Вся равнина содрогнулась и загудела, как чугунная сковорода. Вирайя знал, как ворчат и скрежещут машины, стряхивая железное оцепенение под рукой человека, но так мог вздохнуть только вулкан.
   Белый плотный дым лениво выплеснулся из-под обелиска и ручьями потек снизу вверх. Грязно-белое облако разбухало на перекрестке дорог и рельсов, озаряясь изнутри рыжим огнем.
   Рвануло горячим ветром. В туче кто-то поперхнулся, и вдруг - словно там терзали и мучили гигантское живое чудовище - возник, нарастая до боли в ушах, долгий режущий вопль. Красная скальпированная голова выползла из дыма. Ускользая из рук мучителей, скрывавшихся в дыму, обелиск поднимался все выше. Крик его звенел теперь торжеством. Закружилась клочьями, растаяла, сгинула туча. Вместе с первыми лучами солнца возносилось к зениту "Копье Единого", выбрасывая книзу ослепительный факел в фиолетовом ореоле. Потом факел стал похожим на пламенный крест. Крест сжался в стремительно уменьшающуюся белую звезду, и скоро его уже нельзя было отыскать на фоне неба.
   Тогда Вирайя повернулся к своей машине. Но дверцы ее были почему-то закрыты. Все Священные стояли возле своих огромных блестящих машин, словно ожидая чего-то, а Плеолай сделал Вирайе быстрый предостерегающий жест рукой.
   Все оставались на местах, пока с отдаленного края поля не отъехала длинная красно-белая машина в сопровождении целой колонны черных. Только тогда Вестники распахнули дверцы...
   Наконец он остался один. Прилег на кушетку в самой маленькой и скромной комнате отведенного ему дворца. Здесь были собраны вещи Вирайи, доставленные по воздуху из столицы. Настольная лампа матери под розовым шелковым абажуром, кресло с круглыми полированными площадками на подлокотниках - для бокалов и пепельниц, выцветшие олени и папоротники гобелена... Многое напоминало о детстве, о рано умерших родителях. На пороге великого житейского перелома он по-новому, пристально разглядывал милые привычные предметы. Не эту ли почерневшую серебряную лягушку курильницу благовоний - он набил однажды порохом и поджег? Незадолго до того они всей семьей ездили к родичам в Авалон - город вечного праздника, где маленький Вирайя был ошеломлен золотыми чудовищами, изрыгавшими из пасти фейерверк. Вернувшись домой, он добыл немного пороху в охотничьей комнате отца, и бедная мирная лягушка с блеском сыграла навязанную ей роль. Струя огня была выплюнута прямо на корешки книг в стеллаже. Случившийся рядом раб погасил очаг пожара руками.
   Отец Вирайи старался жить, как все Избранные: был строг с рабами, усердно посещал храмовые церемонии, умеренно участвовал в "очищающих" праздниках - кровавых оргиях на стадионе. Он очень заботился о том, чтобы ничем не выделяться из массы, и тому же учил единственного сына. Он даже напивался, чтобы быть похожим на других, хотя его воротило от спиртного, и погиб, разбившись спьяну на машине, а мать после этого быстро угасла в какой-то жуткой, непонятной врачам нервной горячке. Избранные умирали либо в глубочайшей старости, либо от несчастных случаев: медицина Архипелага давно ликвидировала все болезнетворные бактерии. Но была еще эта горячка, словно организм перегревался от внутреннего напряжения: с ней бороться так и не научились. Часто она поражала самых благополучных, ведущих размеренный образ жизни...
   Вирайе было десять лет, когда умер отец, и двенадцать, когда ушла мать; он вырос на руках безвольной тетки и потому стал более инициативным и самостоятельным, чем хотели бы его родители.
   Одиночество и вседозволенность научили его сомневаться.
