Театр, потолком которому в данном случае служило высокое звездное небо, гудел как улей; масса шумевших, вертевшихся и почти невидимых зрителей казалась во тьме еще многочисленней, чем была на самом деле - на самом деле в театре присутствовало не более трехсот человек! Внезапно часть этого зала-двора озарилась светом: на балконе для высочайших особ, а также в прилегавших к нему покоях зажглось множество канделябров и ламп. Как только публика это заметила, гул голосов стал стихать и понемногу смолк совсем. В наступившей тишине крепкие запахи щедро излитых духов и эссенций ощущались почему-то сильнее, чем прежде, пока царил общий шум, но казалось, что и эти благоухания, приглушенные, подобно голосам, недвижно висели в застойном, безветренном воздухе.
   Прошло довольно много времени - жужжание голосов меж тем ничуть не усилилось, - и внезапно, словно по какому-то мгновенно переданному знаку, воцарилось совершеннейшее безмолвие. Вся площадь и здания вокруг нее с ярко освещенными окнами и множеством голов - все застыло в мертвенной неподвижности. Живыми оставались только огни.
   Эту зияющую пустоту со звонкой силой прорезал четырехголосный клич фанфар.
   Как раз в эту минуту на балкон вступили их величества - император об руку со своей молодой еще супругой-мантуанкой, а позади них на миг показался явившийся вместе с ними эрцгерцог Леопольд... Следом за императором незамедлительно заняли места и все другие лица, вышедшие на балкон.
   В публике никто не шелохнулся, ни один лорнет не был поднесен к глазам.
   Вдруг мелькнуло что-то белое - перчатка. Знак к началу. По второму сигналу фанфар заиграл скрытый от зрителя оркестр, и в тот же миг открывшаяся сцена благодаря молниеносно и ловко повернутым и поднятым светильникам превратилась в пестрое море огня.
   Еще мечет копье свое в зверя могучая дева, кудри ее - золотистое пламя, прельстительной силы которого она не ведает, - только мешают ей при броске, и потому она по-девичьи схватила их тесьмой; но вот в перекрестье множества лучей, сверкая, как алмаз, появляется на вершине скалы ужаснейший из богов; насмешками Аполлона побужденный применить всю свою силу, он поднимает маленький лук, на розовом бедре у него висит колчанчик со стрелами.
   Он поражает стрелою Феба, и рана сердца горит, не заживая.
   Он поражает и охотницу, но иной, затупленной стрелой, чтобы ее сердце, еще не раскрывшееся, как свернутый в почке лист, дремало и впредь, не зная пробужденья.
   Даже пылкая страсть бога бессильна против этого маленького твердого камня, похожего на сжатый детский кулачок.
   Куда бы он ни ступил, этот жестоко страждущий бог, везде повергает он мирозданье в хаос, в муки собственного сердца: огнем полыхают гроты, ярко освещая зелень лесов, под его стопами пылает земля.
   Таким его видит Дафна, и она бежит, объятая ужасом, не замечая его красоты, видя лишь хмурые тучи, всеобщее смятение, которое представляется ей тяжкой его виной; ибо вся природа вокруг возмущена. Стройные ноги мчат ее прочь с быстротою ветра, легко, словно серна, прыгает она вниз с шестифутовой скалы, словно серна, гонимая свирепыми псами:
   Так же дева и бог - тот страстью, та страхом гонимы.
   Все же преследователь, крылами любви подвигаем,
   В беге быстрей; отдохнуть не хочет, он к шее беглянки
   Чуть не приник и уже в разметенные волосы дышит
   [цитаты из "Метаморфоз" Овидия; пер. - С.Шервипский].
   Но она еще раз ускользает от него, и Феб в страхе за деву, которую его пылкое преследование толкнуло на такой гибельный бег по камням и скалам, на время перестает бежать за ней следом. Протянув руки в страстной мольбе, стоит он под старыми деревьями, у входа в беседку, манящую цветным огнем, подле каменной скамьи, она же, трогательно поникнув от изнеможения, как повисшая ветвь, бредет по широкой дороге, будто едва касаясь ногами светлого гравия, да, она отваживается даже пройти невдалеке от Аполлона, и ее предостерегающе поднятые руки на сей раз приковывают его к месту.
   Но вот, оттого что она продолжает удаляться, нить влечения натягивается, снова трепеща от биения сердца бога, боящегося невозвратимой утраты, и небожитель опять бросается за нимфой.
