Дмитрий Петров
Василий Аксенов. Сентиментальное путешествие

INTRO

   «…У буфетчицы Риммы нашлась бутылка "Плиски"… В зале послышался свист. Посетители успели поиграть в Гринич-вилледж и жаждали встряски.
* * *
   Они уже сыграли… композицию Сильвестра "Взгляд мглы", и хулиганскую шараду Пружинкина "Любовный треугольник", и вроде все были в ударе, в свинге – и артисты, и публика, но каждый понимал, что вечер пока еще не состоялся…
   Самсик сел за столик к азиатке. Милую девочку звали Клара… Он никак не мог оторваться от сакса и тихо наигрывал новую тему…
   Переоценка ценностей – недооценка ценностей. Я переоценил, тихо наигрывал он. Я недооценил, тихо наигрывал он. Что-то росло в его душе, что-то близкое к восторгу и ясному зрению, но он еще не знал, чем это обернется – молитвой или буйством; нежность и злость перемешивались сейчас в саксе, как бензин и воздух перемешиваются в карбюраторе автомобиля.
   – Что ты играешь? – спросила вдруг с тревогой дочь самаркандского вора.
   – Самс! – громко позвал Сильвестр. – Нащупал что-нибудь?
   – Что-то клевое, отец? – заерзал на стуле Пружинкин.
   Саблер пожал плечами… Он обвел взглядом кафе и вздрогнул. Показалось, что в глубине, из-за стойки гардероба глянули на него дико знакомые жгучие глазки, укрытые складками пожухлой кожи, и тошнотворный запах пережаренного нерпичьего жира прилетел сюда через долгие годы и сжал ему горло. Самсик вспрыгнул тогда на эстраду и вызывающе резко заиграл начало темы, прямо в харю старого палача, туда, за шторки гардеробной, на Колыму…»
   Вот такой у нас выходит джаз. Дуем в медные трубы, дергаем серебряные струны, лупим по клавишам черным и белым, бьем в жестяной барабан… Посреди льда и пламени, под сенью то одноцветного, то разноцветного знамени, то с батлом «Плиски», то с жестя́ной миской… В круге девушек нервных, в остром обществе дамском, в компашке корешей и бражке алкашей, в колонных залах и в богемных подвалах, а то и просто – на вокзалах. Посреди сияющей вселенской Колымы – играем джаз… – подумал ВП и вернулся к чтению…
 
«…я переоценил
я недооценил…
радость покрыванья бумаги белой
червячками знаков…
и лестницу в ночи
все утешенья ночи
таинственный в ночи проход по парку
сквозь лунную мозаику террас…
и шепот и молчанье
таинственность в ночи…
Как многозвучна ночь!
 