   Старые, любимые вещи окружили Вирайю, побуждая забыться и отдохнуть до завтрашнего утра. Но ложиться не хотелось. Жила в сознании и в теле некая лихорадочная бодрость, и мысли множились с бредовой быстротой и ясностью.
   Он испугался. Может быть, после посвящения человек перерождается? Неужели такова участь Священного - служение без отдыха и сна годами, десятками, может быть, сотнями лет? Участь бога, невыносимая для обычного человеческого существа. Он боится - значит, недостоин быть среди богов?! Но ведь испытания-то он выдержал! Правда, Раван говорил что-то о большой спешке, о сокращенной программе... Нет, Круг не ошибается. Вероятно, такова реакция всех новичков.
   Несмотря на многолетнюю дружбу с Шаршу Энки, больше всего боялся Вирайя сомнений, с юных лет непрошенно гнездившихся в его душе. Чтобы избавиться от них, он решительно нажал кнопку звонка.
   Явился из-за шторы черный Вестник с жезлом и молча склонил голову.
   - Я хочу спать,- сказал Вирайя.- Понятно? Сделай что-нибудь, чтобы я уснул.
   Вестник приложил руку к груди и исчез. Вирайя испытал миг неприятного волнения. Пошел исполнять приказ или докладывать о неслыханной выходке новичка?
   Маленький лакированный аппарат на круглом столике в углу издал мелодичный гудок и замигал огоньками. Вирайя подошел, снял трубку.
   - Слышишь, брат, - сказал голос Плеолая, слегка приглушенный шипением помех, - если хочешь поспать, прикажи подать снотворного. А то мы вчера так тебя обработали, что трое суток не уснешь.
   - Спасибо, брат, я уже послал Вестника, - отвечал архитектор, испытывая нечто вроде приступа нежности.- Спасибо, дорогой, что ты обо мне заботишься.
   - А то как же,- сказал Плеолай.- Мы тут заботимся о новых братьях. Иначе туго придется. Вместе жить, вместе помирать.
   Сердце Вирайи сжалось.
   - Помирать?
   - Ну да. Если это ядро каменное прямо в нас... понимаешь? Никакие убежища не спасут. Даже твои...
   - Единый не допустит гибели своего Ордена, - привычно вымолвил Вирайя. И тут же отчетливо понял, что сказал банальную и глупую фразу. Здесь, на Черном Острове, можно было не прибегать к формулам, годным для Внешнего Круга.
   - Правильно, - ответил Плеолай. - Не допустит. Ну, спокойной тебе ночи. - И повесил трубку.
   Явился раб, присланный Вестником, с высоким бокалом пенистой жидкости.
   Отослав раба, Вирайя улегся поудобнее, закрыл глаза. Медленно разлилась по телу истома, отяжелели веки. Могуч святой Орден, отбросивший человеческие слабости! Вот смешано время суток, и можно бодрствовать или отдыхать, когда угодно...
   На несколько мгновений Вирайе стало невыразимо приятно от сознания, что он теперь член Ордена, Священный, что к его услугам все богатства распределителя, безграничная роскошь, подобострастная забота всей Империи. Он властен над жизнью и смертью миллионов посвященных Внешнего Круга; он может остановить любого прохожего и приказать ему покончить с собой, и ему безропотно подчинятся, потому что воля Внутреннего Круга неисповедима. Благословенное каменное ядро! Единый позаботится, да...
   Чья это красно-белая машина отъехала первой с поля? Все ожидали, пока она достигнет шоссе...
   Угасали мысли. Видения на все лады варьировали пережитое. Как основная музыкальная тема, сквозил в их гротескном рисунке бело-фиолетовый свет факела.
   VII
   Машина теократии работала без перебоев. Чиновники Внешнего Круга привычным порядком вели строительство, учет, сплетали сложную сеть централизованного распределения. Их собратья, посвященные в духовный сан, безмятежно учительствовали, врачевали и правили ежедневные ритуалы молений Единому: в конце концов не только покой в стране, но и равновесие Вселенной зависели от того, насколько скрупулезно будет соблюдаться Избранными каждая деталь обряда.
