас отделили церковь от государства – и у них отменили халифат, запретили чадру и феску, перешли с арабского алфавита на латинский, и даже музеефицировали Айя-Софию. Напомним, что даже свою столицу турки перенесли из блистательного Стамбула вглубь страны, в скромную Анкару – только бы подчеркнуть решительность своего разрыва с прошлым. Но ведь и у нас правительство большевиков при первой возможности перебралось из Петрограда подальше от границ страны, в Москву. Другое дело, что по духу своих реформ Ататюрк стоял гораздо ближе к Петру I, чем к Ленину. По времени же конец «петербургского периода» в России почти совпал с закатом «стамбульского периода» у турок, что лишний раз подчеркнуло их глубокую связь. Проведя последнюю параллель, оговоримся, что при другом подходе, развивавшемся в последние годы видным петербургским востоковедом Ю.А.Петросяном, кемализм нужно поставить в соответствие скорее ельцинским реформам; тогда брежневскому времени будет примерно соответствовать диктатура младотурок, а сталинизму – эпоха деспотии-«зулюма» султана Абдул-Хамида II.
   Как бы то ни было, но в Стамбуле и Анкаре тоже почувствовали прилив симпатии к «кремлевским мечтателям»: в 1925 году турки с готовностью подписали с большевистским правительством договор о нейтралитете, много способствовав тем прорыву того, что у нас называлось «единым антисоветским фронтом». Как следствие, власти Советского Союза никаких масштабных задач на южных берегах Черного моря себе не ставили, и смотрели с завидным спокойствием на все, что имело происходить в обновленной, кемалистской Турции. Просматривая текст одобренного в 1938 ЦК партии, и в том же году выпущенного в свет «Краткого курса истории ВКП(б)», мы видим достаточно напряженную картину международной обстановки, с выделением «очагов войны» и признаков уже начавшейся «второй империалистической войны» – однакоже никаких инвектив против затаившихся турецких недобитков мы там не замечаем (хотя установившийся в Турции режим у нас не принято было называть иначе как «помещичье-буржуазной диктатурой»).
   В ходе второй мировой войны, турки допускали значительные отступления от провозглашенного ими нейтралитета – прежде всего, как водится, по части пропуска через проливы военных транспортов враждебных России держав – в данном случае, прежде всего немецко-фашистской Германии. Во время успешного для гитлеровских войск продвижения к Москве и Сталинграду, турки вступили с германцами в переговоры по поводу своего вступления в войну против СССР, но успели одуматься, и даже под самый конец войны объявили немцам войну. Такое разумное поведение помогла Анкаре не подпасть после войны под сколько-нибудь значительные санкции – тем более, что правящие круги страны отнюдь не противились включению в орбиту влияния атлантических сил – или, как у нас говорили, «заключили ряд кабальных соглашений с империалистами США, превращающими Турцию в военно-стратегический плацдарм». Советское государство между тем продолжало наращивать мощь, сформировав собственный «мировой лагерь» и выйдя на роль одного из двух ведущих игроков мировой политики.
   Территория «лагеря социализма» была необозрима, равно как и мощь советских кораблей, бороздивших моря и океаны с грузом ракет, способных в считанные минуты достигнуть любой точки на карте мира. Размышляя над его перспективами в написанном в середине семидесятых годов ХХ века «Письме вождям Советского Союза», А.И.Солженицын стал подыскивать положению страны какой-то аналог – и обратился, как мы понимаем, к истории российской империи. Первый раздел Письма назван «Запад на коленях» – и первое же его предложение заканчивается утверждением, что ни один, самый дерзновенный петербургский империалист не смог бы предугадать, как во второй половине XX века «вечная греза о проливах, не осуществясь, станет однако и не нужна – так далеко шагнет Россия в Средиземное море и в океаны; что только боязнь экономических убытков и лишних административных хлопот будут аргументами против российского распространения на Запад». Весьма сходный образ встречаем мы и на страницах написанного примерно в ту же эпоху очерка И.А.Бродского «Путешествие в Стамбул». Построение его «однообразно и безумно», оно сводится к перебиранию тем Константинополя, Стамбула и Ленинграда, сплетающихся и расходящихся, наподобие трех змей знаменитой «Змеиной колонны», украшающей по сей день руины ипподрома древней византийской столицы. Набросав и отвергнув несколько вариантов историософских сопоставлений этих городов, ленинградский поэт и писатель отправляет лирического героя эссе на прогулку по набережной. Устроившись в чайной, тот предается привычному для стамбульцев занятию – наблюдению за судами, проходящими по Босфору. Почти сразу его взору предстает зрелище того, как неторопливо и грозно проходят проливом из Черного в моря в Средиземное советские военные корабли – или, как формулирует автор, «как авианосцы Третьего Рима медленно плывут сквозь ворота Второго, направляясь в Первый». На этой картине, отмеченной отчетливо метафизической интуицией, очерк благополучно заканчивается. Читателю остается прочесть пометку «Стамбул-Афины, июнь 1985» и оценить иронию, дополненную ходом истории: не прошло и десяти лет, как эпигоны «Третьего Рима» стали жадно делить его наследство, бросив свои устрашающие авианосцы ржаветь у причалов Севастополя. Слов нет, Советский Союз перерос рамки старого «восточного вопроса», отнюдь не найдя убедительных способов его разрешения. С распадом союза, сложилась иная геополитическая конфигурация сил – по внешности новая, на деле же возвратившая политиков и военных в этой части света к положению трехвековой давности.

