Райвоенкоматам я оставлял данные о том, в какой день, куда и сколько мобилизованных должны явиться. Принимать их должны были представители нашего полка, среди которых числился и я.
   Заодно решались все важные для полка вопросы: поставка в день «икс» энного количества тонн муки с мельничного комбината; резервировались в трамвайных парках города грузовые вагоны для доставки муки в полк; поставка повозок, сбруи, конского состава, медикаментов и многого-многого другого.
   Уточнение необходимого количества приписного состава я производил в соответствии со штатным расписанием полка военного времени, а что касалось снабжения, то все делалось иначе.
   Через дежурного по штабу я рассылал письменные приглашения начальникам всех служб полка, назначая каждому из них свой день и час, в который ему следовало прибыть в моботдел, то есть ко мне.
   Скажем, приходил ко мне начальник артиллерии полка. Я сажал его за тот самый круглый столик, давал ему специальные листы-формы мобплана по его части, отпечатанные в типографии, объяснял задачу и показывал, где он должен проставить цифры. Например, вдень M1 ему потребуется столько снарядов одного калибра, а столько – другого; то же в день М2 и т. д. Неудобно было на первых порах, но затем я быстро вошел в роль. Часто бывало, что у капитана волосы дыбом: «Откуда я знаю?» Дело объяснялось просто: человек только недавно на своей должности и с мобпланом сталкивается впервые. Тогда я терпеливо разъяснял капитану, что здесь требуется не столько знать, сколько мозгами шевелить. В общем, смех да и только: норм расхода мы не имели и должны были импровизировать. На один залп всех стволов полка снарядов потребуется столько, а количество залпов в сутки – такое-то и т. д. В таких случаях каждый старался заказать побольше. На первый взгляд все выглядело не очень серьезно, но в результате совместных усилий что-то обычно получалось. Другого способа мы не знали. Через два-три часа работы каждый приглашенный подписывал совместно сработанный документ, благодарил меня за помощь и, радуясь, что отделался от тяжелейшего умственного труда, исчезал за дверью. Когда мы принимали кого-либо у себя, то в комнате ни одной бумаги на столах – Данилова и моем – не лежало. Порядок есть порядок.
   Приходили начальник ОВС (обозно-вещевого снабжения) – техник-интендант 2-го ранга, начальник химической службы Белов, начальник медико-санитарной службы военврач 3-го ранга Гальперин и другие. Они не могли игнорировать наши требования, так как имели строгое предупреждение от командира полка о личной ответственности за свой раздел мобплана. Все проявляли сознательность, понимая важность задачи, для решения которой каждый находил свои пути-дороги. Часто с надеждой смотрели на меня. Можно подумать, что я во всех этих цифрах «собаку съел», а ведь я в то время был работником моботдела, что называется, «без году неделя».
   Сам Данилов никогда этой галиматьей не занимался, предоставив мне расхлебывать и уточнять все мобилизационные потребности полка. Он словно чувствовал, что эта работа не пригодится, за исключением пополнения полка личным составом.
   Я же с удовольствием втянулся в работу; у меня все сразу стало получаться; Данилову не приходилось ни поучать меня, ни поправлять, ни делать замечания: я тоже с первого дня оказался на своем месте. За спиной я имел 10 классов средней школы, три месяца института и один год военной службы. Этого оказалось достаточно – Данилов никогда не вмешивался в мою работу, и я сам отвечал за нее.
   Я сразу получил жетон для беспрепятственного входа и выхода из военного городка в любое время суток, хотя на КПП – контрольно-пропускном пункте – меня и так знали.
   Приближалось мое 19-летие. Я постарел еще на год и становился почти взрослым. Год службы пролетел незаметно. В письме от 5 января 1941 года я писал Нине: «Если будет мирная обстановка, то я вернусь в сентябре этого года. Вот и катится к концу армейская служба, а разве долго?
   А уходить мне от нее не хочется…» Это уже что-то новое. У Данилова я к тому моменту работал две недели, но и за это короткое время мне многое удалось сделать по верстке мобплана 1941 года, и это вскоре оценили!

