Страница:
Затянутые дымкой луга Пратера, так мы это называли выше. Именно так должен был их воспринимать Дональд, и прежде всего по утрам уже склоняющегося к осени лета. Мощь солнечных лучей вытягивала из глубин этой лесной и луговой почвы влагу, напоенную дыханием буйной растительности, туманом такие испарения нельзя было назвать, но все же, где бы солнце ни коснулось земли, верхушек деревьев или травы на лугах, эти испарения сообщали его лучам молочно-белесую мягкость. И начиналось это уже в саду перед домом и на дорожках, тянущихся вдоль Принценалле. Такая аура для Дональда странным образом связывалась с ароматом выпитого за завтраком чая, а также с терпким запахом дубового корья на ездовых дорожках. Это было дуновение несказанной аппетитности и чистоты, как бы высшего порядка. Сильнее всего оно чувствовалось в Криау, на нескончаемых лугах, где находились площадки для гольфа.
Дональд двигался теперь по линии наименьшего сопротивления и к тому же в своей излюбленной компании: его отец и Хвостик. Побоку все упражнения в языках - здесь они говорили только по-английски. Вдумчивая осмотрительная игра ("луговой бильярд", как Хвостик называл гольф), небо, простершееся над лугами - и каким-то необъяснимым образом тянувшееся за Дунаем, главной водной артерией Австрии, - чистые клюшки, которые они выбирали и которыми действовали: все это порождало спокойное и радостное удовлетворение. Блаженное чувство с головы до пят охватывало человека. Где бы еще такому взяться? Здесь же оно было следствием немалых спортивных волнений и неожиданностей. Всем троим доставляло удовольствие, закончив игру, уютно посидеть за чашкой кофе в соседнем молочном кафе. Кельнерша в белом фартуке спешила к ним по усыпанной гравием дорожке, предосеннее солнце освещало столики. Для Дональда здесь проходила, так сказать, граница официального, цивилизованного Пратера; за нею начиналась бесконечная пойма реки с оврагами и болотами, зарослями кустарника и с гигантскими старыми деревьями. Тут глубоко в душе ощущалось звонкое течение времени, наверное потому, что оно текло медленно, не проносилось, не мчалось стремглав. Человек не был добычей времени, напротив, был его хозяином здесь, в саду при молочном кафе, перед которым вздымались ветвистые кроны деревьев, а над ними алело вечернее небо.
Площадка для гольфа помогала Клейтонам завязывать различные приятельские и светские отношения (во всяком случае, больше, чем несколько шалая верховая езда Харриэт), главным образом в кругах крупной буржуазии. Так называемый "высший свет", разумеется, в таком буржуазном клубе отсутствовал. Не говоря уж о том, что венское общество - "высшее", "среднее" (крупные чиновники) и "смешанное" (предприниматели и промышленники) - никогда не отгораживалось от иностранцев китайской стеной, как некогда в патрицианских ганзейских городах на севере; Клейтонам повезло и в том смысле, что они были англичанами (к тому же не слишком типичными), ибо в ту пору английский образ жизни, давно уже просачиваясь на континент множеством мелких ручейков, покорил его себе. Англоманы забавляли уже Иоганна Нестроя, а с 1900 года, да и много позднее, на всех теннисных кортах счет вели по-английски, английские же термины были приняты при игре в крикет и в футбол.
В то время когда Дональд окончательно переехал в Вену, чтобы поступить в Высшее техническое училище - следовательно, в 1898 году, - у него умерла мать. Причину смерти, как положено установленную врачами, венский кучер Клейтонов, а также садовник с Принценалле среди своих излагали иначе, в какой-то мере метко: "Наша хозяйка умерла от истощения".
Похоронили ее, разумеется, в Чифлингтоне. Кончина жены для Боба еще увеличила серьезность положения, возникшую после смерти отца, ибо он и так уж сомневался, достанет ли у него сил одновременно руководить английским предприятием и его венским филиалом. Из-за постоянной перемены местожительства в жизнь его закралась какая-то неустойчивость, к которой еще добавилась долгая депрессия после смерти Харриэт. К черной ее сердцевине - нередко вовсе скрывавшей конкретный повод, а именно кончину жены, так что эта депрессия как бы становилась ни от чего независимой, присоединялась, словно мрачный ореол, мысль, что в Англии, куда Харриэт всей душой стремилась вернуться, она прожила бы дольше. После смерти деда Дональду еще предстояло пробыть ряд лет в public school. Но он, Роберт, не мог оставить на произвол судьбы венское предприятие, скорее уж, завод в Чифлингтоне, где все было издавна налажено и ничего, кроме его временных наездов, не требовало. Так он постепенно и угнездился в Вене.