   Неожиданная концовка "как многозвучна ночь" подкосила ноги. Самсик упал на четвереньки и… еле-еле уполз за рояль… и там заплакал от гордости и счастья…
   …Весь комбо заиграл сразу, взвыл, загрохотал, Пружинкин еще взвизгнул для отвода глаз, и наступила кода. Тогда Самсик вылез из-за рояля… такой музыки здесь еще никто не слышал….Никакой ведь это не джаз и не музыка даже. Власть права́ – «русских мальчиков» нельзя никуда пускать – ни в джаз, ни в литературу, везде они будут вопить селезенкой… и джаз превратят в неджаз и политику в неполитику…
   – Ты умеешь курить сигары? – спросил он напрямик азиатку Клару. Она улыбнулась ему глазами, очень откровенно, а потом смиренно потупилась, покорная, видите ли, рабыня, женщина Востока… – Пошли!»
   Ну да. И так бывает: пошли – и весь концерт… Да уж, и джаз в неджаз, и политику – в неполитику, и литературу – в нелитературу. И – наоборот. А как иначе, коли здесь порой не разберешь, где первое, где второе, где третье, где – что? Как иначе, коль они перемешались давно, а «русским мальчикам» осталось только играть. Как, бывало, играли в 1953-м. В марте месяце…
   «Что же теперь делать-то будем… братья и сестры? Как жить-то будем без него?» Главная скандалистка Нюрка бьется в истерике. Дядя Петя сапогом грохочет в дверь: "Вставайте, олухи царя небесного! Великий Сталин умер!"
* * *
   Ресторанчик «Красное подворье» пользовался в городе дурной репутацией. Там собирались, согласно данным комсомола, городские плевелы, трутни, плесень рода человеческого. "Мы просто покушать", – шепнули они старшему официанту Лукичу-Адреянычу. "Бутылку-то принести?" – "Разве что одну, Лукич", – пролепетал Филимон.
   …Лукич-Адреяныч соображал – спровоцировать или нет, и решил, разумеется, спровоцировать. "Не знаю, – сказал он, – все ли искренне скорбят нонче по нашему отцу? В Америке, наверное, водку пьют, котлетками закусывают…"
* * *
   …Появились музыканты, Жора, Гера и Кеша и их выкормыш из местных, юноша Грелкин. Первые трое происходили из бигбэнда Эрика Норвежского, что возник в китайском порту, захваченном ныне ордами Мао Цзэдуна… Русские джазисты… устремились в объятия исторической родины… Эрика отправили адаптироваться за Полярный круг, а остальные, теряя американские ноты, попрятались… по местным кабакам.
   Что касается Грелкина, то он… выказал таланты и был приобщен к тайнам запрещенного искусства. Увидев знакомых, Грелкин… стал угрюмо лицемерить: "Ах, какая большая лажа стряслась, чуваки! Генералиссимус-то наш на коду похилял, ах, какая лажа…"
   "Надо сомкнуть ряды, Грелкин, – сказали друзья. – Хорошо бы потанцевать! Вон уж и наши чувишки подгребли… Слабай нам, Грелкин, чего-нибудь в стиле".
   "Кочумай, чуваки, – сказал Грелкин. – Совесть у вас есть лабать, кирять, бирлять и сурлять в такой день? За такие штуки нас тут всех к утру расстреляют…"
   – Невольно хочется пройтись в грустном танго, – подумал пьяной головой Филимон. – Эх, чего-нибудь бы напоследок угарного, зыбкого, увядающего…
   Спиридон, Парамон и Евтихий уже танцевали. Нонна, Рита и Клара сдержанно извивались в объятиях мужской молодежи. Музыка стекала с губ танцоров, сначала "Утомленное солнце", потом "Кампарсита", затем уже и нагловатая "Мамба итальяно".
   Танцы напоследок. Хей, мамба, мамба итальяно!»
   – Дорогой ВП, добрый вечер.
   ВП заложил книгу пальцем и поднял глаза. Перед ним стоял хозяин клуба. Как всегда – в блейзере, как всегда – в рубашечке батн-даун, как всегда – с моноклем в глазу. Он протянул руку, ВП пожал. Хозяин приветливо улыбнулся. ВП вежливо улыбнулся в ответ: Добрый вечер.
   – Сигару?
   – Спасибо. Не сейчас…
   – Порадуете чем-нибудь новеньким?
   – Есть тройка вещей… «Американская кириллица», «Редкие земли», «Москва-ква-ква»…
   – Супер, старик! – Хозяин показывал, что он – в курсе, не лыком шит, не пальцем делан, а живет, так сказать, в струе актуального джаза. – И всё – в вашем новом сладостном стиле?
   – Да-да… – рассеянно молвил ВП. – Есть еще «Москва ква-ква», но там… – он слегка запнулся, – там нужен саксофон…
   – Ну, значит, «Москву» – в другой раз! – жизнерадостно осклабился хозяин и чуть приобнял ВП, слегка как бы разворачивая его к выходу.
   Из глубины кулисы сцена выглядела красиво и загадочно. Там разгоралось сиреневое пламя подсветки. Зал приглушенно гудел. ВП отложил книгу и шагнул в мерцающий свет.
   «Начну с Sentimental. Или Sentimental закончить? А начать с "Грустного бэби"…»
   В луче прожектора радушно зияли разверстые недра рояля.
   Хозяин, тихо улыбаясь, смотрел ему вслед, слегка разводя руками.
   Аккорд.