Православная столица

   В 1701 году почил в Бозе патриарх Адриан, что было весьма своевременным, с точки зрения царя и его ближайшего окружения, в предвидении замышляемой ими церковной реформы. Преемника патриарху не было разрешено избрать. В качестве местоблюстителя патриаршего престола долгое время подвизался весьма образованный, но склонный к латинству Стефан Яворский. Известные виды на этот высокий пост имел и услужливый Феодосий, архимандрит Александро-Невского монастыря. Однако в конце концов, в 1720 году, решено было пост патриарха упразднить, а власть его передать Духовной коллегии, вскоре преобразованной в Святейший Синод. Смысл комбинации состоял в том, чтобы низвести церковь до уровня департамента культа, и оставить в этом положении под бдительным оком назначавшегося сверху обер-прокурора. В таком положении церковь и оставалась до Поместного собора 1917 года, восстановившего патриаршество. Соответственно, с церковной точки зрения наиболее существенной характеристикой «петербургского периода» являлось отсутствие патриарха, почему и сама эта эпоха получила в нашей литературе название «синодальной». Само это определение настолько привычно, насколько и неточно. Дело в том, что принцип коллегиального управления канонически безупречен, а исторически восходит ко временам апостольским. Надо думать, поэтому восточные патриархи и не высказали особых возражений против организации Синода. Не следует забывать, что сразу же после издания соответствующего указа, Петр I не замедлил обратиться в Стамбул, к патриарху Иеремии III – и получил от него в 1722 году вполне благожелательный ответ. Еще через десять лет, патриархи Константинопольский и Антиохийский подтвердили свое благословение особой грамотой, назвав Святейший Синод своим «во Христе братом». Другое дело – что члены Синода назначались императором, давали ему специально составленную присягу на верность, а также, признавая его своим верховным главой и «крайним судиею», подлежали контролю светских чиновников – одним словом, руководствовались буквой и духом «Духовного регламента». Этот устав, составленный в основных чертах Феофаном Прокоповичем и одобренный самим Петром I, уже действительно разошелся с греко-византийскими канонами и установлениями, закрепив то, что историки церкви без большого преувеличения назвали «программой русской реформации» (здесь мы цитировали формулировку о. Георгия Флоровского). Поэтому с религиозной точки зрения «петербургский период» корректнее всего было бы определять как «эпоху Духовного регламента».
   Нужно заметить, что церковная реформа Петра Великого была подготовлена принципиальными изменениями в организации сакральных пространства и времени. В том, что касается времени, достаточным будет сослаться на календарную реформу, предпринятую у нас в канун нового, 1700 года от рождества Христова. До того Русь жила по старому, византийскому летосчислению, и уже встретила Новый год первого сентября 7208 года от сотворения мира. Согласно объяснению властей, переход на новый календарь был мотивирован исключительно необходимостью подстроиться к Западной Европе. Однако с точки зрения человека, воспитанного в старых понятиях, в реформе можно было подозревать гордыню, стремление стать на одной ноге с Творцом времени. К тому же, на 1699 год у нас давно уже ожидали светопреставления, дата которого исчислялась как сумма 33 лет земного служения Христа, плюс всех лет последовавшего тысячелетия, а к ним впридачу – еще и недоброго числа 666. При такой обстановке осторожный правитель помедлил бы, или на худой конец допустил бы на время хождение обоих календарей. Петр же, ничтоже сумняшеся, обнародовал указ и распорядился немедля провести соответствующую церемонию в Успенском соборе Москвы. Митрополит Стефан сказал бодрую проповедь, в которой разъяснил полезность перемены летосчисления, войско дало салют, а с наступлением темноты сожжен был фейерверк и проведен бал. «Народ, однако, роптал», – проницательно заметил А.С.Пушкин под 1700 годом в подготовительных текстах к Истории Петра Великого, – «Удивлялись, как мог государь переменить солнечное течение, и веруя, что Бог сотворил землю в сентябре месяце, остались при первом своем летосчислении». В том, что касалось сакрального пространства, уместно будет напомнить, что на месте Московского царства, так же буднично и быстро, как и прочие нововведения, явилось на свет государство Российское. Между тем, речь шла не столько о переименовании государства, сколько о переосмыслении идеи «святой Руси» – преемницы Византии и опоры тогдашнего православия. Нежелание принять новую реалию – или, скорей, неумение сразу забыть о заветном и памятном с детства, рассматривалось императором едва ли не как измена. «Во всех курантах печатают государство наше Московским, а не Российским, и того ради извольте у себя престеречь, чтобы печатали Российским, о чем и к прочим дворам писано», – с заметным раздражением писал Петр одному из своих дипломатов.