   Но покой и равновесие все-таки пошатнулись. Невообразимая секретность, которой окружал Черный Остров каждое свое слово и каждое дело, не помешала просочиться жутким слухам; более того, искаженные жестокими фильтрами, эти слухи приняли самый причудливый характер.
   Новости были сладко-захватывающими, как рассказы о призраках. Их передавали дальше, любовно изукрасив леденящими подробностями.
   Настоящее упоение дарили застольным вещунам вполне достоверные сведения о том, что на верфях метрополии в страшной спешке строятся огромные транспортные суда: их шпангоуты были хорошо видны и с моря, и с улиц портовых городов.
   Кстати, именно с моря, то есть с борта рыболовецких и распределительных судов, проникли в метрополию подробности о внезапно начатых лихорадочных работах на горных массивах Земли: туда согнали, кажется, всех наличных рабов и строили что-то грандиозное. Мирные сейнеры и рудовозы часто встречали в открытом море эскадры черных кораблей с крылатым диском на носу; и даже вдрызг пьяные горожане, с трудом поднимая головы, наблюдали, как с надрывным ревом уплывают ночью в сторону океана огни грузовых "змеев". Орден что-то перетаскивал через весь мир, волок по морю и по воздуху горы таинственных грузов.
   Несмотря на постоянный страх перед всеведением Ордена, было так приятно намекать за столом на свою причастность к "компетентным источникам"...
   В тот роковой для Империи год, нуждаясь в спокойной рабочей обстановке и понимая, что открытые репрессии лишь усилят смуту среди избалованных, мнительных Избранных и вызовут сокрушительную панику на Архипелаге, Внутренний Круг постарался отвлечь внимание народа. Собственно, Орден занимался этим уже тысячу лет, стараясь совместить в своих подданных крайнюю религиозность с привычкой разряжать угнетенные желания и чувства в "очистительных" кровавых оргиях; но теперь Священные превзошли себя, изыскивая русла-отводы для нарастающего волнения. В Висячих Садах столицы был устроен многодневный праздник, на котором кольцевые каналы текли вином, в рощах разыгрывались массовые эротические действа, а напоследок сошлись на стадионе две армии гладиаторов, вооруженных топорами, гранатами и огнеметами. Раненых по обыкновению добивали сами зрители. Проводились лотереи с розыгрышем драгоценных призов из орденского распределителя. Знаменательные даты мифологической и государственной истории отмечались с неслыханной пышностью: фейерверки подобно полярным сияниям не гасли ночами над Архипелагом.
   Впрочем, солдат любого из колониальных постов теперь истреблял за день куда больше спиртного и наркотиков, чем участник столичного шабаша, настолько возросла нагрузка на ловцов рабов. Не успевали отправить одну партию, как снова сигналил центральный пост, и сваливался на голову черный брюхатый "змей", жадно распахивая ворота под хвостом: "гони!" Туземцы часто сжигали хижины и всем племенем бежали в леса, в непроходимые горы. На берегах Внутреннего моря появился какой-то энергичный вождь коротконосых, за считанные дни собравший огромную армию. Дрались они отчаянно: невзирая на пулеметы, разгромили десятки постов, взяли в осаду штаб сектора. Отчаянно храбрые копьеносцы и лучники, одетые в шкуры, гибли тысячами, но на их место стекались новые, столь же яростные толпы.
   Начальник сектора запросил разрешения выпустить Сестру Смерти, но Круг ответил, что достаточно будет обычных бомб, и потребовал еще рабов.
   Ветер над раскаленным берегом плыл равномерно, без порывов, но высота прибоя не была постоянной. Косо накатывалась мелкая кружевная волна по щиколотку, следующая хлопалась тяжелее, взвихряя песок. Волны росли, пока не приходил настоящий вал, хищно изгибая гребень и далеко распластываясь по песку. Затем цикл повторялся.