Часть I
Грустный бэби

Глава 1
Но наш бронепоезд…

1

   Редакция газеты «Красная Татария». Сотрудники в мыле, жестокая гонка – идет верстка. Надо успеть «загнать» недостающие материалы, набрать и выпустить номер в срок. Все на нервах. Звонит телефон. Секретарь берет трубку. И – расплывается в улыбке. С другого конца провода доносится детский голосок: позовите маму-у-улю…
   – Евгения Соломоновна, вас!
   К аппарату следует красавица – завотделом культуры товарищ Гинзбург: Васенька, мальчик мой, мама не может сейчас говорить, мама очень занята, а вот скоро мама вернется домой, и ты мне всё-всё расскажешь! Всё, что захочешь, родной!..
   – Приходи скорей, мамуля. Я очень соскучился.
   Надо же, домашний телефон, думает секретарша и вздыхает… А что? Положено – муж предгорисполкома…
   Прежде чем в трубке щелкнет отбой, слышатся в ней отзвуки дальней песни:
 
Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались,
Как нас обнимала гроза?
Тогда нам обоим сквозь дым улыбались
Ее голубые глаза…
 
   Евгения Соломоновна тоже улыбается. Глаза у нее темные – но песня отчасти и про нее. Она, можно сказать, боевая подруга суровых дней Павла Аксенова – главы города Казани, столицы советской Татарии. У нее прекрасный муж и чудные дети.
   Ответственная за выпуск номера боевого партийного органа товарищ Гинзбург следует на боевой пост. Но мысль ее улетает туда – к детской кроватке, тайком: как же я их люблю – и Лешу, и Майю, и милого Васеньку, сыночка моего дорогого…
* * *
   Человек приходит в мир.
   В вопле, боли, слезах… Порой в радости, порой в скорби… Кто под шепот темных повитух, кто – под команды белых докторов. Кто – в хоромах, кто в нищете. Кто – в восторгах, кто – в проклятьях. Но все и всегда – дрожа и крича, нагие и беззащитные.
   Кем уготовано им стать? Что совершить… Гордые подвиги? Подлые злодейства? Видные открытия? Постыдные измены? Что подарят они миру – горькие беды или громкие победы? Что получат от него – благодарные объятья или злобные проклятья?
   Или, может – обойтись без свершений: прожить незаметно в дальних углах на домашних хлебах, в мелких пакостях и блеклых радостях – тише воды, ниже травы, да так незаметно и кануть в забвение? Что ждет их?
   То нам неведомо. Как и никому другому. Но почти всегда мы боимся за эти живые комочки, в которых трепещет живая душа. За их ножки, кулачки, глазки и ушные мочки. Оберегаем их и желаем прекрасного будущего.
   Вот такого в точности будущего желали родители и малышу Василию. Что родился в городе Казани 20 августа 1932 года. И не просто желали, а верили и даже знали, что ждет его будущее именно такое – лучами правды ленинской согретое, освещенное сиянием партийного учения и защищенное заботой сталинского попечения. Цветущее под солнцем красной правды.
   Да ведь и не могли они иначе – рабочий вожак Павел Аксенов и красный трибун Евгения Гинзбург. Им положено было в это верить – председателю Татарского областного совета профсоюзов и известной журналистке и педагогу.
   Неизвестно, на каком языке звала маму роженица – на русском или на идише. Не знаем мы, и где был в тот момент отец его Павел – железный партиец, не чуждый почти ничего человеческого. Не ведаем, и что именно творилось в их квартире на улице Комлева (до революции – Комиссариатской, а ныне – Муштари), что близ милейшего Лядского садика – любимого окрестными мамами и малышней…
   Но можем легко вообразить: родные и близкие младенца радовались и веселились.
   Ибо родился на свет человек. И нарекли его Василием – в честь деда, крепкого рязанского крестьянина, ухаря и труженика. Пили ли они по случаю красных крестин? И много ли? И кто, и что именно – неважно. Важно, что состоялось и таинство подлинных крестин. Хотя и позднее, чем предписывает Церковь. Впрочем, о том – в свое время.
   Нам неведом и список празднующих. Зато записано: роды прошли успешно, и матушка новорожденного Гинзбург Евгения Соломоновна чувствовала себя хорошо. Известно также, что радость отца была безмерна – и безмерность эта могла сравниться разве только с огромностью дел, коим отдавал он свою молодую пролетарскую жизнь.
   Ведь всего-то и был с 1899 года – тридцати трех лет от роду. Но задачи и приказы партии исполнял круто. Ибо знал, что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране! Над миром наше знамя реет! Мы – молодая гвардия рабочих и крестьян! И наш бронепоезд стоит на запасном пути! До поры. Ведь мы раздуваем пожар мировой! И настанет день, когда с отрядом флотских товарищ Троцкий нас поведет в последний бой! На вражье царство капитала. Надо только покончить со сворой белогвардейских и кулацких недобитков. Раздавить железной пятой. И пусть обстановка на повестке дня сложная, мы, товарищи, выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем! А теперь – за Пал Васильича Аксенова! И за красавицу-жену, за нашу Женичку. Ну и, само собой, за малыша! Богатырь будет! Большевик! Весь в отца…