5

   Вечером 9 января зашел к нам командир полка, держит в руках какую-то бумагу, по-особенному смотрит на меня и молчит. Мы с Даниловым встали со своих мест и ждали, что последует. Майор сам никогда к нам не приходил, а только по приглашению. Наконец он молча протянул мне телеграмму о смерти отца с вызовом на похороны в Ленинград. Отец скоропостижно скончался от кровоизлияния в мозг в ночь с 8 на 9 января 1941 года. Известие о его смерти ошеломило меня: ему не было и 55 лет. Похороны были назначены на 12 января.
   Газета «Ленинградская правда» от 11 января сообщала: «Дирекция, партком, местком, профком и комитет ВЛКСМ Ленинградского электротехнического института имени В. И. Ульянова (Ленина) совместное дирекцией и общественными организациями Ленинградского энерготехникума с глубоким прискорбием извещают о скоропостижной смерти одного из старейших преподавателей института и заместителя директора энерготехникума доцента КОНСТАНТИНА ГРИГОРЬЕВИЧА ЛЕВИНСКОГО…»
   Командир полка, выразив соболезнование, предложил мне выбрать одно из двух: либо ехать сразу не более чем на два дня, либо, закончив мобплан, уехать в краткосрочный отпуск на десять дней. На похороны я так и так не успевал – самолеты тогда не летали, поэтому я выбрал второе. Успешно закончив мобплан, я получил 14 дней с дорогой и 25 января выехал в Ленинград.
   Данилов попросил зайти к его жене за продуктовой посылкой. Она жила на улице Воинова. А потом – в 1-ю Образцовую типографию на Садовой улице, где он когда-то работал начальником секретного сектора, и передать его записку с просьбой помочь штабу полка писчей бумагой.
   У него там остались дружеские связи, и меня нагрузили бумагой выше головы. Обе просьбы я выполнил. Когда заходил к Клавдии Дмитриевне Даниловой, Ниночка осталась ждать меня в парадном. После войны, когда я поведал Клавдии Дмитриевне об этом эпизоде, она выразила сожаление, что мы не зашли к ней вдвоем.
   Когда я ехал в Ленинград, то было очень тяжело при мысли о смерти отца, и в поезде родились следующие строчки:
 
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Как больно вспомнить вечер тот январский:
Глаза друзей так странно вдруг горят,
И желтый лоскут страшной телеграммы
Под серою шинелью почтаря.
 
 
Уплыли розовые краски возвращенья,
И в памяти воскресло: на бегу
В двенадцать ночи скорое прощанье,
И поезд под парами на Баку.
 
 
И вот теперь ничто не возвратится…
Ушел навек, а как в груди болит,
Что без меня его на скорбной колеснице
В последний раз по городу везли.
 
 
И горе нарастало дни за днями,
Как знойные ветра перед грозой парят,
Пока не загудел, сжимая сердце,
Тот скорый под парами в Ленинград.
 
 
Но вот и он встречает тьмой кромешной.
Растет вокзал, и поезд мчит скорей…
Еще один день скорби неутешной
В созвездии девятых январей!
 
 
Как мне поверить: вправду ль это было,
Иль только снится, что меня с дали
Судьбы безжалостной невидимые нити
На белую могилу привели?..
 
   Пребывание в Ленинграде было не из радостных. Собака сидела дома в одиночестве. Мама приходила ее кормить, а сама дома нежила и не ночевала, спасаясь от постигшего ее горя у папиной сестры – тети Шуры. Мама пребывала в забытьи, еще не оправившись от удара судьбы, а та, подлая, уже готовила новые.
   Мы с Ниной съездили к папе на могилу. Тогда на месте будущего Серафимовского кладбища было поле, занесенное снегом, и мы с великим трудом нашли свежую могилу отца. В последний вечер мы с Ниной долго сидели возле открытой печки, греясь ее жаром. Собака лежала у наших ног тихая и грустная, словно понимала, что с хозяином случилась беда, и он никогда не вернется. Мама рассказывала, что за несколько дней до смерти отца собака непрерывно скулила за его креслом, на котором он сидел, работая по вечерам: верный пес будто предчувствовал неладное. Говорят, такое случается.
   Повидав всех родственников, нагруженный, как верблюд, 5 февраля я уезжал в Одессу – теперь там мой дом. Поезд уходил днем с Витебского вокзала. Нина провожала меня. Она всплакнула на перроне. Прощание было невеселым, словно мы оба уже осязали неотвратимость приближающейся долгой разлуки с неизвестным концом: что ни говори, а страна жила ожиданием неизбежной войны.
   Нашему прощанию я посвящу в 1944 году пару стихотворений – они там и найдут свое место.
   Возвращаться в Одессу было не менее тоскливо, чем ехать до этого в Ленинград. Впервые тоска так душила меня.
   В пути завел знакомство со старшиной сверхсрочником, чье место было рядом с моим. В соседнем купе ехала молодая мамаша с семилетней дочуркой. Девочка всю дорогу провела у нас. Об этом я напишу Нине в письме от 13 февраля: «…и мы втроем рисовали лошадок и птичек. Он (старшина. – Д.Л.) давно не был дома, у него такая же дочка… Ну, а у меня хоть дочки и нет, но… хотел бы иметь. Это ты должна понимать». Далее в письме были и такие слова: «Задумал авантюру, но она возможна лишь при условии мирной обстановки, а таковая никак в этом году не предвидится. Запомни эти слова, скоро что-нибудь будет…»
   Пока два дня томился в поезде, с интересом прочел поэму Николая Асеева «Маяковский начинается», которую Нина дала мне в дорогу. Под влиянием поэмы я тут же написал свою. Она получила название «Дорожная лирика, или Повесть о дружбе». Вот она:
 
Столбы убегают вдаль, бегут вперегонку с днями,
Идущих ускоренным маршем неповторимых лет.
Мы все в наши годы любим жизнь услаждать стихами,
Хоть каждый отлично знает, что далеко не поэт.
 
 
И я стой минуты как вновь город родной растаял,
Пока не дохнуло весною от украинских сел,
Забившись на полку вагона, стихами тоску прогоняя,
Повесть Асеева трижды от корки до корки прочел.
 
 
Он написал хорошо и строк дал горячих немало
О Маяковском по-маяковски и не забыл себя.
Там одно место в повести взоры мои приковало —
В строчках, которых нет проще, мысли мои сквозят:
 
 
«Я больше теперь никуда не хочу выходить из дому.
Пускай все люстры в лампах горят зажжены.
Чего мне искать и глазами мелькать по-пустому,
Когда ничего на свете нет нежнее моей жены.
 
 
И шорох зеленых садов, и яблонь цветущих касанье,
И каждого ясного утра просторная тишина,
И каждая строчка – обязаны ей – Оксане,
Которая из бессчетных единственная жена!»
 
 
Я славлю тот день и час, как увидел тебя впервые,
Когда непослушным стало в привычных руках весло…
Когда ж ожила земля и всходы взошли яровые —
Из первого смутного трепета огромное чувство росло.
 
 
Когда отцвели сады, нагрянули белые ночи,
А юность ломилась в ставни и звала любить и жить —
Я уже знал, я убедился воочию,
Как от зари до заката с девушкой можно дружить.
 
 
Назавтра сказали: «Пока!» и встретили юность в шинели,
В казармах, теплушках, окопах, в горластом пехотном строю.
Мы жизни хлебнули вдоволь, а прифронтовые метели,
Лицо обжигая до боли, пели нам песню свою.
 
 
И вот походы прошли: в степях, крутыми холмами
Пролег наш тернистый, славный, потом политый путь.
А дружба? Будьте спокойны: привязанность, выношенную годами,
Ни время, ни люди не в силах теперь пошатнуть!
 
 
Скоро расплавят снега солнца лучи. Неземные,
Сладкие сны нам приснятся – ты улыбнешься весне.
Я буду в далекой Одессе, но вестники дружбы немые —
Цветы белоснежных акаций – напомнят слегка обо мне.
 
 
Я верю, что время придет – мы сможем сказать детям,
Их провожая в жизнь, в омут житейской кутерьмы:
«Дорогие наши – в жизни своей сумейте
Ценить настоящую дружбу, дружить, как дружили мы!»
 
 
Где-то в груди поплывут чудной мелодии звуки.
В памяти светлые встанут прожитые вместе года.
Мы с любовью пожмем крепко, но нежно, руки,
В глаза глубоко заглянем, счастливые, как никогда.
 
 
И промолвив: «Пора» – в тиши золотого вечера,
Пожелает спокойной ночи всем счастливая мать…
Вот о такой чудесной, дружбе простой, человечной,
Так, между прочим, сегодня – я и хотел сказать.
 

6

   Одесса встретила весной. Снег стаял. Везде была непролазная грязь. Я не успел появиться в полку, а начальник штаба уже выловил меня на ходу, чтобы отправить на шестимесячные окружные курсы по моей новой специальности мобработника. При этом он пояснил:
   – Вернешься к нам через несколько месяцев и будешь получать 800 рублей в месяц. Мать привезешь в Одессу.
   Было о чем задуматься: это были большие деньги – отец столько зарабатывал на двух работах. Я с трудом отказался от предложения, поскольку еще не решил для себя, кем хочу стать: то ли моряком, о чем мечтал в школе, толи выберу другую профессию.
   Служба пошла своим чередом. В том же письме Нине от 13 февраля, где писал про «лошадок», были и такие строчки: «Не скучай и будь здорова, / Веселись от всей души, / Слушай „Дружбу", / Помни дружбу / И скорей пиши!» – я был неисправим.
   Посетил концерт хора Одесского театра оперы и балета. Мы все скучали на концерте, так как его программа явно не соответствовала вкусам нашей солдатской аудитории. За несколько дней до этого состоялся концерт самодеятельности «Ансамбля жен начсостава» гарнизона Одессы. Вот это был концерт! Пели женщины, познавшие войну, тревогу за близких и боль утраты. У многих в зале на глазах блестели слезы, и полюбившийся ансамбль долго не отпускали со сцены.
   В период душевной подготовки к большой войне мы не воспринимали классическую музыку в рамках спокойной, незнакомой нам мещанской жизни, любовь к которой нам так старались привить оперные артисты. Мы в массе уже были «испорченным народом». Наши души согревали слова совсем других песен, например: «Наша школа, школа полковая, Командиры – впереди…», или «Пойдут колонны сталинской пехоты, Пойдут в последний бой с врагом…» Это нам тогда было ближе и понятней, с этими песнями мы жили и собирались воевать с Гитлером. Простите нас за это, но другими мы быть не могли. Чтобы нас понять, для этого надо было послужить вместе с нами в то время.
   Из письма Нине от 15 февраля: «Сегодня у нас был митинг, посвященный 18-й партконференции. Был доклад о международном положении. Он заставил меня серьезно призадуматься. В этом году что-нибудь будет…» Как мы все ждали войну!
   Но даже у Данилова «за пазухой» мне не жилось спокойно. Вот письмо Нине от 17 февраля: «…Веселые дела, приподнятое настроение. Спешу поделиться. Сегодня днем пришел приказ свыше: вышибить из штаба полка всех, не имеющих на руках документа о том, что они нестроевики. Вместе со мной отправляются 90 % обратно в старую школу. Мой начальник еще этого не знает. Работы по горло, а заменить меня раньше чем через месяц никто не имеет права. Завтра снова лягу за „Максима" и реже буду писать моей дорогой Ниночке…
   Нинка, мне хочется через тысячи километров, отделяющие нас, крикнуть во весь голос тебе:
 
Мы сегодня звонкой песней
Распрощаемся с Одессой
И штыками встретим завтра Измаил!!!»
 
   Я никак не пойму: или я – пророк, или это дар предвидения, или – реальная оценка обстановки. Но все, о чем говорилось в последних трех строчках, сбудется через четыре месяца: будут штыки, будут песни, будет Измаил, но, к сожалению, еще добавится и кровь!
   Очень любопытное стихотворение попалось мне на глаза в феврале 1941 года в одной из одесских газет. Автор – Елена Ширман[27]. Название стихотворения было весьма недвусмысленным, и я включил его в письмо Нине от 23 февраля:
 
 
ТАК БУДЕТ
Я буду слушать, как ты спишь. А утром
Пораньше встану, чай вскипячу.
Сухие веки второпях напудрю
И к вороту петлицы примечу.
 
 
Ты будешь как всегда. Меня шутливо
«Несносной хлопотухой» обзовешь.
Попросишь спичку. И неторопливо
Газету над стаканом развернешь.
 
 
И час придет. Я встану, холодея.
Скажу: «Фуфайку не забудь, смотри…»
Ты тщательно поправишь портупею
И выпрямишься. И пойдешь к двери.
 
 
И обернешься, может быть. И разом
Ко мне рванешься, за руки возьмешь.
К виску прильнешь разгоряченным глазом,
И ничего не скажешь. И уйдешь.
 
 
И если выбегу и задержусь в парадном,
Не оборачивайся, милый. Уходи.
Ты будешь биться так же беспощадно,
Как бьется сердце у меня в груди.
 
 
Ты будешь биться за Москву, за звезды,
За нынешних и будущих детей.
Не оборачивайся. Ночь морозна,
И слез не видно на щеке моей.
 
   Странные мысли возникают по прочтении этого стихотворения. Это строки не о финской войне, которая закончилась год тому назад, и приписной состав уже распущен. Кроме того, на финской войне бились не «за Москву, за звезды (кремлевские!), за нынешних и будущих детей», а за «свободу финского народа от ига капитала». Значит, это стихи о будущей войне с Германией, которая действительно будет «за нынешних и будущих детей», то есть на взаимное уничтожение двух воюющих сторон, двух систем. Петлицы, портупея – все это говорит о новой мобилизации командного состава.
   Что же получается? Сталин упорно не хотел видеть приближения войны. Он ее не ждал, но готовил! А Елена Ширман не только ждала ее со дня на день, как и мы, грешные, а описала ее начало, причем тревожно и трогательно, как будто уже проводила мужа на фронт. Вывод: ничего не видел только тот, кто не хотел видеть, как приближалась война. В сознании многих она уже шла! Сложное чувство осталось от этого стихотворения. Больше я его никогда не встречал.
   И еще из письма от 20 февраля: «Мое положение выяснится лишь 25–28 числа. Напишу. Если будет спокойно – вернусь летом, но спокойно не будет, а наоборот. Это жаль, но может быть и к лучшему, но грозит быть затяжным. Пиши почаще, не забывай, если скоро уеду из Одессы…» Надо пояснить, что большинство из нас, служивших срочную службу, твердо знали, что не сегодня-завтра предстоит схватка с фашистской Германией, что это неизбежно: две системы-антипода с общей границей долго мирно сосуществовать не смогут. Война обязательно будет. А если так, то что лучше: встретить войну в своем родном полку с друзьями-товарищами или уволиться в запас, вернуться домой и потом уходить на войну под слезы родных и близких, а затем попасть в новую часть, где никого не знаешь? Все стояли за первый вариант: сперва война, а домой – потом.
   При этом мы считали, что война будет скоротечной, например, через 2–3 месяца будем в Берлине, а там – кому как повезет: кто-то останется вечно молодым, а кто-то вернется домой. О затяжной войне никто тогда и не думал. Ведь мы как собирались воевать:
 
Мы войны не хотим,
Но себя защитим,
Оборону крепим мы недаром,
И на вражьей земле
Мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом!
 
   Так мы пели каждый день. И считали, трезво оценивая ситуацию, что вернуться домой могли только через войну.
 
   Итак, я снова был в подразделении – в моей родной 1-й пулеметной роте. Оказалось, что львовских ребят и учебную роту куда-то перевели. Обстановку в роте характеризует письмо Нине от 22 февраля: «Вчера вечером перебрался назад в старую первую роту и притащил с собой целый взвод таких же „несознательных", увиливающих от высокого звания советского командира. Моего взвода „старичков" уже нет – они выпущены. Вчера в 11 вечера ушли в баню, и при обычной организации подобных процедур продержали нас там до 5-ти утра. В роте скучно, серо и однообразно, а атмосфера… удушающая. Чересчур много командиров-птенцов, они никак не могут насладиться удовольствием покомандовать и сутра до вечера попусту дерут свои глотки. А я в исключительных случаях повышаю свой голос, и все мои бойцы с радостью и бегом выполняют любые приказания, вплоть до мойки полов». Действительно так и было: в полный голос я отдавал команды только на строевых занятиях на плацу и на тактических занятиях в поле.
   Из того же письма: «На днях два наших батальона вернулись с выхода. Поход был небольшой, но люди осеннего призыва 1940 года натерпелись здорово. Ходили за 50 километров от Одессы на старую границу и там рыли учебную линию укреплений, окопы – 7 км по фронту и 3 км в глубину. Жили под открытым небом 12 дней, питались так: утром 2 селедки на 5 человек и горсточка сухарей без воды, а вечером – чай из талого снега с теми же сухарями. Работали все время, оставляя на сон не больше 2-3-х часов в сутки. Работали по колено в воде под проливным дождем. Сушиться негде. Вернулись облепленные грязью, на лица было страшно смотреть – все малиновые, распухшие, с волдырями и нарывами. Привели их ночью, чтобы не видел город. Это их первая закалка…» Вот так готовили воевать наших доблестных солдат. Я воздержусь от оценки. Я прошел через все это, и мне нечего сказать.
   И я снова втянулся в привычную жизнь пулеметной роты. Нас продолжали готовить к приближающейся войне. Из письма Нине от 25 февраля: «Вчера у нас был кросс. Должен был быть лыжный Всеармейский имени Тимошенко, но так как у нас снега давно нет, то заменили пешим походом по грязи. В полном снаряжении надо было преодолеть 25 километров за 3 часа 1 минуту и 35 секунд. Время нашего взвода – 2 часа 56 минут. Сегодня здорово болят ноги. Скоро будет поход дней на 12…» За время работы у Данилова я приобретенных навыков преодолевать трудности, как видно, не потерял.
   В письмах же мирно сосуществовали международная обстановка и наши чувства. В письме Нине от 3 марта я писал: «Тебе, наверное, легко писать про моих „деток", а мне читать не очень, так как мать у них может быть только одна. В противном случае их у меня не будет. А твое пожелание „иметь сыновей, а не дочек" – это и мое желание, но: кого Бог пошлет. Нинка, ты не представляешь, насколько ты стала для меня близкой и родной…» Наше взаимное чувство крепло с каждым днем, но мы оставались по-прежнему теми, что и в школе, настолько уважали и ценили друг друга. За все время дружеских отношений мы не позволили себе расслабиться: мы даже в письмах еще… не поцеловались! Такими многие из нас были тогда. Солдатская судьба весьма неопределенна: сегодня ты жив, а завтра… Зачем же ломать жизнь любимому человеку? Не мог я себе этого позволить, пока все не образуется. Не судите меня…
   Тем временем события в Европе продолжали развиваться.
   В сентябре 1940 года был подписан «тройственный» пакт между Германией, Италией и Японией[28]. Это был открытый военный союз, направленный против СССР. В ноябре к агрессивному блоку присоединились Венгрия, Румыния и марионеточное правительство Словакии. 1 марта 1941 года о присоединении к пакту заявило царское правительство Болгарии, и в тот же день в страну вступили германские войска. В результате переговоров между Гитлером и румынским диктатором Антонеску было заключено соглашение о совместном нападении на Советский Союз: Румыния должна была вернуть себе Бессарабию, потерянную в 1940 году.
   Война неуклонно приближалась к нашим границам. Разведданные, которые приходили к нам с Даниловым, еще когда я у него работал, красноречиво это подтверждали.
   Мартовскими ночами 1941 года шли и шли через Одессу какие-то части на колесах и гусеницах в сторону границы, в том числе и мотоциклетные подразделения. Но как ни удивительно, когда началась война – и следов этих частей мы не видели, о них ничего не слышали и не знали.
   Куда они подевались?
   Я по-своему реагировал на события в мире. В письме Нине от 7 марта я писал: «В последние дни произошли, кажется, немалые события. Пожалуй, не только о мае думать не приходится, а и о сентябре…» Дело в том, что в полку ходили слухи, что мы, призванные в 1939 году из институтов, будем увольняться в запас в мае 1941 года. Этому никто из нас, конечно, не верил, но слухи обрастали деталями: якобы будут отпускать студентов, чтобы 1 сентября они смогли приступить к занятиям. Этому так хотелось верить! Очень может быть, что такие слухи распространяли мы сами или, вполне вероятно, разведуправление РККА с целью напустить туману – в расчете на дураков.
   В эти же дни я вернулся работать к Данилову. Вот как об этом говорилось в письме Нине от 8 марта: «Есть новость: теперь я „официальный" нестроевик. Чтобы вернуть меня, мои начальники направили на гарнизонную комиссию. Там назначили через неделю явиться повторно для проверки. После второго раза велели прийти в третий раз и принести служебную характеристику. В результате получил странное заключение: „К службе в РККА годен. В порядке индивидуального подхода может быть использован на нестроевых должностях". Не подошел ни под одну статью, меня должны были обратно направить в строевую. Вернулся к прежней работе».