   Он тщетно пытался сосчитать, какой по счету вал самый большой. Ничего не получалось - прибой баюкал, крепло сонное оцепенение. В порядке протеста он резко поднял голову и сел, скрестив ноги, лицом к зеленому морю. И тут же спросил себя: "Зачем я это сделал?"
   Отныне безразлично - лежать или сидеть, спать или бодрствовать, быть трезвым или пьяным. Он, Шаршу Энки, навеки слит с этим песком, он будет дышать этим песком, жевать его, вытряхивать из постели, пока его пепел не зароют в этот песок, накаленный свирепым солнцем. Впрочем, весьма возможно, что пепел утопят в болоте. Что тут еще есть, кроме песка и болот? Под выбеленным небом язвы от морского ветра на каменной гряде, цепкие наждачно-серые кусты. За скалами - сизый пояс тростников, редкие пальмы с рыжими, пожухлыми перьями. Он будет еще много лет жить среди тростников, над мутным рукавом великой реки - одной из двух, орошающих эту жаркую зловонную страну. Он будет до седых волос заниматься нехитрыми солдатскими болячками: прижигать чирьи на ягодицах, сводить экзему или накачивать теплой водой каптенармуса, отметившего получение канистры спирта для чистки пулеметов. Станет привычным круг примитивных мыслей, рождаемых неторопливым, скотским бытом; недаром собственные гладко выбритые щеки уже кажутся чем-то вроде вызова всему посту...
   Повинуясь горестно-ироническому порыву, он стал читать одно из своих изящных и печальных стихотворений, написанных в форме "шестилепестковой розы". Не дочитав, засмеялся. Забавный и пустой набор звуков. Скоро он будет, подобно каптенармусу, нагревать флягу со спиртом в песке.
   Круг мыслей и забот.
   Его собственный "внутренний круг".
   Да, Шаршу давно чувствовал, что ходит по лезвию, но первой жертвой оказался почему-то Вирайя, невиннейший из невинных. Где-то он теперь, гениальное взрослое дитя? Когда Вестники забирали кого-нибудь, даже ближайшие друзья пропавшего старались десятой дорогой обходить его дом. Шаршу, наоборот, немедленно навестил старую, до смерти перепуганную тетку архитектора и узнал, что Вестники вывезли почти всю обстановку из кабинета Вирайи, все его чертежи, записи, инструменты и даже любимые безделушки. Вероятно, Круг пытался создать Вирайе привычную рабочую обстановку, но где? Уж не в одной ли из своих "пещер", магических сверхизоляторов?
   Уж теперь-то Шаршу наверняка ничего не узнает. Когда Ицлан, - это старое, покрытое грубым салом животное, вползавшее в его салон по праву друга покойного отца, - когда Ицлан, подхватив обывательские слухи, стал сетовать на падение нравов и предрекать близкую кару тем, кто пропускает ежедневные обряды в районном храме, молодой врач не сумел смолчать. Было порядком выпито: к тому же Аштор, резвясь в квадратном канале, явно ждала молодецкого ответа нудному старику.
   - Твой Диск, право, не так уж божественно мудр, если сначала сам развращает наши нравы, а потом нас же собирается карать... Кому сейчас до ранних богослужений, если у всей столицы трещит голова с похмелья?
   Он увидел, как сразу взмок и глиняно посерел Ицлан, как ужас выдавил его тусклые глаза из орбит. Врач не удержался, чтобы не добить святошу:
   - Может быть, Орден сам боится нас и потому старается напугать...
   Тут Аштор, скорее полная страха перед Орденом, чем верующая, стала отчаянно бранить хозяина. Гостей как ветром вынесло, Ицлан едва успел послать "проклятие дому сему". Когда на рассвете подъехала и заурчала под балконом мощная машина, Шаршу даже не усомнился - чья...
   "В память о заслугах рода Энки" ему не пробили иглой затылок, его не сделали государственным рабом. Что ж, слава милосердному Диску! Тридцать пьяниц армейского поста № 56 сектора Двуречья получили столичного врача.
   Конечно, лучше было бы лежать вот так целый день. Но с тех пор, как черный катер с крылатым диском на корме высоко вздыбил воду, разворачиваясь прочь от мертвого берега, с тех пор у ссыльного появились некоторые обязанности. Например, сейчас Энки надлежало собрать водоросли, из которых он варил лечебную похлебку для старшины, получившего тепловой удар. Затем следовало явиться на хоздвор поста и проверить санитарное состояние продуктов, доставленных туземцами: рыбы, фиников, пахты и сыра. Если к тому времени вернется патруль - осмотреть улов и написать заключение о рабочей пригодности каждого. Потом будет обед с обязательной программой острот из серии "приятного аппетита", явно адресованных ему, как интеллигенту и новичку. После обеда его почти наверняка вызовет в свой грязный "кабинет" начальник поста, вконец опустившийся старший офицер Урук, и начнет умственную беседу. Урук сделает это по двум причинам: во-первых, потому что считает себя интеллектуалом и рад распустить хвост перед столичным жителем; во-вторых, он поставлен надзирать за Энки и доносить о его словах и поступках, что на практике выливается в частые и глупые провокации. Разговор предстоит многословный, идиотский, с повторами, путаницей и конечным выводом Урука о том, что, как ни верти, все в мире подчинено некоей общей гармонии, и даже то, что нам неприятно, для чего-нибудь да полезно. Договорившись до этого, начальник будет хлестать спирт с консервированным лимонным соком, жирно смеяться и щупать колени Шаршу; и Шаршу, также приняв спирта с соком, станет представлять, как было бы хорошо и полезно для мировой гармонии отвести Урука в тростники и там пристрелить. Но рано или поздно пытка кончится и можно будет, ввиду близкого вечера, идти прямо к каптенармусу. Тем более что Урук, при всей своей мерзости, хорошо понимает, что такое суровое похмелье в жаркий день, и потому наутро дозволит лекарю взять пескоход, акваланг и прокатиться за водорослями...
   Шаршу поднялся рывком, так что закружилась еще не полностью проветренная после вчерашнего голова, и принялся натягивать гидрокостюм.
   Мелководье оборвалось мохнатым коричневым склоном; врач открыл вентили, подсосал воздух через мундштук и с наслаждением ухнул в глубину. Его руки, мертвенно-белые, с россыпью жемчужных пузырьков в волосах, погрузились в гущу мохнатых лент и лапчатых листьев. Он запел бы, если бы позволил мундштук. Огромные белые камни черепами выглядывали из коричневого змеящегося сумрака, вокруг них мгновенно перестраивались и бросались врассыпную от человека рыбьи стайки.
   Он уже почти набил резиновую сумку растениями, когда в сизом солнечном тумане из-за камней метнулась вверх большая тень. Шаршу поднял голову. То был юный ныряльщик-туземец, худой и темный, с большими подошвами узловатых тонких ног. Над ним висело днище тростниковой лодки, Ныряльщик схватился за ее борт и исчез так быстро, словно его выдернули.
   Шаршу подплыл ближе и увидел на белых ноздреватых глыбах разбросанные раковины мидий, за которыми нырял этот парень; увидел его плетеную кошелку и грубый нож, явно сделанный из напильника. Нож, конечно, был сокровищем парня, и обронил он его с перепугу, завидев маску и ласты Шаршу. Может быть, мальчишка стянул напильник из слесарной мастерской, когда приносил на пост свои раковины. Такой риск следовало вознаградить, и врач решительно поднялся на поверхность.
   Он вынырнул рядом с тростниковой лодкой и сразу содрал маску. Мокрый паренек сидел на корме, держась за колено, из-под его пальцев струилась кровь. Еще три человека сгрудились вокруг него и что-то все разом говорили. Юнец с детским недоумением рассматривал рану и потому не сразу заметил белое божество, вынырнувшее из моря. Другие оказались более расторопными и привычно уткнулись лицами в дно, выбросив руки перед головой. Двое мужчин и женщина в юбках из луба, с позвонками, торчавшими на высохших спинах, как зубцы по хребту крокодила. Паренек ловко перенес ногу, стараясь последовать их примеру, и Шаршу сразу понял, что не его испугался в воде ныряльщик.
   Тогда врач бросил в лодку нож, раковины и кошелку, а сам полез через борт. Плетеное суденышко оказалось прочным и устойчивым, оно почти не покачнулось под грузным телом Избранного. Шаршу нетерпеливо приказал мужчинам, надеясь на понимание:
   - Грести. Берег. Ясно?
   Те бросились к веслам, которыми они работали без уключин, и лодка заскользила к берегу. Там, уложив раненого на песок, сорвал мешавшие баллоны, бросил их рядом. Парнишка дрожал, как в ознобе, у него были почти круглые синие глаза и пухлые беспомощные губы. Собственные рабы никогда не смотрели на Шаршу с такой смесью ужаса и мистического восторга.
   ...Синие глаза были у маленькой Эран. Синие удивленные глаза и светлые волосы, легкие, как летучая паутинка ранней осенью. Все свободное время они проводили вместе: болтали, целовались, ели сласти, которые Шаршу таскал из буфета в столовой, забирались в укромные уголки сада и там сидели часами, крепко обнявшись. Блики солнца падали на траву; зелено было и тихо, как наяву не бывает... Он уже смутно помнит, как все случилось. Северный приморский городок-курорт, терраса на высоких колоннах, удушливо-сладкий, тошнотворный запах магнолий. Желтые пористые плиты колеблются под ногами, словно вода, и расступаются. Он падает... О землетрясении почему-то не успели предупредить, молчала большая сирена сейсмослужбы. Перелом ребер, трещина в бедренной кости, от поясницы до плеча содрана кожа... Конечно, его выходили. Столичные врачи постарались для единственного сына начальника транспорта города, адепта высшего посвящения Энки. У молодого раба взяли кости... Белую кожу для пересадки взяли у девочки-рабыни... Очень отличался по цвету пересаженный кусок, потом граница стерлась. Девочка умерла от кровопотери. Закрылись синие глаза...
   Может быть, от вечного чувства вины он и сделался врачевателем...
   - Лежи спокойно, дурак. У меня с похмелья нет аппетита на детей.
   Коротконосый закрыл глаза тонкими, птичьими веками и отвернулся.
   - Э, да ты, я вижу, сообразительный,- приговаривал Шаршу, осматривая тонкую, как тростинка, ногу, - кто же это тебя так, а?
   Под коленом кольцо глубоких ранок - свежий укус водяной змеи. Он показал мужчинам жестами, что надо крепко прижать к земле руки и ноги раненого. Женщина робко пыталась заголосить, но Шаршу осадил ее и на миг задумался: медикаментов у него с собой не было. До поста паренек не доживет, да и не решился бы ссыльный врач доставить туда туземца в качестве пациента.
   Не обращая внимания на сдавленные стоны матери, он стянул ногу мальчика ремнем, отстегнутым от баллонов. Затем, протерев складной нож спиртом из фляги, стремительно распорол укушенное место. Мальчик завыл по-щенячьи, задергался: женщина бегала вокруг, нещадно кусая то кулак, то запястье. Мужчины хотя и держали раненого, но злобно переглядывались, на их старообразных лицах выступил крупный пот. Шаршу понимал, что вся троица считает себя присутствующей при какой-то священной пытке, и только ужас перед белыми богами удерживает родственников паренька от нападения на врача...
   Шаршу тщательно отсосал кровь, сплюнул и прополоскал рот спиртом. Остаток жидкости он вылил на рану. Оставалось только забинтовать ногу, и он сделал это, оторвав кусок собственной майки.
   Потом он разрешил мужчинам встать и отойти, но они истолковали жест врача в удобном для себя смысле и побежали к лодке. Шаршу понял, что мать и сын могут остаться без плавсредства, и грозным окриком остановил беглецов.
   Затем он довольно долго сидел на горячем песке, время от времени массируя ногу паренька.
   А напротив Шаршу - столичного гурмана, эстета, адепта среднего посвящения - сидела, поджав под себя одну ногу, серая полуголая женщина, костлявая, как летучая мышь, и терпеливая, как варан, женщина с жидкими грязными волосами и длинными черными сосками пустых свисающих грудей. Тысяча лет жизни в уютных комнатах, со свежим мясом и фруктами на столе, с ароматной пеной, наполняющей ванну,- тысяча лет лежала между нами. Страх, вера в чудо, робкое ожидание делали живым изъеденное болячками и ветром, преждевременно сморщенное лицо женщины. И Шаршу, выждав положенное время, употребил для ее сына заветное знание Избранных: прикоснулся подушечками пальцев к вискам раненого и влил в него силу встать, ходить и не помнить о болезни.
   Мальчик распахнул синие фарфоровые глаза и доверчиво взглянул на белого бога. Тот помог ему подняться. Мужчины, сидевшие на корточках возле лодки, вскрикнули и пали ниц.
   - Не пускай его одного нырять, курица ты, - сказал Шаршу. - А, что с тобой говорить!
   - Уму! - вдруг сказала женщина, ударяя себя в грудь. - Уму!
   Она хотела, чтобы добрый бог запомнил ее имя, хотела начинать каждую молитву словами: "Это я, Уму, ты меня помнишь..."
   Врач понял.
   - Что ж, познакомимся, Я Шаршу Энки.
   - Ассу,- сказала, пытаясь повторить, женщина,--Эки.
   - Э-н-к-и!
   - Энки...
   Шаршу махнул рукой и побрел к пескоходу. Разумеется, он не стеснялся дикарей, но сейчас ему почему-то было неловко стягивать у них на глазах гидрокостюм.
   - Проваливайте! Ну! - крикнул он, взгромождаясь в обшарпанный, маленький пескоход и включая двигатель. Те повиновались, мигом оттолкнули свою лодку от берега.
   "Всю жизнь будет таскать тряпку на ране",- беззлобно подумал врач, почему-то испытывая ощущение веселья и глубокого удовлетворения.
   VIII
   Утренний ветер налегает с вершин и приносит холод огромного пустого пространства и свежесть снега, на который сто миллионов лет не ступала ничья нога. Ветер с вершин леденит тело, но возвышает душу: приходит великое умиротворение, созерцательный покой, словно ты уже причастился вечности. Когда дует ветер с вершин, слабеет душевная боль, жизнь лишается нервозности. И даже если Аштор тоскует, вспоминая Висячие Сады, достаточно выйти ей за порог, чтобы порывы ветра заставили ее ощутить значимость самое себя здесь, в этом месте.
   Впрочем, Аштор при этом не перестает сознавать, как она безупречно хороша в пушистых северных мехах до пят, с пышным цветком бронзовых волос. Плотнее закутавшись, он останавливается на гребне каменистого склона. Вниз уходит щетина серых, жестких, истрепанных ветрами кустов. В котловине неподвижно разлиты серовато-синие облака. Дальний край котловины неправильной формы зубцы. А за ними в разреженной вышине громоздятся чудовищные белые пики. Они кажутся чуждыми всякой жизни.
   Снизу, от речных цветущих долин, поднимается дневной ветер. Он чувственно-теплый, пахнет пряностями и быстро теряет силу в суровом мире высот. Он заставляет Аштор зябко ежиться и говорить, что судьбе подруги лучшего архитектора Империи она предпочла бы виллу и садик у моря...