   Только один раз еще, вихрю подобно, мчат ее стройные ноги. Теперь же, когда она достигла берега Пенея, бегство окончено, и вся она стремится ввысь, в позе молящей, с поднятыми руками и воздетыми вверх ладонями; да, кажется, будто бегство было серебряной лестницей звуков, а ее нынешняя поза - это самый высокий тон. Речной бог слышит ее, он исполняет просьбу в музыке нарастает звенящее тремоло, подобное шелесту леса, - свершается вымоленное ею превращение:
   Ножная девичья грудь корой украшается тонкой,
   Волосы в зелень листвы превращаются, руки же в ветви;
   Резвая раньше нога становится медленным корнем,
   Скрыто листвою лицо, красота лишь одна остается.
   И пока Аполлон еще страстно обнимает деву-древо, на глазах у всех, в потоке зеленого света, завершается чудо превращения: дерево поднимается из земли, поглощает члены тела, охватывает голову. А теперь, радушно принимая в свой круг новоявленную сестру, - Аполлон тем временем обламывает лавровую ветвь от кроны Дафны и, вознося ей хвалы, поднимает вверх - все деревья рощи превращаются в прелестных нимф, обитающих каждая в своем стволе, как его душа, и в хороводе плавно кружатся вокруг заливаемой потоками света и столь неравной теперь пары.
   В полной тишине, отчасти вызванной искренней взволнованностью, с императорского балкона раздались одинокие, но громкие рукоплескания; они развязали бурю.
   Мануэль пытался выбраться из толпы. На свое счастье (как он полагал), он обнаружил в незапертой соседней комнате на огромном бюро, принадлежавшем, должно быть, одному из чиновников придворной канцелярии, письменный прибор и стопку бумаги. Выразив в нескольких торопливо набросанных французских фразах свое восхищение, он подписался просто: Мануэль. Нашелся и лакей, которому были вручены золотая монета и сложенная в несколько раз записка.
   Писание этой записки и поиски подходящего для передачи слуги заняли некоторое время, вот почему Мануэль, возвратясь на свое место у окна, застал второй балет, который начался почтя сразу же после первого, уже в полном разгаре. Ио давно была превращена в телку и подарена Юноне, которая, приставив к ней стражем мерзкого Аргуса и покамест довольная, вновь поднялась на высоты Олимпа.
   Этот Аргус, восседавший ныне на скалистом утесе, был истинным кунстштюком хитроумного итальянца: более чем сто ярко освещенных глаз гигантской головы не смыкались ни на миг - когда закрывался один, рядом раскрывался другой, сверкая попеременно красноватым и зеленоватым светом. Меж тем бедная телка своим жалостным мычанием и неуклюжими прыжками вызвала - что и ставилось целью - веселье публики. Но сценические устройства придавали представлению такую естественность, что в сцене, когда Инах узнает свою дочь, столь постыдно превращенную в скотину, узнает, читая буквы, которые она копытом чертит на песке, и в новом зверином обличье вновь обнимает ту, которую уже считал потерянной, публика опять была искренне растрогана.
   Но вот, с необыкновенной легкостью спорхнув с высоты примерно четвертого этажа, появляется Меркурий. (Одна из молодых провинциальных барышень сразу же охотно вызвалась исполнять эту роль, не побоявшись в такой мере довериться театральной машинерии.) Он опускается на утес рядом с многооким чудовищем. И пока оркестр во множестве вариаций сопровождает и развивает усыпляющую мелодию его флейты-сиринги, в другом углу обширной сцены представляют - для того опять должен был служить все тот же Пеней, хотя поэт имел в виду совсем другую классическую реку, - историю сотворения пастушеской свирели Паном, которого нимфа однажды тоже оставила с носом, после чего опечаленный бог соорудил себе из тростинок инструмент и стал утешаться игрою. Этим рассказом хитрый Меркурий пытается усыпить неумолимого и многоокого стража Аргуса. Благодаря этому молодая дама, изображавшая наверху Меркурия, могла, по видимости играя на флейте - на самом деле, разумеется, играл музыкант в оркестре, - наивыгоднейшим образом показать свое актерское искусство, выразительными жестами она как бы рассказывала Аргусу обо всем, что происходило тем временем на берегу Пенея.