   Точка скрещения всех преобразований мыслилась как явление горнего Иерусалима на земле и подлинный парадиз: конечно, мы говорим о Петербурге. Тут стоит внимательнее прислушаться к тому, что говорилось на церемонии по поводу заключения Ништадтского мира, проведенной в 1721 году в Троицкой церкви в Санкт-Петербурге, о значении которой нам уже доводилось коротко говорить выше. Кульминационный момент наступил после литургии, когда архиепископ Феофан Прокопович, сказав проповедь на первый псалом, объявил, что Петр I достоин титулов «Отца Отечества» и «Императора». С последним дело ясно: тут речь шла о военно-политическом статусе. Что же касается первого, то на теперешний слух, привыкший к здравицам и похвальбе на государственном уровне, оно кажется пустым звуком. Однако в те годы, особенно для духовного лица, его звучание было совсем другим. «Отцом Отечества» именовали себя восточные архипастыри, прежде всего патриарх константинопольский. Так мог назвать себя обладавший особым авторитетом архиерей и на Руси – в первую голову патриарх московский. Но включить такое величание в титул светского государя… Тут было от чего смутиться. «Указанное наименование могло восприниматься в том смысле, что Петр возглавил церковь и объявил себя патриархом», – решительно утверждал Б.А.Успенский, и у него были основания для этого вывода. Между тем, вслед за архиепископом псковским, к Петру приступил Сенат, единогласно поддерживая его предложение. В речи предстоящего Сенату канцлера Г.И.Головкина, прозвучала совсем уже странная тема. Он нашел уместным нижайше благодарить своего монарха за то, что тот изволил известь русский народ из тьмы неведения на театр славы всего света, и произвел его «из небытия в бытие». Тут фигура царя выросла прямо-таки до масштабов демиурга!
   Оговоримся, что известную коррективу в цитированные выше слова Б.А.Успенского вносит знакомство с подлинным обращением Сената. Там новые титулы объяснены краткой, но не допускающей сомнения ссылкой на нравы и обычаи римской империи. Вот ее точная формулировка: Сенат просил «принять от нас, яко от верных своих подданных, во благодарение титул Отца Отечества, Императора Всероссийского, Петра Великого, как обыкновенно от Римского Сената за знатные дела императоров их такие титулы публично им в дар приношены и на статуах для памяти в вечные годы подписываны». Итак, пафос нового именования – не столько в полемике с византийской традицией, сколько в обращении к наследию Древнего Рима. Однако ошибкой было бы забывать, что римские императоры имели обыкновение совмещать военную и политическую власть с достоинством великого понтифика – высшего авторитета в религиозных делах. Следовательно, и по этой линии мы видим уклон к тому типу отношений между государством и церковью, который в науке получил название «цезарепапизма». Заметим, что несколько отстраняясь от церковного наследства Византии, идеологи Петра I отнюдь не отказывались от преемственности имперской. В подтверждение сошлемся еще раз на текст сказания «О зачатии и здании царствующаго града Санктпетербурга». Упомянув о церемонии 1721 года, автор известия обратил особое внимание на новые титулы, принятые Петром I: «От лика святительского и генералитета и всех чинов поздравлен великим императором отцем отечества и от всех коронованных государей чрез послов и грамоты императором поздравлен, и его императорским величеством начало восприяла четвертая монархия северная, то есть Российская империя». Слова о «четвертой монархии» сразу же разъясняются в тексте. Указано, что она замкнула список «всемирных монархий», составленный империями Восточной, Греческой и Римской. Под первой следовало понимать Персидское государство, под второй – державу Александра Македонского, под третьей – собственно Римскую империю, но не только ее. Обращаясь к списку монархий, автор известия сослался по имени на князя Димитрия Кантемира, применившего такую же логику к России еще в 1714 году.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента