— Да в них ли дело! — тяжело вздохнул он. — Никогда не думал, что ты можешь поднять руку на отца…
   — Но ты же поднимаешь руку на маму, которую любишь, — кинул я ему в лицо железный довод. — Или не любишь?
   — Люблю, сынок! — Он снова вздохнул, потом посмотрел мне в глаза и вдруг сказал: — А ты действительно стал мужчиной… — после чего повернулся к маме. — Все, мамуля! Больше тебя пальцем не трону! Гадом буду!
   С тех пор отец действительно никогда больше не позволял себе распускать руки. Это не означает, что они больше никогда не скандалили, но эти скандалы дальше словесной перепалки никогда не заходили.
   С личностью отца в моем детстве связаны два неприятных эпизода: о первом я рассказал выше — когда он доставил меня из Дома культуры домой пинками, а второй произошел гораздо позднее. Как-то под воздействием бациллы щедрости отец уступил настойчивым просьбам матери и выделил деньги на покупку баяна, о котором я много лет мечтал.
   И вот моя мечта воплотилась в жизнь! Изделие тульских мастеров сверкало перламутровыми пуговицами клавиш, а отделка буквально блестела на свету, вызывая у меня чувство гордости. Без особых усилий мама устроила меня в кружок баянистов, и я с увлечением ходил заниматься, разучивая всевозможные гаммы и арпеджио. Примерно через полгода упорных занятий я проявил такие способности, что педагог поручил мне разучивать то, что обычно предлагалось на следующий учебный год: «Во саду ли, в огороде…» , «Во поле березка стояла…»
   Я с усердием наяривал эти мелодии, радуясь моментам, когда мелодия начинала звучать «по-настоящему». Восхищалась моими успехами и мама. В хорошие часы: когда был не очень пьян, а только-только «принял на грудь», бросал добрые слова и отец. К сожалению, мое музыкальное образование так же быстро и неожиданно закончилось, как и началось. Это случилось через несколько недель после того, как безвинно была арестована мама. Отец ушел в запой, и однажды, вернувшись после занятий в кружке домой с желанием поработать над домашним заданием, я не обнаружил футляра с баяном. Перерыв все укромные места в доме и так его и не обнаружив, я спросил отца, где баян.
   — Все, сынок, нет больше твоего баяна! — пьяным голосом сказал он и добавил: — Я пропил его, сынок! — Отец всхлипнул и потянулся к бутылке…
   Так в жизни меня еще никто не предавал. Я бросился бы за успокоением к маме, но ее не было. Отняли мою мечту стать музыкантом, играть красивые мелодии и песни, какие играл нам педагог. Я бросился в свою комнату, упал на кровать и безутешно разрыдался. Вероятно, этот случай так сильно подействовал на меня, что я никогда в жизни, даже когда появилась возможность, не смог не только взять баян в руки, но не хотел даже взглянуть на него, и уж конечно разлюбил его слушать. Мне казалось, что и сам инструмент меня предал…
   Как вы поняли, отношение отца ко мне было непростым. Маме приходилось проявлять чудеса изобретательности, чтобы купить мне обнову или послать тайком сэкономленную десятку в Москву, но стоило отцу в чем-то ее обвинить, а я оказывался свидетелем ее правоты, то она, как самый последний аргумент, бросала ему:
   — Спроси у Вити!
   И если я подтверждал ее слова, все споры мгновенно прекращались. Отец твердо знал: Виктор никогда не поддержит ложь, всегда скажет правду…
   Шестнадцатого мая тысяча девятьсот пятьдесят первого года родился мой сводный брат Саша, а мне уже исполнилось пять лет, и вскоре мы стали собираться назад в Омск. Перед отъездом я отдал все свои «сокровища» моему другу Сережке, и мы с ним поклялись в верности на всю жизнь.
   Интересно, где ты, Сергей? Может, откликнешься? Я намеренно не назвал твою фамилию, чтобы не объявились «дети лейтенанта Шмидта»… Таковых прошу не беспокоиться…


Глава 2. ОТРОЧЕСТВО


   Детство моего сводного брата Саши было более благополучным, чем мое. Во всяком случае, он никогда не испытывал то постоянное, ноющее чувство голода, когда в рот хотелось сунуть любую зелень, растущую из земли, чтобы хоть чем-то набить желудок. Саньке, конечно, было известно чувство голода, но в этом виноват был он сам, а не объективные обстоятельства: заигрался и не пришел вовремя домой или же был наказан за какую-то провинность, обиделся и сам отказался есть.
   …Вспоминается одна комическая история: Саньке чуть более трех лет, и мы куда-то едем на поезде. Он сидит у окошка и наблюдает за мелькающим пейзажем. И, увидев пасущихся на лугу свиней, Санька на полном серьезе восклицает:
   — А вон коровки побежали…
   Случай смешной, но если подойти к нему диалектрически, то можно установить отличие «поколения» моего младшего брата от нашего: мы были более «приземленными», имели больше информации об окружающем нас мире, несмотря на то, что были-то мы старше всего лишь на пять-шесть лет. И это вполне закономерно: каждому поколению — свое. Мой девятилетний сын Сергей так «рубит» на компьютере, что я от него отстал, кажется, «на всю жизнь»…
   Прежде чем осесть в Омске, я был отправлен, как мне тогда было сказано, к родственникам в Ригу. Это облегчило отцу с матерью устройство на новом месте: им хватало хлопот с грудным Санькой.
   Жизнь в Риге ничем особенным не отложилась в моем детском сознании. Было общее ощущение тепла, заботы, а главное, сытости, которой я до той поры не знал, да и после Риги надолго утратил.
   Из реальных ощущений более всего запомнились добрые и нежные руки «бабушки Лаймы» — именно так я называл ту, которая со мною нянчилась. Запомнилось и то, что она меня называла: Витасик. Я и не подозревал тогда, что это и была моя вторая родная бабушка по линии отца. Но известно об этом мне стало слишком поздно: когда она отошла в мир иной.
   Мир ее праху! Замечательная была женщина…
   Потом мне удалось повидаться с ней, когда я уже учился в школе рабочей молодежи, и было мне тогда лет пятнадцать. К тому времени бабушка Лайма совсем постарела, и ее голова покрылась сединой. Но главное сохранилось! Сохранились доброта ее рук, нежность по отношению ко мне, заботливое участие. Иногда она говорила, что я ее самый любимый внук. Она продолжала называть меня Витасиком, но нередко, когда я чем-нибудь особенно радовал ее, называла меня странным прибалтийским именем Виталас.
   Не сомневаясь, что бабушка заговаривается, и не желая ее огорчать, я никогда не пытался разубеждать старую женщину, не подозревая, как много упускаю. Тем не менее я сохранил некоторые «безделушки», подаренные ею. Причем мысль о подарке мне возникала у бабушки Лаймы совершенно неожиданно, словно она что-то вдруг вспоминала, внимательно смотрела в мои глаза, потом с нежностью прижимала мою голову к своей груди, проводила по моим волосам своей старческой, в морщинах рукой и с видом заговорщицы шептала мне на ухо:
   — Сейчас я идти в мой комната, а ты приходить после пять минут! Ты все понять, Витасик?
   — Да, бабушка, я все понял, — принимая игру, подмигивал и я с видом заговорщика. — Через пять минут я приду к тебе…
   Когда я входил, бабушка Лайма царственно восседала в своем огромном старинном кресле и величественной осанкой напоминала настоящую королеву. Повелительным жестом она указывала на маленький пуховичок у своих ног:
   — Прошу садиться, Витасик, кровинушка моя!
   «Кровинушка» было единственным словом, которое она произносила без всякого акцента.
   Потом она вновь с каким-то особым значением смотрела мне в глаза, доставала из кармана своего атласного халата какую-нибудь вещицу, например часы, и говорила:
   — Эта «безделучка», — нет я не описался: это бабушкино произношение, как и дальнейшее название часов, — эта «безделучка», швейцарский хронограф с женской парой, принадлежать мой сын, и теперь я хотеть ты иметь их у себя… Зигард быть очень счастлив за это… (Бабушка назвала другое имя, но со временем оно стерлось из моей памяти, а потому пусть он и будет Зигардом.)
   — Зигард это был ваш сын? — догадливо спрашивал я.
   — Не был — есть! — поправляла она, потом задумывалась, явно что-то вспоминая. — Да, это мой сын и… — многозначительно начинала она, но тут же замолкала, на ее глазах появлялись слезы, и она просила меня удалиться.
   Бабушка Лайма не очень любила рассказывать о своем прошлом, и мне буквально по крупицам приходилось вытаскивать из нее хоть какие-то скудные сведения. Я делал это совсем не осознанно, однако меня словно кто-то подталкивал: «спроси это, спроси то», хотя, как вы уже знаете, я не горел большим желанием узнать о своих корнях, а здесь, как я полагал, почти посторонние люди. Но что-то же меня подталкивало? Может быть, то, что по линии мамы я знал многих родных, а с отцом оставалась единственная ниточка связи: бабушка Лайма.
   Если соединить воедино осколки выуженных из бабушки сведений, то получится следующее…
   Бабушка была из очень знатного дворянского рода: из семьи баронов. А ее муж, то есть мой дедушка, был из высоких церковных служителей: его отец был протоиереем, и церковное имя, присвоенное ему, — Зосим Сергеев. Бабушка Лайма показывала мне написанный маслом на металле его портрет. Это был импозантный, весьма привлекательный мужчина с седой бородой и очень умными глазами, которые словно всматривались в глубь веков. Интересная деталь: свое изображение мой прадед завизировал собственноручно. То ли это было обязательно по церковным законам и потом художник должен был повторить его, то ли мой прадед завизировал его машинально, но на его изображении существует надпись:
   «Утверждаю.
   Протоиерей Зосим Сергеев».
   Ниже стояла дата, но я ее, к моему большому огорчению, не запомнил…
   В последнюю нашу встречу бабушка Лайма подарила мне этот портрет, и он с любовью у меня хранился. Но когда меня арестовали в первый раз, кто-то из ментов, производивших обыск, прихватил его: видимо, «на память обо мне». Тогда у меня пропало очень много ценных вещей, но больше всего мне жалко дедушкин портрет и прижизненное издание четырехтомника А. С. Пушкина, каким-то чудом приобретенное мною по случаю…
   Однажды в минуты хорошего настроения бабушка Лайма, долго вглядываясь в портрет, спросила:
   — А ты, Витасик, ничего не замечаешь?
   — О чем ты, бабуля?
   — Ты как две капли воды похож на деда!
   — Правда? — беспечно переспросил я и на что-то отвлекся, а жаль до сих пор…
   Дедушка с бабушкой владели имением где-то в дюнах на побережье Балтики, огромным особняком в Риге, несколькими домами, а бабушка, ко всему прочему, была еще и совладелицей винного завода.
   У них с бабушкой был единственный сын по имени Зигард. Когда пришли, как шепотом, с явным презрением говорила бабушка, «красные», что меня, откровенно говоря, почему-то задевало, сын эмигрировал. С тех пор она его ни разу не видела, но однажды все-таки получила от него весточку, что он проживает где-то в Америке.
   Бабушка Лайма была весьма дальновидной и умной женщиной. Понимая, что «красные» все равно все отберут, она приняла мудрое решение и сама отдала все, что ей принадлежало, новой власти. За это им с дедушкой милостиво предоставили трехкомнатную квартиру на улице Мейера и разрешили бабушке остаться работать на ее собственном винном заводе ведущим виноделом. Не приняв таких «милостей» от новой власти, дедушка получил инфаркт, и вскоре умер.
   Я долго не понимал, почему ее сын эмигрировал из Латвии, если бабушка приняла новую власть? Ответа на этот вопрос она всегда избегала, но в конце концов однажды сдалась и сказала, что если бы Зигард остался, то его сейчас не было бы в живых. Дело в том, что он владел фирмой, которая имела связи с немецкими банкирами, и этого Сталин ему никогда бы не простил…
   Поведала бабушка и историю швейцарского «хронографа», который она мне подарила. Оказывается, по распоряжению Гитлера в Швейцарии была заказана тысяча таких часов и ими фюрер собственноручно награждал за особые заслуги своих высших партийных и военных чинов. Один из приближенных к Гитлеру банкиров сумел выпросить у него награду для Зигарда как для человека, «очень много сделавшего во славу Великого Рейха». Будучи в Швейцарии, Зигард купил для своей будущей жены часы ведущей в то время часовой фирмы «Омега» в пару к своему «хронографу».
   Впоследствии я узнал, что все ее подарки — эти часы, а также другие «безделучки»: кольцо, сережки, кулон — из чистого золота, а массивный браслет с камнями — из платины, а моя бабушка, оказывается, была одной из составительниц рецепта известного во всем мире «рижского бальзама», и ей неоднократно предлагали уехать в Америку, чтобы открыть там собственную лабораторию и получать высочайшие гонорары за свою работу…
   Как я уже сказал, в мой второй приезд бабушка Лайма жила в просторной трехкомнатной квартире на улице Мейера в доме пятьдесят четыре. Все ближайшие ее родственники умерли или жили очень далеко: кто в других городах, кто и вообще за границей, а потому навещали ее крайне редко.
   По хозяйству бабушке помогала Сильвия — симпатичная, стройная латышка лет двадцати — двадцати трех. Почему-то она сразу, как говорится, положила глаз на меня, хотя я до сих пор удивляюсь, чем привлек ее хоть и развитый физически, но все же юнец. Тем не менее она откровенно заявила, что «хотет спать для меня», а я не понял, о чем речь.
   Но уже на второй день после моего приезда она все-таки затащила меня в свою комнату, благо та была с моей дверь в дверь. Томно постанывая скорее от собственных ласк, чем от моих, успокаивала меня по поводу бабушки Лаймы, шепотом с чудовищным акцентом:
   — Нет бояться… Нет бояться: Лайма силно спат… нет слышат… Прошу верит меня, Витасик… Мой силный… Мой нежный Витасик… Еще!.. Еще!.. — Она с таким остервенением подбрасывала меня над собой, что мне было непонятно, откуда берутся силы у столь хрупкой женщины, а когда ее состояние доходило до критической точки, она вдруг замирала на мгновение, потом из нее выплескивался дикий вопль: «А-а-а!!!» — который меня просто напугал в первый раз настолько, что я с испугом остановился и взглянул на нее.
   — Нет, продолжи! — воскликнула Сильвия. — Да!.. Да!.. Быстро!.. Быстро!.. А-а-а!!!
   Короче говоря, Сильвия была настоящая умелица, а я столь молод, что ночные свидания с ней доставляли мне большое удовольствие: я приехал погостить на неделю, а уехал лишь через три и нисколько не жалел об этом.
   Единственное, о чем я жалею до сих пор, так это о своей глупости и беспечности, проявленных мною тогда. Дело в том, что бабушка Лайма незадолго до моего отъезда в Москву шепотом рассказала мне, где она спрятала свой дневник, который я должен буду взять, когда она умрет. Она заставила меня несколько раз повторить, что я и выполнил без особой охоты и, конечно, ничего не запомнил. А что, если в ее записях были рецепты тех вин и бальзамов, за которыми столько лет охотились иностранцы? Не зря же бабушка Лайма позвала меня к себе среди ночи, чтобы рассказать о том дневнике?..
   Но теперь уже никто об этом не узнает, если только в память мне неожиданно не вернутся слова, которые заставляла меня повторять бабушка Лайма в ту далекую августовскую ночь…
   Пока я жил в Риге, мама с отцом и Санькой в Омске более года переезжали от одних родственников к другим, все время чувствуя, что «пора бы им и честь знать». Это длилось до тех пор, пока нашей семье в конце концов не выделили две комнаты в трехкомнатной квартире, расположенной на первом этаже двухэтажного дома. Меня привезли в Омск незадолго до нашего вселения в эту квартиру.
   В третьей комнате проживал одинокий молодой парень лет тридцати, который работал инженером на омском заводе имени Баранова. Звали парня достаточно редким именем — Эдик. В те времена понятие «сосед» было не совсем таким, как сейчас, и Эдик носил вполне понятное тогда звание квартиранта. Это был очень начитанный, интеллигентный, но весьма тихий парень, и только этим он мне и запомнился. Прожили мы вместе с ним года три, никак не более того.
   Из всех впечатлений за годы проживания в этой квартире самыми сильными были те, что запомнились в самом начале. Прежде всего день, когда мы туда переехали. Мебели, естественно, у нас никакой не было, и все легло на плечи, точнее сказать, на руки отца. Помню, как из свежевыструганных досок он соорудил то ли люльку, то ли кроватку для Саньки. Мне же достался матрас в углу. Мать с отцом тоже спали на полу, и единственным отличием от моей «половой» жизни было то, что они, после стольких мытарств, обосновались в своей собственной, отдельной от детей, комнате.
   Запомнился и наш первый семейный ужин. Отец раздобыл где-то небольшой пенек, который установил посередине комнаты, а маме кто-то из соседей подарил несколько алюминиевых ложек и огромную сковороду, на которой она и нажарила на настоящем подсолнечном масле, да еще и с лучком, картошки с золотистой корочкой и водрузила эту вкуснятину на пенек. Мы сели вокруг импровизированного стола на корточки, Санька у мамы на коленях, и с огромным аппетитом стали уплетать жареную картошку с черным хлебом.
   Несколько недель этот пенек оставался нашим единственным предметом обстановки. И вероятно, с той детской поры жареная картошка остается самым любимым моим блюдом.
   Постепенно наша квартира стала обживаться, обустраиваться, наполняться уютом, а мы наконец-то стали по-настоящему ощущать себя с е м ь е й…
   Тем не менее эта квартира запомнилась мне и вполне ощутимыми неприятностями.
   Кто из советских мальчишек не играл в ту пору в «казаки-разбойники»? Или в «царь-горы»? Или в «войну»? Или в «пятнашки», как сейчас говорят «догонялки», в которые играют и в настоящее время? Да мало ли было еще игр, в которых каждого могла подстерегать опасность травмы?
   Трудно теперь сказать, из-за чего конкретно, но однажды поспорил я с пацаном из соседнего двора. Его звали Костя. Конфликт произошел во время игры в «войну».
   Мои сверстники наверняка помнят сантехников того времени. У них не было кислородных и газовых баллонов, при помощи которых производились сварочные работы. Ацетиленовый газ вырабатывало устройство, напоминавшее железную бочку, в которое загружался карбид и заливался водой. Все пацаны подворовывали кусочки карбида, совали их в стеклянные пузырьки с водой и закрывали пробкой. Через некоторой время эта самодельная бомба под давлением выделяемого из карбида газа взрывалась.
   Разделившись на две «армии», мы начали «воевать» между собой. Костя, натурально, оказался в «армии» противника. «Солдатам» и первой и второй «армий» было известно о ремонтных работах в соседнем доме, а главное — об ацетиленовом устройстве, что означало наличие карбида. Конечно, многие пацаны не преминули воспользоваться этим и смастерили карбидные бомбы. Вышло так, что одна из моих «бомб» разорвалась прямо перед Костей, и тот так здорово испугался, бросившись ничком на землю и закрыв голову руками, что я не выдержал и громко рассмеялся. Этот смех подхватили не только ребята из моей «армии», но и те, кто был в одних рядах с виновником неожиданного веселья, то есть с Костей.
   Почему-то этот беззлобный смех настолько обидел его, что он принялся оскорблять меня, поливая всеми известными в то время ругательствами. Конечно, и я не остался в долгу, и после бурной словесной перепалки, в которой, понятно, не оказалось победителя, всеобщими усилиями обеих «армий» было принято решение — нам честно побороться: кто победит, тот, следовательно, и прав. Иными словами, провести между нами своего рода честную дуэль.
   Костя был гораздо старше меня и потому считал, что справится со мной «одной левой». А я с детства был заводной и очень упрямый. И мой характер, как говорили те, кто меня знал достаточно близко, был отнюдь не подарок к Восьмому марта.
   Для понимания степени упрямства моего характера приведу один типичный пример из дошкольной поры…
   Стоял жаркий июль. На улице так парило, что выходить из дому совсем не тянуло. В один из таких дней мама принесла с работы в обеденный перерыв две банки хрена, подкрашенного свеклой. Санька находился с детским садом на даче в Чернолучье, в пригороде Омска, а я целыми днями был предоставлен самому себе: в пионерлагерь я должен был поехать лишь на следующую смену, то есть в августе. Благодаря маме, умевшей ладить с профкомовским руководством, мне почти каждый год удавалось отдыхать по путевке в пионерлагерях Чернолучья. А Чернолучье было отличным местом для отдыха: сосновый бор, чистые воды Иртыша… Можно ли желать лучшего? Не хватало разве только моря, но это в то время было лишь сладкой, несбыточной мечтой…
   Увидев в руках мамы банки, я спросил:
   — А что это, мама?
   — Варенье, — не очень обдуманно, как выяснилось чуть позже, пошутила мама.
   Не успела она оглянуться, как я уже открыл банку, сунул в нее ложку, подцепил побольше и отправил в рот. Именно в это мгновение мама повернулась ко мне. Мой рот, конечно же, дико обожгло, но я, изобразив на лице блаженное удовольствие, преспокойненько набрал еще, словно хотел снова отправить в рот. Тут мама не выдержала. Уверенная, что ошиблась и действительно купила варенье вместо хрена, она выхватила у меня ложку и сунула себе в рот.
   Думаю, вы догадались, что последовало за этим. Когда ее рот обожгло, мама со странным выражением на лице взглянула на меня. К этому времени я уже был не в силах терпеть, и на моих глазах от ядреного хрена появились слезы. Мать все поняла, бросилась к раковине, наклонилась и прямо из-под крана сделала несколько глотков, чтобы промыть пылающий рот. После чего выпрямилась, немного отдышалась и залепила мне крепкий подзатыльник. Я с достоинством выдержал затрещину и никогда не спрашивал, за что…
   Мой соперник Костя был не только старше меня, но едва ли не на голову выше. Но поединок закончился моей победой достаточно быстро: не успели мы как следует обхватить друг друга, толкаясь руками и плечами, как вдруг Костя, конечно, не без моей помощи, поскользнулся и повалился на бок, увлекая меня за собой. Как только мы приземлились, Костя громко закричал от боли. Оказалось, он упал и сломал голень, попав ногой прямо на камень. Мы подхватили его на руки и быстро донесли до дверей его квартиры, где потерпевшего приняла охавшая от испуга его мать.
   Ясно, что после этого случая стало не до игр, и все разошлись по домам, опечаленные столь трагической развязкой нашего поединка. Вернулся с работы отец, а мама задерживалась, как и наш «квартирант Эдик». Отец отправился в ванную умыться после работы, а я засел за уроки. Тут в дверь кто-то позвонил. Не задумываясь о том, кто бы это мог быть, я открыл дверь и увидел на пороге отца Костика. Я узнал его, поскольку он однажды, недовольный опозданием своего сына к ужину, пришел за ним и грозным голосом позвал домой.
   Это был довольно внушительных габаритов мужчина с объемным животом, но на этот раз он выглядел еще и страшным. В руке он держал окровавленное полотенце, а его глаза сверкали от гнева. Ни слова не говоря, он принялся хлестать меня по лицу этим полотенцем. Чувствуя себя виноватым в том, что приключилось с Костиком, я терпеливо и молча сносил удары, но только до того, пока очередной удар не причинил действительно острую боль, едва не выбив глаз: я громко завопил. Из ванной на мой крик выскочил отец, моментально оценил ситуацию, перехватил руку моего истязателя и так засандалил ему кулаком в лицо, что тот кулем соскользнул на пол.
   — Ты чего бьешь моего сына? — зло спросил отец, наклонившись над ним и ухватив его за грудки.
   — Он сломал ногу моему сыну! — выплевывая на пол выбитый зуб, ответил тот.
   — Сломал? А ты пришел ему ноги ломать? Ну подрались пацаны, с кем не бывает? Ты, что ли, не дрался? Или ты только мальцов бьешь? Если виноват — скажи мне, я сам его накажу, понял? А если еще хоть раз сына моего ударишь, руки тебе оторву!
   — Да, но он… — попытался возразить тот, но отец резко поднял его с пола и поставил на ноги.
   — Ничего ты не понял! — брезгливо усмехнулся он, открывая дверь. — Пошел отсюда, гнида! — пинком вытолкнул отца Костика за порог, швырнул ему вслед окровавленное полотенце, ругнулся вдогонку и, захлопнув за ним дверь, повернулся ко мне. — Ну, рассказывай, как было на самом деле?
   Внимательно выслушав мой рассказ и не прервав ни разу, он вздохнул и покачал головой:
   — Я так и думал, что ты ненарочно, — прошептал он, после чего пошел на кухню, но остановился на полпути и сказал: — Хотя и нет твоей вины в случившемся, но тебе все равно бы досталось от меня, если бы его отец не поднял на тебя руку! — откровенно признался он.
   — Но почему, папа, если я был совсем не виноват? — чуть подумав, спросил я.
   Никак не мог взять в толк, в чем моя вина, но, наверное, мне не хватало жизненного опыта.
   — Почему? А представь: каково было бы матери и мне, если бы не он, а ты в такой ситуации сломал себе ногу? Должен же кто-то понести наказание? Не наказывать же того, кто и так пострадал?
   Отец придерживался простой народной мудрости, таящей глубокое философско-правовое суждение: «Нельзя наказывать того, кто уже наказан…»
   Мне кажется, что и второй, почти трагический, случай, произошедший со мной в то время, подтверждает правоту подобного подхода…
   Стояла мягкая снежная зима. Думаю, я учился в тот год в четвертом классе. Был у меня приятель Володя Акимов, с которым мы крепко подружились со второго класса и, представьте, продолжаем дружить по сей день, хотя нас и разделяет огромное пространство — он живет в Омске, а я в Москве. Так вот, тогда на нас произвел глубокое впечатление исторический фильм «Подгалье в огне», и мы решили всерьез освоить метание копья. Но постольку настоящего копья у нас, естественно, не было, мы взяли лыжные бамбуковые палки, предварительно сняв с них кольца.