   Умерщвление Аргуса Меркурием с помощью серповидного меча - при этом с утеса лилось столько крови, сколько может вместить в себя изрядная винная бочка, - произвело в публике сильнейший эффект. Когда же наконец телица, на которую Юнона наслала безумие, громко мыча, обошла весь круг земной, покамест не достигла Нила (освещенного теперь во всей своей перспективе), где "согнула колена у брега... и улеглась, запрокинув упругую выю"; когда наконец Юнона со своей высоты подала знак к прощению, то зрители с большим нетерпением воззрились на сцену, ожидая обратного превращения этого милого животного в еще более милую деву, какую они видели в начале пиесы:
   И лишь смягчилась она, та прежний свой вид принимает,
   И пропадают рога, и кружок уменьшается глаза,
   Снова сжимается рот, возвращаются плечи и руки,
   И исчезает, на пять ногтей разделившись, копыто.
   В ней ничего уже нет от коровы, - одна белизна лишь.
   В этом образе она под конец и явилась, после того как ловко скинула с себя одну за другой звериные шкуры, становившиеся все тоньше и тоньше, и одновременно понемногу распрямляясь (в этот костюм, похожий на легко отпадающие шкурки луковицы, актрису облачили за сценой в то время, когда публика напряженно следила за Меркурием). Самыми последними опали уже только прозрачные покрывала, и хорошенькая, чуть полноватая девушка стояла теперь на берегу Нила почти без одежд, вместо платья окутанная высочайшими и всеобщими громовыми аплодисментами, каковые в этот миг были наверняка ей дороже самого роскошного наряда.
   В просторной, но низкой зале, находившейся на той стороне образованного дворцовыми зданиями четырехугольника, к которой непосредственно примыкала сцена, устроены были уборные для юных дам. В большом помещении, где от множества горящих свечей воздух слишком нагрелся и был наполнен запахами пудры, румян, пахучих эссенций и свежими, крепкими испарениями молодых женских тел, звенело неумолчное щебетание и чириканье, и попеременно то в одном, то в другом углу начиналась возня и беготня - это означало, что кому-то надо своевременно подготовиться к новому выходу на сцену. Во всю длину залы на равном расстоянии один от другого расставлены были туалетные столики, для каждой девушки - особый, противоположная же стена почти сплошь скрыта была большими, плотно сдвинутыми венецианскими зеркалами. Но при более внимательном рассмотрении можно было заметить, что длинный ряд столиков в одном месте, хотя и не точно посередине зала, прерывался, так образовались словно бы две группы: эту милость испросили себе молодые фрейлины, чтобы пребывать хотя бы на некотором расстоянии от "коровника" и оставаться в своем кругу.
   В "коровнике", отправляя свою пастушескую должность, полновластно распоряжалась графиня Парч - отделившиеся фрейлины называли ее "обер-швейцарихой", - которой помогала, иногда даже замещая ее, приставленная к ней пожилая придворная дама. Графиня дирижировала как молодыми дамами, так и отрядом портных и камеристок, непрестанно метавшихся по зале, потому что их звали по меньшей мере в пять мест разом, и они, бросаясь туда-сюда, то стоя на коленях, то присев на корточки или приподнявшись на цыпочки, перед каждым выходом на сцену той или иной богини или нимфы что-то подправляли и подравнивали, одной двумя-тремя стежками суживали слишком широкое, другой, наоборот, распускали слишком тесное одеяние, приглядывались, примеривались, совещались, и лица их при этом выражали напряженнейшую озабоченность, а во рту неизменно зажаты были булавки.
   Во время короткого антракта после представления "Дафны" графиню позвали наверх к императрице Элеоноре, и та в самых любезных выражениях поблагодарила ее за труд и заставила даже на несколько минут присесть подле нее на балконе, когда уже начали второй балет - этому отличию, замеченному всеми, "швейцариха" несказанно обрадовалась. Графиня испросила у ее величества дозволения через некоторое время незаметным образом удалиться, ибо перед сценой, представляющей изобретение сиринги лесным богом Паном, а также рассказ Меркурия, ей необходимо еще раз подвергнуть осмотру юных дам, ведь они выходят все вместе, так как переживаниям Пана ритмически и мимически аккомпанирует на втором плане хоровод нимф; почетная задача возглавить сей хоровод выпала ее племяннице фройляйн фон Лекорд.
   Императрица милостиво улыбнулась, отпустила графине Парч еще несколько поистине очаровательных комплиментов насчет только что упомянутой юной дамы, а под конец заметила, что графиня может еще немного посидеть с нею, дабы тоже насладиться прелестным балетом, хотя бы его фрагментом, ведь своим успехом он во многом обязан ей, к тому же нет сомнений, что там, внизу, в уборной, ее, графини, усилиями налажен уже такой безупречный порядок, что она без раздумий может ненадолго передоверить все дело заменяющей ее придворной даме. Если же чуть погодя она все-таки пожелает сойти вниз, чтобы оказаться там вовремя, то пусть legerement [легко, тихо (франц.)] поднимется с места, когда сочтет это необходимым.
   Так что графиня Парч, посидев несколько минут на балконе и посмаковав свой триумф, тихо поднялась, из-за тесноты в ложе не без труда сделала реверанс, коего не делать было никак невозможно, и наконец-то появилась внизу, где приготовления к балетному аккомпанементу приключениям Пана шли уже полным ходом. Все без изъятия молодые дамы были в сильнейшем волнении, добрая их половина бегали полунагие туда-сюда, а щебет и чириканье достигли своей вершины.
   Однако спустя четверть часа зала совершенно опустела, исчезли и портнихи, которым придворный лакей отечески дал понять, что в коридорах для них приготовлены вино и сладости.
   Графиня осталась одна в зале среди бесчисленных свечей, горевших под низким потолком, среди бесчисленных пестрых вещей, разбросанных повсюду, и бесчисленных, причудливо мешавшихся запахов.
   Лаская слух, проникали сюда из оркестра звуки флейты, задумчиво, с вариациями сопровождавшие историю Пана.
   Графиня тоже была задумчива.
   Она тихо стояла возле одного из гримировальных столиков, разглядывала его и постепенно поняла, что это столик фройляйн фон Рандег.
   Из-под пудреницы выглядывал кончик какой-то бумажки, похожей на сложенную записку.
   Графиня взглянула на этот кончик, тихонько потянула его к себе и развернула письмецо.
   Вдруг, после того как она прочитала подпись и некоторое время рассматривала почерк полузакрытыми глазами, словно отыскивая что-то в глубинах памяти, в лице ее совершилась поистине страшная перемена: оно распалось. Узы наружной формы, которые обычно силою неизменного самообладания удерживали его черты в определенном соответствии друг с другом, - узы эти были, казалось, грубо порваны, и каждая часть лица существовала теперь сама по себе: уродливо торчащий нос, который обычно так не бросался в глаза, и прямо-таки бесстыдно, как у хомяка, обвисшие щеки, и безобразно ощеренная пасть, которую и ртом-то уже назвать было нельзя.
   - Tu as voulu me faire bisquer, gosse maudit! [Ты хотел меня позлить, молокосос проклятый! (франц.)] - прошептала она, распаляясь злобой. Подлый болван! Я тебе покажу, как портить предназначенную мне книгу! Я потоплю твоих драконов или жива не буду, я тебе...
   Слов не хватило. Из горла у нее вырвался свистящий звук, как у крысы. Она успела меж тем вновь обрести самообладание так же быстро, как его потеряла.
   Лицо ее опять собралось. Теперь в нем застыл ужасающий холод. Она снова сложила записку и осторожно сунула ее под пудреницу, точь-в-точь как она лежала прежде, потом подошла к зеркалу, долго всматривалась в него, поправила прическу и взяла с одного из столиков немного пудры.
   Вдруг царившей здесь тишины как не бывало. Весь рой девиц влетел обратно, наполнив залу дикой кутерьмой, гомоном, многоцветьем, напоминавшими вакханалию. Раскрасневшаяся фройляйн фон Лекорд, едва дыша, доложила тетке, что все прошло великолепно. Графиня обняла и поцеловала племянницу.
   Потом графиня стала искать глазами фройляйн фон Рандег - та сидела за своим туалетным столиком.
   - Mon cher enfant [дорогая детка (франц.)], - сказала она, подходя к юной даме, которая незамедлительно поднялась с места, - я была бы рада, ежели бы вы завтра у меня отобедали. - Лицо ее в эту минуту сияло прямо-таки материнской нежностью.
   Златоволосая девушка, чьи глаза смотрели светло и немного жестко от возбуждения, пережитого в этот незабываемый и столь значительный для нее вечер, в таком состоянии, надо думать, готова была на любое обращенное к ней слово, даже не расслышав его толком, ответить радостным "да!". Как же должна была она обрадоваться такому лестному приглашению! Она низко присела и поцеловала руку графине:
   - Oui, ma comtesse [да, графиня (франц.)], - отвечала она.
   - Мне надобно сказать вам кое-что такое, что может оказаться для вас полезным и важным, ежели вы желаете добиться еще большего успеха в Вене, а ведь вы этого желаете, не правда ли, после столь блистательного дебюта? Вот мы с вами все обстоятельно и обсудим. У меня будет также мой старый друг маркиз де Каура. Баронессу же Войнебург я уведомлю через посланного, что ее питомица обедает у меня. Так что до завтра, ma mignonne [моя милочка (франц.)].
   - Сердечно благодарю вас, милостивая графиня, - с сияющими глазами сказала фройляйн фон Рандег и еще раз присела.
   Брат и сестра беседовали, прогуливаясь по розарию перед широким желтым фасадом барского дома в Энцерсфельде.
   Над равниной стоял почти по-летнему теплый день; где-то совсем далеко, куда едва достигал взгляд, медленно двигались по небу единичные пушистые облачка.
   После того как они обсудили вчерашний балет, а также кое-какие хозяйственные дела, ради которых покинули сегодня свой городской дом и приехали в Энцерсфельд, Инес сказала:
   - Похоже, что у Мануэля все складывается неплохо.
   - Да, - отвечал Игнасьо.
   - Ты тоже после балета больше его не видел?
   - Нет, - отвечал Игнасьо.
   - И все же должна тебе сказать, - с неожиданной горячностью начала Инес, - мужчина, который не выказывает истинной пылкости рядом с таким очаровательным созданием, когда он с легкостью может ее покорить, - такого мужчины я, видит бог, не понимаю.
   Тобар резко обернулся к сестре.
   - Значит, ты полагаешь, что он ее не любит? - воскликнул он.
   Она промолчала. Игнасьо снова устремил взгляд на край неба. На его красивом, но, пожалуй, слишком уж мягком для юноши или мужчины лице все сменявшиеся мысли и чувства отражались так же ясно, как тени туч на ландшафте.
   - Только бы что-нибудь не помешало в недобрый час, - сказал он. - Я слыхал, что полк Кольтуцци опять готовится к походу, из-за штирийских крестьян.
   - В последнее время это бывало уже не раз.
   С террасы к ним спустился ливрейный лакей и доложил, что их сиятельство маркграфиня изволили только что выйти из своих покоев и спускаются завтракать.
   Брат с сестрой направились в столовую, чтобы составить общество своей матери. Игнасьо взял Инес за руку и в приливе нежных чувств тихонько ее пожал и поцеловал.
   В следующую за тем ночь, с четверга на пятницу, Мануэль спал неспокойно и уже около половины третьего утра вертел головой на подушке. Ровно в три, как ему было приказано, в просторную спальню вошел слуга, высоко подняв канделябр со множеством зажженных свечей, и неподвижно стал у дверей.
   Мануэль выскочил из широкой кровати, подошел к раскрытому окну и выглянул в темный парк.
   Он знал и чувствовал, как никогда еще, что нынче решится его судьба.
   Надо было спешить. Менее чем через час после пробуждения, оставив позади портшез и носильщиков, он перелез возле абсиды церкви через сломанную решетку и очутился в войнебургском парке. Только что он с осторожностью ступал по гранитным плитам, которыми здесь вымощен был тротуар - стук башмаков казался ему невыносимым, - а теперь почувствовал под ногами мягкую траву. Было еще совсем темно.
   Все-таки он пошел вперед, отыскал широкую гравийную дорожку и каменную скамью под старыми деревьями; несомненно, это и было назначенное ему место.
   Мануэль опустился на скамью. Те маленькие нарушения царившего здесь глубокого безмолвия, что вызвал он своим движением - шуршанием одежды, легким шарканьем башмаков о гравий, - сразу же были поглощены огромным запасом тишины, накопленным в старом парке, эти крошечные ранки на девственном теле занимавшегося утра, едва лишь они были нанесены, тотчас затягивались снова. Утро властно и мягко окутывало одинокого человека, будто незримое толстое одеяло.
   На востоке, открытом взгляду, засветилась первая бледная полоска.
   Темная масса с правой стороны - выгнутая горбом церковная крыша - как будто бы придвинулась ближе и стала понемногу очерчиваться на светлеющем небе.
   Когда вслед за тем из узких окон пробилось слабое мерцание свечей, дотоле им не замеченное, Мануэль почувствовал умом и сердцем - именно в этот миг! - что он совершенно спокоен.
   Она появится оттуда. Он обратил взор в ту сторону.
   Где-то хлопнула дверь, зашуршал гравий.
   Вначале как будто лишь колыхнулась тьма, но постепенно обрисовалась чья-то фигура и можно было уже признать в ней девушку, которая шла, окутанная плащом, по гравийной дорожке, где было немного светлее, чем под деревьями, еще не отпускавшими от себя ночь, как зацепившееся за них покрывало.
   Она была уже близко. Мануэль поднялся с места. Она решительно шла вперед.
   Он вышел из-под деревьев. Она не ускорила, но и не замедлила шаг.
   Он стоял теперь у самой дорожки. Она прошла мимо него.
   Не успев еще до конца ощутить всю непостижимость происходящего здесь, в этих рассветных сумерках - девушка тем временем успела уже пройти вперед по направлению к церкви, - он сделал несколько торопливых шагов, он чуть было не побежал за ней по хрусткому гравию.
   Фройляйн фон Рандег остановилась, но не обернулась. Она лишь бросила взгляд через плечо и резким, повелительным жестом правой руки указала Мануэлю на абсиду церкви и на вход в парк, которым он только что воспользовался. Но поскольку за спиной у нее ничто не шелохнулось, она опять повторила то же движение, еще раз более резко, недвусмысленно приказывая ему покинуть парк, и даже легонько притопнула ногой. Сразу вслед за тем она продолжила свой путь и вскоре достигла боковой двери церкви. Дверь открылась, закрылась. Она исчезла.
   Мануэль тотчас же покинул парк. В первом душевном смятении он двигался машинально, ноги вели его сами. Неподвижный, застывший, сидел он в портшезе, чуть наклонясь вперед, словно привалившись к невидимой преграде.
   Когда он вошел к себе в кабинет, зеленый парк за высокими окнами вдруг показался ему бурым, как поздней осенью, но было еще хуже - ему предстала страшная темно-бурая мгла - цвет бездны. Он провел рукою по глазам и еще раз взглянул в окно. Наваждение исчезло.
   На крышке секретера лежало письмо. Мануэль сразу увидел, что оно из полковой канцелярии, и понял, о чем единственно может и должна идти речь в этом письме.
   Он не ошибся.
   Всем шести эскадронам надлежало незамедлительно выступить (в полном боевом порядке) в случае, если до двенадцати часов дня от императорского военного совета не последует другого распоряжения. Перечислялись имена командиров: эскадрон Куэндиаса значился в списке третьим. Мануэль почувствовал за спиной слугу, быстро подмахнул бумагу и отдал ее, не оборачиваясь, через плечо. Так же, не глядя, сделал необходимые распоряжения.
   Дом пришел в движение.
   Часом позже Мануэль, затянутый в мундир, появился на лестнице парадного подъезда. В палисаднике суетились слуги. Поту сторону решетки гарцевали лошади, которых держал на поводу драгун.
   Он пересекал город верхом, прямо и неподвижно держась в седле. Солнце засияло в полную силу и заливало светом мостовые, меж тем как дома, казалось, еще были окутаны прозрачной синевой ночи. С бастионов открывался широкий вид на окрестности. Предместья и холмы за ними с удивительной четкостью вырисовывались на солнце, под безоблачным голубым небом. Мануэль протрусил мимо многочисленных солдатских домишек, лепившихся к валам укреплений, и въехал в ворота казармы, где придержал лошадь.
   Унтер-офицеру, несшему караул у ворот, он наказал всем, кто бы ни стал его спрашивать, отвечать, будто в казарме его нет, он, дескать, уехал неизвестно куда.
   Такой же приказ Мануэль отдал слугам у себя дома.
   Часов около десяти к особняку Куэндиаса подкатил экипаж Тобаров. Игнасьо был немало удивлен, получив от людей графа ответ, который тот приказал им давать, однако, рассудив, что Мануэль, должно быть, находится в казарме, незамедлительно поехал дальше, но и в казарме сообщили ему то же самое.