2

   А отец проводит IX съезд профсоюзов Татарии, гремит докладом: производительность растет; боремся за выполнение промфинплана, за культурный уровень и качество руководства; 2000 человек охвачены профучебой. Вот и на мыловаренном заводе им. Вахитова рабочие-втузовцы внимают лекциям по истории ВКП(б) товарища Гинзбург.
   О чем и рапортуем. Семья пламенных Павла и Евгении выполняет сталинскую пятилетку.
   Легко это? Нелегко! Отдыхать не приходится. Но, во-первых, трудности и тяготы неизбежны, ведь вся-то наша жизнь есть борьба, а во-вторых, героев великой стройки ждет достойная награда. Рядовых – рядовая, главных – особая.
   Например – отдельная квартира (в то время редчайшая редкость) в «Доме работников науки и техники», с детской, куда, возвращаясь из Москвы, не сняв, бывало, и верхней одежды, смеясь, шли родители. Мама – в чернобурке, папа – в пальто и каракулевом кепи. Пахло духами, хорошим табаком, надежным авто. Мама брала Васю на руки, он зарывался носом в мех и задыхался там от счастья! А отец развязывал шелковые ленты на коробках столичных подарков.
   Гомоня, вбегали дети от первых браков – дочь Павла Майя и сын Евгении Леша. В гостиной играл патефон, дымился чай, няня Фима, домработница Агаша и шофер Мельников, сочно скрипящий кожей пальто и портупеи, с умилением взирали на хозяев.
   Однако ж пора ведь и спать, а? Дети, дети, быстренько в постель! Вася, оставь, дружочек, патефон, а не то не придет к тебе во сне чудесный добрый слон. Спать, спать, спать, как завещал нам вождь в прекрасном фильме «Ленин в октябре»…
   Няня, уложите Васеньку…
   Милейшая и добрейшая Фима укладывала малыша, нашептывая волшебные сказки о невиданном зверином царстве-государстве. А то и певала:
 
Уж ты спи, ты усни,
Угомон тебя возьми!
Баю-бай, бай, малюканчик наш.
Ходит сон по бережку,
А дремота по земле.
Ищут-поищут они Васеньку в избе.
Где они его найдут,
Там и спать укладут…
 
* * *
   Через несколько лет дневальная зэчка невзначай запоет эту песенку. И Женя заплачет в промерзшем колымском бараке…
   А пока наступало казанское наутро, а с ним время родительских забот и детских прогулок. В любимый Лядской садик, что прямо тут – из окон видно – и стоит до сей поры. Но сперва – завтрак. А то не станешь сильным и смелым, как Буденный и папа.

3

   «Я… смотрю на тарелку с манной кашей. Я там уже накрутил множество сфер своей ложкой. В центре сфер, как Солнце, плавится кусок сливочного масла. Входит революционер. "Заведи патефон", – прошу я его. Подумать только, это я был там, бутуз, раскормленный манной кашей!» – напишет уже очень взрослый Василий Павлович Аксенов в романе «Кесарево свечение». – «Патефон… сверкает головкой и трубой; из него идет какой-то голос:
 
Мы мирные люди, но наш бронепоезд…
 
   Я лучусь весь от восторга и, конечно, слышу иначе: "Мы нервные люди, но наш бронепоезд…" Нервные люди, тонконогие, как пауки, проносятся по периферии манной каши, не проваливаясь, прыгают в бронепоезд, тот, весь мгновенно обговнявшись, выходит из запасного пути. Под… революционный экстаз я пытаюсь смыться от манной каши, выскакиваю из-за стола, бросаюсь к оружию, но тут входит жертва революции, представительница романтических остатков XIX века. Дыша духами и туманами, "дочь лучшего терапевта Волги" пресекает вращение диска. Как всегда при виде жертвы, глаза революционера… начинают разгораться любовью. Жертва делает вид, что не замечает растущего жара, находит мельтешащего ребенка, урезонивает его строгим голосом классной дамы: "…Прошу тебя немедленно вернуться к столу"».
   Манную кашу – остывающую и слипающуюся комками – приходилось съедать.
   Не ведая, что она тогда значила – каша. Не только манная, а любая, самая простая перловка, сечка, овес. Чем она – как и любая другая пища – была для тысяч его сверстников. А родители знали. Васин год рождения, 1932-й от Рождества Христова, был годом голода. Страшного. Унесшего восемь миллионов жизней на Украине, в Казахстане, в Самарской губернии, Республике немцев Поволжья. Его последствия отзывались еще много лет. Недоедание было нормой. Люди неделями стояли на грани смерти. И миска манной каши с тающим куском сливочного масла была для них неслыханной роскошью. Стань она вдруг доступна кому-нибудь из них и их истощенных детей – показалась бы чудом, спасением, воистину манной небесной…
   Кстати, о голоде знали не так уж многие. Кроме самих страдавших и умиравших – только начальство и актив, удостоенные особого доверия партии. Которая сделала всё, чтобы скрыть бедствие. Если о голоде 1921 года широко сообщалось и у нас, и в мире, и мир откликнулся на него помощью, то к 1932 году информационную машину отладили и не обременяли мир лишним знанием, а советских тружеников – печальными новостями.
   А в столовой квартиры Павла Аксенова гладкий бутуз через силу лопал кашу под бравурный марш на стихи Михаила Светлова и музыку Исаака Дунаевского:
 
Каховка, Каховка, родная винтовка,
Горячая пуля, лети,
Иркутск и Варшава, Орел и Каховка —
Этапы большого пути…
 
   Через много лет Вася не раз вспомнит о патефоне и этой песне в cвоих текстах. Впервые, наверное – в романе «Апельсины из Марокко»…
   Его отец песню эту уважал. Она рождала нужный настрой. Помогала жить и строить. Тем более что дел прибавилось. Как и веса. Популярного и способного рабочего вожака выдвинули в председатели Казанского горисполкома, сделали членом ЦИК СССР. Помогли крестьянские корни, непричастность к оппозициям в ВКП(б) и участие в Гражданской войне.
   Кстати, там он и сражался – под Каховкой, на Перекопе, в Крыму.
   Этапы большого пути! Важные для карьеры товарища с подходящим происхождением.

4

   Крестьянский сын Паша родился в январе 1899-го в селе Покровское на Рязанщине. И ничто не обещало ему блестящей будущности. Дом, семья, вечный труд, два класса сельской школы…
   Через годы сын его Вася дал картинку Покровского как на фото: «Огромное село, раскиданное на холмах. Как при царе Горохе, стоит без особых изменений. Когда я первый раз приехал туда с отцом в начале шестидесятых… электричества не было, воду из колодца брали журавлем… родственница Таня утром выносила яичницу из двадцати яиц и бутыль мутного самогона. На наши возражения отвечала: "Вы же на отдыхе…" В избе – корова, куры»…
   И тогда были коровы, куры, вишни, яблони и груши, самогон, туманы над рекой, Катюша на мостках… Крашеные ставни, амбары, овины, бочки огурцов и капусты, по праздникам мясо и квас, огороды, покосы, поля – знай паши – не тужи, крестьянствуй!..
   Но бабахнул 17-й год. А потом – 18-й. И парень Паша, почти ровесник века, в бой пошел за власть советов. За свое.
   До того был пастухом. И служил на Рязанской железной дороге. И помощником писаря. И членом волостного земкома Покровской волости. Сперва, говорят, подался к эсерам. А в 18-м – к большевикам, в секретари ячейки. В осень 19-го стал агитатором политуправления Юго-Западного фронта на станции Ряжск. Затем – инструктором политотдела 15-й Инзенской дивизии.
   И пошел по курганам горбатым, по речным перекатам до самого Черного моря. Бился. Был ранен. Потерял глаз. Не знал пощады к врагам трудового народа. Был на хорошем счету. И сказало ему начальство: езжай ты, товарищ, в Москву. Подучись. Хватит ли двух-то классов для мировой революции? Вот и бери мандат и двигай в Партшколу имени Якова Свердлова.
   Там-то, в столице, и встретил юноша Павел девушку Цилю – Шапиро Цецилию Яковлевну. Девушку боевую – только-только соскочившую с личного бронепоезда Серго Орджоникидзе. И – марш в университет. Павел и Циля сочетались браком и получили жилплощадь в Староконюшенном переулке, в квартире кого-то из «бывших». Учились усердно. Хоть и не всё понимали. Закончили на «хорошо» и «отлично». И – на партработу: Шадринск Донецкой губернии, Рыбинский, Орловский, Нижнетагильский губкомы РКП(б). Этапы большого пути.
   Перед отъездом в провинцию – аккурат перед рождением старшей Васиной сестры Майи, из Покровского прибыли мать Павла Евдокия Васильевна и сестра его Ксения с дочкой Матильдой. Вместе они доколесили до самого Урала, а оттуда, в 1928-м – до Казани.
   Новый первый секретарь Татарского обкома, партиец с 1912 года Михаил Разумов (Арханцев Арон Иосифович), хорошо знал Аксенова и Шапиро по Орлу и Рыбинску, где руководил губкомами. И теперь, собирая «команду», пригласил в нее Цилю и Пашу, вскоре ставшего секретарем Кировского райкома партии в казанском Заречье.
   Поселились они в доме на Большой Проломной (нынешней Баумана). Руководство жило коммуной в огромной квартире на верхнем этаже. В самой большой комнате – Разумов. Голубоглазый крепыш с профилем Людовика XVI. Живет в обстановке совершенно спартанской: стол, стул да койка, из личных вещей – партийное облачение да привезенные из Китая удивительные вещи – эспандер и костяная чесалка спины.
   Ели всей «командой» за огромным овальным столом. Спецпайка хватало. Готовила сестра Павла – Ксения. Впрочем, все сразу угощались редко… Но если уж собирались, то набивались по крышу. Захаживала и партийная красавица Женичка Гинзбург.

5

   Она родилась в Москве 20 декабря 1904 года.
   А через пять лет с родителями – Соломоном Натановичем и Ревеккой Марковной переехала в Казань, где поступила в гимназию. Ее отец – известный фармацевт, которого, случалось, называли «лучшим терапевтом Поволжья», усатый мужчина 1876 года рождения, знал латынь и греческий и желал, чтобы дочь получила европейское образование – собирался отправить ее в Женеву, где в начале XX века во множестве учились барышни из России. Того же хотела и матушка, образцовая домохозяйка. Но мечты разрушила революция.
   Впрочем, сперва казалось, что она, наоборот, осуществит их! Пойдет другая жизнь! Европейский путь! Демократическая республика! Равенство наций! Безбрежные перспективы! Весной семнадцатого Соломон в распахнутой шубе ворвался в квартиру, потрясая кипой газет:
   – Ревекка! Керенский в министерстве! Прощай теперь, черта оседлости!
   С 1918 года тот, кто не ушел из Казани с белыми, покинуть страну фактически не мог. Когда Женичке исполнилось шестнадцать, она услыхала призыв большевистской трубы: сначала – революция, всё прочее потом. Какая Женева? В революцию гимназистка Гинзбург вбежала с кожаным ранцем, где лежали стихи Блока, Бальмонта и Северянина, девичьи грезы и мечты о победах.
   В 1920-м она поступила в Казанский университет на факультет общественных наук. В 1922-м перешла в Восточный пединститут, который и окончила в 1924-м по специальности «история». И до 1925-го преподавала на тюркско-татарском рабфаке и в спецшколе при институте.
   Через год Евгения – ассистент кафедры методики преподавания истории в Восточном пединституте. А в 1926-м на свет появляется ее первый сын Алексей. Его отец – врач Дмитрий Федоров. Брак не был удачным, и доктор был отправлен пламенной революционеркой домой – на берег Невы. А она сама, эффектная и образованная общественница, снискала внимание в партийных, творческих и ученых кругах столицы красной Татарии – то есть в тех самых, где вращался видный партиец Павел Аксенов. Увидев Евгению, он обомлел…
* * *
   …Как именно узнала о них Циля – не известно. Она была человеком нового мира и потому, без сцен и объяснений, сложила вещи и увезла дочь Майю в Покровское. А сама отправилась в Москву – в Институт красной профессуры. Окончив престижный вуз, пошла в Академию имени Фрунзе читать курсантам историю Запада – чтоб, значит, знали все причины его обреченности. Не забыла Цецилия и о диссертации, трудилась над ней упорно в Институте истории Академии наук. Одинокая жизнь в общежитии не смущала ее. Ей и впрямь остались от старого мира одни лишь папиросы «Ира». А всякие там антимонии полетели за борт корабля современности.
* * *
   Ну а растущий партиец Аксенов получил – о чудо! – отдельную квартиру. Женился на Женичке. Пошел к новым постам. Его всё больше уважали «наверху», всё чаще приглашали на закрытую обкомовскую дачу Ливадия…
   Теперь Аксеновы жили так: на улице Комлева – Павел, Евгения, Алеша, Майя и младенец Василий Павлович. На Карла Маркса – Евдокия, Ксения и Матильда. Их не обрадовал развод Павла и Цецилии, они считали Женю разлучницей. Майе и Алеше видеть их не рекомендовалось.
   Вася же меж тем начал говорить. Не «мама» и «папа», а «носок» и «чулок» – вот первые усвоенные им слова. А там дело пошло…
   Поначалу дети учились на дому. А после пошли в лучшую в городе 19-ю школу – в окружение мальчиков и девочек с удивительными именами: Крармия, Ленина, Октябрина, Ленистал и даже Зикатра… Вы, само собой, легко их расшифровали: Красная армия, Ленин – Сталин, Зиновьев – Каменев – Троцкий – Зикатра… Еще никто не знал, что ждет их завтра.
   Всё, казалось, шло как надо.
   Пятилетка пролетарским молотом ковала СССР. Уже работал ГАЗ, пылали домны Магнитки, дал ток Днепрогэс, прошла первая передача движущегося изображения (телекино). Началась разработка проекта грандиозного Дворца Советов, увенчанного статуей Ленина, в руке коей, протянутой в коммунистическое завтра, мог ездить грузовик.