В первые недели житья Дональда в Вене - не в прежней детской, но в огромной комнате на верхнем этаже с окнами, выходящими в парк, - отец и сын за день, случалось, обменивались лишь несколькими словами.
Тем не менее надеждой Боба, и надеждой вполне обоснованной, стал Дональд. Его занятия в венском Высшем техническом училище нельзя было не назвать предельно углубленными и экономными в смысле затраты времени. С первой минуты он, видимо, вменил себе в обязанность как можно глаже и быстрее со всем этим разделаться, не опаздывая ни к одному сроку - ни со сдачей обязательных чертежей, ни со сдачей так называемых коллоквиумов. То же самое было и с государственными экзаменами. Дональд одинаково не выказывал пристрастия ни к практическим, ни к теоретическим занятиям. Математика 1-й ступени или математика 2-й ступени и механика значили для него столько же, сколько технология машиностроения (которой ему следовало бы интересоваться больше, чем другими предметами, учитывая его будущее на заводе), специальность, на которой часто спотыкались наиболее одаренные студенты, именно потому, что она давалась в основном зубрежкой (как фармакология медикам или источниковедение историкам). Дональд честно зубрил, когда это было необходимо, но явно без всякого интереса к предмету. Он никогда не говорил о Высшем техническом, даже с отцом, который в свое время изучал ту же специальность. Бобу Клейтону с Дональдом приходилось так же нелегко, как некогда самому старому Клейтону в Бриндли-Холле. Перед лицом такой замкнутости он мало-помалу сделался искательным. Во время каникулярной практики, начинавшейся теперь на венском заводе по окончании каждого семестра, он предоставлял Дональду полную свободу действий, но немало удивлялся тому, как сын брался за дело. Поначалу, видимо ничуть не стремясь составить себе общетехнологическое представление о рабочих процессах в целом, он силился приобрести ремесленные навыки. (Боб Клейтон в Чифлингтоне поступал по-другому.) Дональд учился сперва работать на токарном станке, затем обрабатывать стальные листы и так далее. Монтаж - это уже под самый конец.
Тревога Клейтона о будущем в значительной степени улеглась, когда в июне 1902 года Дональд вернулся домой с дипломом инженера-машиностроителя. Вскоре он начал свою деятельность инженера-производственника на венском заводе, теперь досконально ему знакомом, так же как и любому рабочему. Дональду было тогда двадцать четыре года.
Итак, по истечении 1902 года положение значительно улучшилось. В Вене находились Дональд и Хвостик, бывшие в прекрасных отношениях. Доктор Эптингер был еще весьма деятелен. Роберт теперь имел возможность подолгу заниматься заводом в Чифлингтоне. Если надо было решить какой-нибудь вопрос на венском заводе, то ведь худо-бедно существовал телеграф. В Бриндли-Холле о Роберте пеклась Кэт, вновь пересаженная на английскую почву. Старая миссис Чиф приказала долго жить.
Чаще, чем раньше, он отправлялся верхом в Помп-Хаус. И, как некогда Харриэт, сидел в маленьком коричневом кабинете ее дядюшки, которого с первых дней своего брака, вполне естественно, воспринимал как тестя. Прежде эта комната была своего рода точкой опоры. Архимедовым рычагом для Харриэт; теперь она стала почти тем же для ее вдовца. Так или иначе, но не одиночества искал он в Помп-Хаусе, одиноким он был и в Бриндли-Холле. Бриндли-Холл был велик, пуст и просторен. Здесь же окружающее как-то замыкалось, во всяком случае в этой коричневой комнатке. В ней Боб чувствовал себя словно в ящике из-под сигар. Одиночество становилось наслаждением. Вполне подобающим наслаждением. Ведь ему уже было за пятьдесят. Волосы его еще не изменили своего цвета. Здесь можно было спокойно курить трубку. Садовник стал очень стар, а жена его почти не изменилась. Всякий раз она спешила с пучком соломы, когда ее муж снимал спортивное седло. Затем он, ковыляя на своих кривых ногах, водил лошадь взад и вперед. Клейтон готов был поклясться, что на нем та же шапочка, какую он носил, когда Боб был женихом.
Дональд утверждал себя не только на заводе. Он утверждал себя и в поездках с Хвостиком на Восток, где для Роберта Клейтона начиналось состояние неуверенности; еще со времен Бейрута. Возможно, что эта неуверенность несколько распространилась, захватив и другие сферы... Дональд был человеком без собственных идей. Он всегда придерживался кем-то предначертанного ему пути. Право же, ему цены не было, почти как Хвостику.
Итак, он сидел здесь, наш Клейтон, и курил свою прямую трубку, свисавшую изо рта, как обычно свисают только изогнутые.
Годы, прошедшие между смертью отца и вступлением в дело Дональда, изрядно потрепали Боба (внешне это не было заметно). Возможно, такая полная самостоятельность была не в его характере? Интересно, попадет ли и Дональд в подобное положение?
Тут ему вспомнилось желание, часто высказывавшееся покойной Харриэт, что в конце концов привело их обоих к твердому решению.
В Монреале подрастал ее племянник Август Каниш - Боб видел его только маленьким мальчиком, - теперь он был уже в средней школе. Относительно него и было принято решение, что последние два класса он кончит в Австрии и потом пойдет в Высшее техническое училище, дабы со временем в качестве инженера вступить в фирму "Клейтон и Пауэрс". Об основательном изучении немецкого языка позаботились уже в Монреале, ведь там он учился не в обычном реальном училище, а в таком, где преподавались еще и древние языки. Поэтому в Вене ему пришлось бы поступать в так называемую "гуманитарную гимназию". Боб Клейтон знал понаслышке, что требования в австрийских учебных заведениях такого рода были достаточно высокими, и в письмах старался внушить это родителям Августа; но те успокаивали его сообщениями, что мальчик учится превосходно. Тем не менее по окончании гимназии ему, несмотря на австрийский аттестат зрелости, пришлось бы сдавать дополнительный экзамен, ибо только выпускники реальных училищ могли поступать в Высшее техническое без такового. Подготовить Августа к этому и дать ему полезные советы должен был Дональд, у него имелся немалый опыт. Но так или иначе, а на заводе через шесть лет будет помощник из своей семьи.
Хорошо. Осенью Август должен приехать. Боб Клейтон выбил трубку и сунул ее в боковой карман своей куртки. Пора домой. Кэт ждет его с обедом. Он покинул кабинет с коричневыми панелями и через холл прошел на площадку перед домом.
Садовник привел ему лошадь. Подпруга была уже затянута. Несколько мгновений, покуда лошадь делала первые шаги, разрывая тишину, как и всегда царившую в Помп-Хаусе, Клейтон размышлял, нет ли другой дороги, чтобы выехать на шоссе, кроме тропинки, ведущей через луг на вершину холма. Он уже собрался придержать лошадь, бодро стремившуюся вперед. Но, увы, другой дороги не было. Клейтон дал лошади шенкеля и галопом проскакал до поворота направо.
Клейтоны укоренились в венском обществе, разумеется, не только благодаря гольфу, но в значительно большей степени благодаря своему предприятию. Ведь с самого начала они стали клиентами и покупателями многих крупных фирм, назовем в первую очередь сталелитейные заводы в Тернице, заводы по изготовлению винтов и резцов в Нижней Австрии и в Штирии, не говоря уж о крупных строительных фирмах, которые с первых дней с ними сотрудничали. Еще более оживленные контакты сумел установить Дональд за годы своего пребывания в Высшем техническом училище. Все эти дороги вели в вышеупомянутое светское общество. Дональд вскоре был избран в комитет "Танцевальных вечеров для инженеров и техников", а некоторое время спустя и в другое подобное объединение крупных промышленников, содействующее устройству балов, знаменитых еще и тем, что на пышных бюстах хозяек бала блистали целые коллекции драгоценных камней, никак друг с другом не сочетавшихся, что приводило публику в больший трепет, чем самые бюсты.
Между тем различные круги венского общества не были строго или демонстративно отдалены один от другого. Отдаленность была скорее скрытой, хотя и весьма определенной. Крупных чиновников, давно уже смешивавшихся со знатью, весьма привлекала блистательная роскошь больших и богатых домов, ровно как и великолепные празднества знати. Ведь отцы и начальники департаментов, в конце концов, ничего не имели против, если их сыновья брали в жены девиц из этих домов и обеспечивали себе кормушку, куда более обильную, чем та, у которой им предстояло бы простоять всю жизнь, и к тому же богато украшенную и связанную с представительскими обязанностями.
Такие отцы, начальники департаментов, мелькали то тут, то там. Они старались налаживать контакты из-за своих совсем еще юных отпрысков, чтобы с возрастом те сразу попали в нужные круги и без промедления встали на ноги.
Холл виллы Клейтонов по-прежнему освещался тускло, притушенно, хотя теперь туда уже было проведено электричество. Здесь, олицетворенная стоячими лампами на высоких медных ножках с широкими абажурами, еще продолжала жить традиция Харриэт. Верхняя галерея - каждая дверь там вела в другую комнату, проходных не было, как в гостинице, - почти что тонула в темноте. (В одной из этих комнат, там, где когда-то была детская, с осени, то есть с начала учебного года, жил Август Каниш из Монреаля, сейчас он гостил у своего одноклассника Хофмока.) Только на витой лестнице горела тусклая электрическая лампочка, ввинченная в некое подобие раковины. Если бы сейчас кто-нибудь посмотрел на двух джентльменов в вечерних костюмах, вышедших из двух комнат, одна напротив другой, на галерею и спустившихся в холл, - у того, вероятно, мороз пробежал бы по коже при виде столь точного повторения. Так похожи были отец и сын. Они сели в кресла под высокой лампой, и тотчас же появился лакей с подносом. Но виски с содовой теперь наливалось как в любом другом доме, не наоборот. Традиция уже оборвалась.
Оборвалась она и во дворе. Там стояла теперь не карета, а длинный "найт-минерва"; на колесах его блестели тонкие стальные спицы. Автомобиль этот двигался почти бесшумно, разве что с чуть слышным жужжанием. Шофер уже сидел за рулем и дожидался. Старый кучер - тот, что охарактеризовал последнюю болезнь Харриэт как "истощение", - теперь был привратником и заодно садовником. Когда Роберт видел его, ему невольно вспоминался садовник в Помп-Хаусе, хотя этот, в Вене, не был ни маленьким, ни кривоногим и не носил старой крикетной шапочки. Но все же какое-то сходство существовало. Летом каждый проходивший по двору садовникова дома, слева от ворот, мимо лиственных растений в больших горшках, стоявших на мощенном булыжником дворе, вступал в тишину, похожую на ту, что царила в Помп-Хаусе. Правда, в Вене радиус ее действия был значительно меньше. Она распространялась лишь на этот двор. Венский садовник был вдов. Как его звали, никто уже не помнил. Мы придумали для него имя Брубек. Так он выглядел.
Передняя, в которой лакей подавал пальто, была узкой и полупустой. Каждый, кто не знал этого дома, бывал поражен, пройдя из нее в огромный холл с витой лестницей.
Во дворе, у подъезда, фонарь, отягощенный чрезмерным количеством кованых украшений, очень уж тускло освещал автомобиль и ступеньки, ведущие к двери в дом.
Вечер был не холодный, но свежий. В этой свежести сохранился еще последний, как бы застывший отзвук ушедшего лета; то был чуть слышный аромат каштановых и кленовых листьев. Давно уже они почернели, усыпали землю.
Вскоре машина въехала на мост. Сходство отца и сына, сидящих рядом, могло бы произвести малоприятное, даже комическое впечатление, ибо очень уж легко было себе представить, что это две куклы, засунутые в машину и теперь прямо и недвижно торчащие за спиною шофера. Не так это было на деле. Каждый полулежал в своем углу, Роберт слева, Дональд справа. Они молчали. Молчать им было легко. Ничего другого им и в голову не приходило, и чувствовали они себя при этом отлично. Роберт давно отказался от попыток разговорить Дональда (такие попытки в свое время делал и Дональдов дед).
В доме промышленника Харбаха на Райхсратштрассе, что за новым университетом, многочисленные его дочери, смахивавшие на рослых кобыл все как одна светлые блондинки, - встречали и приветствовали гостей. Впрочем, вскоре все рассаживались. В те времена деловые встречи еще не происходили стоя, как на бирже, но той простой причине, что приемы устраивали только те, у кого было много комнат и много мебели. Дочерей Харбаха, пожалуй, ни один мужчина ростом не превосходил; наверное, поэтому и все подруги у них были длинноногие - общая беда сближает. Целая толпа долговязых особ женского пола - надо заметить, что тогда, как и нынче, все они говорили более или менее одновременно, - имеет в себе нечто невообразимо глупое. Это бросается в глаза с первого же взгляда. О болтовне можно и умолчать.
В доме Харбаха было пять дочерей. Разница между старшей и младшей составляла четырнадцать лет. Другие различия были незначительны. Все они могли бы считаться хорошенькими, а старшая даже красавицей, но ей уже перевалило за тридцать. Был у них еще и сын, постарше. Он, однако, исчез. Отец говорил о нем как о шалопае, хотя единственным основанием для такого отзыва было то, что Пауль не пожелал вступить в отцовское дело. Он был врач, даже весьма уважаемый, несмотря на свою молодость - ему еще тридцати четырех не было, - и жил в Мюнхене. Свое медицинское образование он получил не на родительские средства и не в Вене. Финансовая поддержка шла с другой стороны. Эту сторону старый Харбах называл "некоей дамой". Пауль рано удрал из домашней конюшни, сразу после получения аттестата зрелости. Похоже, что в Мюнхене все уже было для него приготовлено. Там он учился условия жизни у него были наилучшие, - проходил практику в клинике и стал терапевтом, доктором медицины. Он остался холостым. ("Из-за некоей дамы?!") Пауль навещал своих родителей в Вене, хотя и редко. Дистанцию, которую он сумел установить, отцу и матери наконец пришлось признать. Густо разросшуюся живую изгородь перед совершенно чуждой им жизнью так просто не перескочишь. А вообще доктор Пауль Харбах был всегда учтив и безупречно внимателен к родителям, это тоже напоминало об изгороди. Стоит ли говорить, что он и выглядел совсем по-другому, чем родители и сестры. Доктор был темноволос и среднего роста.
Возможно, что, несмотря на разногласия с отцом, он поступил бы на медицинский факультет в Вене, если бы еще до того, как он сдал выпускные экзамены, не оборвались узы, крепившие его связь с родным городом, из-за того что семейство Руссовых перебралось на жительство в Будапешт. Это семейство еще связывало его с родительским домом, только оно одно. Ирма Руссов, тогда еще подросток, была подругой двух его старших сестер, хотя из-за миниатюрности сложения никак к ним не подходила. Но для Хильды, Женни и даже для Греты еще не пришло время конкуренции, высокой или низкой котировки, то есть доподлинной конноторговли; они еще резвились без каких бы то ни было замыслов в прихожей жизни, более похожей на детскую. Думается, одно из глубочайших наших заблуждений и заключается в том, что мы полагаем, будто игра стоит чего-то, только когда мы уже взрослые, все предыдущее попросту не в счет. Но кто в таком случае взрослый? Кто не запутывается в собственных сетях - должен был бы гласить ответ. На это, если точно сформулировать вопрос, и пожилым людям пришлось бы ответить, что они повзрослели третьего дня. (А подсчет очков идет своим чередом.) Вернее, кажется, что такой ответ подобает юнцам на семнадцатом или восемнадцатом году, позднее к нему уже относятся спустя рукава. До пятнадцати лет ничего, в общем-то, не происходит, все подробности сочиняются позднее. Значит, в ту пору мы действительно жили по штриховому клише. Позднее все уже пачкотня и ерундистика. Можно, конечно, разозлить тех, что не долго думая верят в действительность своей "взрослой" жизни, можно принудить их к яростным протестам, сказав, что в пятнадцать лет все уже прошло, а последующее лишь беспорядочное воспроизведение, если не просто худший, расплывчатый сколок некогда чистого и точного эскиза.
Во всяком случае, все, что осталось позади, было еще и сегодня ясно доктору Паулю Харбаху. Девочки в тот день не были на большом катке в Городском саду (где он на них обычно ни малейшего внимания не обращал, при них ведь была гувернантка). Итак, вернувшись оттуда с коньками под мышкой - коньки "Галифакс" были привинчены к высоким шнурованным ботинкам, - он вошел в переднюю на Райхсратштрассе. Зачем ему понадобились коньки с ботинками? Этого он уже не помнил. Ведь в раздевалке при катке у него был запиравшийся ящичек для коньков. Может, их следовало отдать в починку? Тут в памяти у него был провал. Дверь в комнату старших девочек стояла широко открытой. Паулю туда входить не разрешалось. Они его теснили, бросались на него с кулаками, когда он, ища кого-нибудь из них, входил в запретную комнату. Итак, дверь стояла открытой. Под мышкой он нес коньки. В то время он уже знал Эмилию Эрголетти, более того, между ними все давно было ясно. В комнате стояла четырнадцатилетняя Ирма Руссов, совсем одна. Никого из сестер там не было.
Пауль пожал ей руку. У Ирмы, стройной и белокурой, был сравнительно большой нос и бледное лицо.
Почти сразу же вслед за ним вошли двое или трое девчонок и выставили его за дверь.
Когда он был уже в своей комнате, ему почудилось, что в него вонзилась двузубая вилка с зубцами, растопыренными в разные стороны. Внезапно открывшаяся, да так и оставшаяся распахнутой дверь вела в доселе неизвестную ему - во всей ее ширине и глубине - комнату, не в комнату сестер и Ирмы Руссов, наоборот, вдаль, совсем в другую жизнь, а именно: в Мюнхен.
Мама и папа Руссовы оба были на редкость маленького роста и при этом отличались удивительным изяществом. Но и за такими людьми часто стоят большие деньги и большое дело - на сей раз торговля зерном. Торговали они с Будапештом. Там у них был большой дом - и папе Руссову, после того как в Пеште умер его брат, показалось, что благоразумнее будет жить там, где находится основное предприятие.
Приняв это решение, семейство Руссовых выехало из Вены еще до весны. Итак, для Пауля Харбаха завершился конфликт, собственно, не настоящий (чаши весов не находились в непрерывном колебании), скорее это было постоянное отклонение от того, что, безусловно, еще оставалось возможным. Так вот все и перешло в долгую разлуку.
В последнее время он частенько на катке присоединялся к длинноногим девчонкам, а они новую его привычку, конечно, истолковывали как желание видеть Ирму, которая из-за этого терпела немало мучений. В то время - так оно всегда бывает - Пауль нежданно-негаданно встретил отца и мать Ирмы у своих родителей, а поскольку он питал к ним неподдельный интерес, то нашел правильный подход и понравился им (даже очень). Вскоре он вместе с сестрами (они теперь стали куда милостивее к нему) получил приглашение на Ленаугассе, где жили Руссовы, совсем недалеко от отчего дома Пауля.
Все это ничего не изменило и ничуть не умалило натиска, который вскоре после Нового года произвела на него синьора Эрголетти. Распахнувшаяся дверь все время стояла настежь, а за ней простиралась комната, просторная и ярко освещенная.
Недавно открывшиеся в его душе ворота так и не закрывались уже в течение многих недель, он по-прежнему ходил на каток с Ирмой Руссов и на Ленаугассе к ее родителям.
Ибо редко кого берут в плен так неожиданно и решительно, как то сделала Эрголетти с Паулем Харбахом.
Погода после Нового года с неделю, наверное, была сырой и теплой (о катке даже думать не приходилось), временами шел дождь. Вот почему Паулю, вероятно, поручили отнести маленький, изящный зонтик в отель "Бристоль" на Кернтнерринг: одна дама позабыла его. Тут было произнесено имя Эрголетти, ровно ничего Паулю не сказавшее. Мать приказала ему переодеться, неприлично идти в костюме, который он носит в школу. Пауль бы и без того переоделся. Он был недурен, любил быть хорошо одетым. В семье этому придавали значение. Да и как же иначе. Харбахи были представителями изысканной буржуазии и не могли себе позволить аристократического пренебрежения внешним видом.
День из-за теплой погоды среди зимы с самого утра был необычным и волнующим. Пауль шел пешком. Дамский зонтик с тоненькой изогнутой ручкой висел у него на левой руке. Горничная собралась было завернуть его в бумагу, видимо считая, что молодому человеку неудобно идти по улице с дамским зонтиком. Но Пауль взял его у нее.
Здесь, вероятно, уместно будет заметить, что Пауля Харбаха в то время ничто, собственно, не занимало. О школе и говорить нечего. Он обладал двумя бесценными качествами, которые учение для него превращали чуть ли не в игру. Во-первых, сильнейшая способность к концентрации; он, можно сказать, пожирал объекты своего внимания. В этих случаях глаза у него становились выпуклыми, казалось, чуть ли не вылезали из орбит. Так он следил за учителем. Вдобавок его терзало желание поймать учителя на какой-нибудь ошибке. Что ему не раз удавалось. Но он ни слова об этом не говорил. Такое желание подстегивало его овладевать предметом лучше, чем его соученики. Вторым преимуществом, он, кстати сказать, им наслаждался, была его удивительная памятливость. То, что он слушал, тараща глаза, записывалось в его голове, как на фонографической пластинке. И оставалось в ней, разложенное по ящичкам, словно учетные карточки. Позднее, уже в университете, это было ему немало значащей помощью.
Дональд двигался теперь по линии наименьшего сопротивления и к тому же в своей излюбленной компании: его отец и Хвостик. Побоку все упражнения в языках - здесь они говорили только по-английски. Вдумчивая осмотрительная игра ("луговой бильярд", как Хвостик называл гольф), небо, простершееся над лугами - и каким-то необъяснимым образом тянувшееся за Дунаем, главной водной артерией Австрии, - чистые клюшки, которые они выбирали и которыми действовали: все это порождало спокойное и радостное удовлетворение. Блаженное чувство с головы до пят охватывало человека. Где бы еще такому взяться? Здесь же оно было следствием немалых спортивных волнений и неожиданностей. Всем троим доставляло удовольствие, закончив игру, уютно посидеть за чашкой кофе в соседнем молочном кафе. Кельнерша в белом фартуке спешила к ним по усыпанной гравием дорожке, предосеннее солнце освещало столики. Для Дональда здесь проходила, так сказать, граница официального, цивилизованного Пратера; за нею начиналась бесконечная пойма реки с оврагами и болотами, зарослями кустарника и с гигантскими старыми деревьями. Тут глубоко в душе ощущалось звонкое течение времени, наверное потому, что оно текло медленно, не проносилось, не мчалось стремглав. Человек не был добычей времени, напротив, был его хозяином здесь, в саду при молочном кафе, перед которым вздымались ветвистые кроны деревьев, а над ними алело вечернее небо.
Площадка для гольфа помогала Клейтонам завязывать различные приятельские и светские отношения (во всяком случае, больше, чем несколько шалая верховая езда Харриэт), главным образом в кругах крупной буржуазии. Так называемый "высший свет", разумеется, в таком буржуазном клубе отсутствовал. Не говоря уж о том, что венское общество - "высшее", "среднее" (крупные чиновники) и "смешанное" (предприниматели и промышленники) - никогда не отгораживалось от иностранцев китайской стеной, как некогда в патрицианских ганзейских городах на севере; Клейтонам повезло и в том смысле, что они были англичанами (к тому же не слишком типичными), ибо в ту пору английский образ жизни, давно уже просачиваясь на континент множеством мелких ручейков, покорил его себе. Англоманы забавляли уже Иоганна Нестроя, а с 1900 года, да и много позднее, на всех теннисных кортах счет вели по-английски, английские же термины были приняты при игре в крикет и в футбол.
В то время когда Дональд окончательно переехал в Вену, чтобы поступить в Высшее техническое училище - следовательно, в 1898 году, - у него умерла мать. Причину смерти, как положено установленную врачами, венский кучер Клейтонов, а также садовник с Принценалле среди своих излагали иначе, в какой-то мере метко: "Наша хозяйка умерла от истощения".
Похоронили ее, разумеется, в Чифлингтоне. Кончина жены для Боба еще увеличила серьезность положения, возникшую после смерти отца, ибо он и так уж сомневался, достанет ли у него сил одновременно руководить английским предприятием и его венским филиалом. Из-за постоянной перемены местожительства в жизнь его закралась какая-то неустойчивость, к которой еще добавилась долгая депрессия после смерти Харриэт. К черной ее сердцевине - нередко вовсе скрывавшей конкретный повод, а именно кончину жены, так что эта депрессия как бы становилась ни от чего независимой, присоединялась, словно мрачный ореол, мысль, что в Англии, куда Харриэт всей душой стремилась вернуться, она прожила бы дольше. После смерти деда Дональду еще предстояло пробыть ряд лет в public school. Но он, Роберт, не мог оставить на произвол судьбы венское предприятие, скорее уж, завод в Чифлингтоне, где все было издавна налажено и ничего, кроме его временных наездов, не требовало. Так он постепенно и угнездился в Вене.
В первые недели житья Дональда в Вене - не в прежней детской, но в огромной комнате на верхнем этаже с окнами, выходящими в парк, - отец и сын за день, случалось, обменивались лишь несколькими словами.
Тем не менее надеждой Боба, и надеждой вполне обоснованной, стал Дональд. Его занятия в венском Высшем техническом училище нельзя было не назвать предельно углубленными и экономными в смысле затраты времени. С первой минуты он, видимо, вменил себе в обязанность как можно глаже и быстрее со всем этим разделаться, не опаздывая ни к одному сроку - ни со сдачей обязательных чертежей, ни со сдачей так называемых коллоквиумов. То же самое было и с государственными экзаменами. Дональд одинаково не выказывал пристрастия ни к практическим, ни к теоретическим занятиям. Математика 1-й ступени или математика 2-й ступени и механика значили для него столько же, сколько технология машиностроения (которой ему следовало бы интересоваться больше, чем другими предметами, учитывая его будущее на заводе), специальность, на которой часто спотыкались наиболее одаренные студенты, именно потому, что она давалась в основном зубрежкой (как фармакология медикам или источниковедение историкам). Дональд честно зубрил, когда это было необходимо, но явно без всякого интереса к предмету. Он никогда не говорил о Высшем техническом, даже с отцом, который в свое время изучал ту же специальность. Бобу Клейтону с Дональдом приходилось так же нелегко, как некогда самому старому Клейтону в Бриндли-Холле. Перед лицом такой замкнутости он мало-помалу сделался искательным. Во время каникулярной практики, начинавшейся теперь на венском заводе по окончании каждого семестра, он предоставлял Дональду полную свободу действий, но немало удивлялся тому, как сын брался за дело. Поначалу, видимо ничуть не стремясь составить себе общетехнологическое представление о рабочих процессах в целом, он силился приобрести ремесленные навыки. (Боб Клейтон в Чифлингтоне поступал по-другому.) Дональд учился сперва работать на токарном станке, затем обрабатывать стальные листы и так далее. Монтаж - это уже под самый конец.
Тревога Клейтона о будущем в значительной степени улеглась, когда в июне 1902 года Дональд вернулся домой с дипломом инженера-машиностроителя. Вскоре он начал свою деятельность инженера-производственника на венском заводе, теперь досконально ему знакомом, так же как и любому рабочему. Дональду было тогда двадцать четыре года.
Итак, по истечении 1902 года положение значительно улучшилось. В Вене находились Дональд и Хвостик, бывшие в прекрасных отношениях. Доктор Эптингер был еще весьма деятелен. Роберт теперь имел возможность подолгу заниматься заводом в Чифлингтоне. Если надо было решить какой-нибудь вопрос на венском заводе, то ведь худо-бедно существовал телеграф. В Бриндли-Холле о Роберте пеклась Кэт, вновь пересаженная на английскую почву. Старая миссис Чиф приказала долго жить.
Чаще, чем раньше, он отправлялся верхом в Помп-Хаус. И, как некогда Харриэт, сидел в маленьком коричневом кабинете ее дядюшки, которого с первых дней своего брака, вполне естественно, воспринимал как тестя. Прежде эта комната была своего рода точкой опоры. Архимедовым рычагом для Харриэт; теперь она стала почти тем же для ее вдовца. Так или иначе, но не одиночества искал он в Помп-Хаусе, одиноким он был и в Бриндли-Холле. Бриндли-Холл был велик, пуст и просторен. Здесь же окружающее как-то замыкалось, во всяком случае в этой коричневой комнатке. В ней Боб чувствовал себя словно в ящике из-под сигар. Одиночество становилось наслаждением. Вполне подобающим наслаждением. Ведь ему уже было за пятьдесят. Волосы его еще не изменили своего цвета. Здесь можно было спокойно курить трубку. Садовник стал очень стар, а жена его почти не изменилась. Всякий раз она спешила с пучком соломы, когда ее муж снимал спортивное седло. Затем он, ковыляя на своих кривых ногах, водил лошадь взад и вперед. Клейтон готов был поклясться, что на нем та же шапочка, какую он носил, когда Боб был женихом.
Дональд утверждал себя не только на заводе. Он утверждал себя и в поездках с Хвостиком на Восток, где для Роберта Клейтона начиналось состояние неуверенности; еще со времен Бейрута. Возможно, что эта неуверенность несколько распространилась, захватив и другие сферы... Дональд был человеком без собственных идей. Он всегда придерживался кем-то предначертанного ему пути. Право же, ему цены не было, почти как Хвостику.
Итак, он сидел здесь, наш Клейтон, и курил свою прямую трубку, свисавшую изо рта, как обычно свисают только изогнутые.
Годы, прошедшие между смертью отца и вступлением в дело Дональда, изрядно потрепали Боба (внешне это не было заметно). Возможно, такая полная самостоятельность была не в его характере? Интересно, попадет ли и Дональд в подобное положение?
Тут ему вспомнилось желание, часто высказывавшееся покойной Харриэт, что в конце концов привело их обоих к твердому решению.
В Монреале подрастал ее племянник Август Каниш - Боб видел его только маленьким мальчиком, - теперь он был уже в средней школе. Относительно него и было принято решение, что последние два класса он кончит в Австрии и потом пойдет в Высшее техническое училище, дабы со временем в качестве инженера вступить в фирму "Клейтон и Пауэрс". Об основательном изучении немецкого языка позаботились уже в Монреале, ведь там он учился не в обычном реальном училище, а в таком, где преподавались еще и древние языки. Поэтому в Вене ему пришлось бы поступать в так называемую "гуманитарную гимназию". Боб Клейтон знал понаслышке, что требования в австрийских учебных заведениях такого рода были достаточно высокими, и в письмах старался внушить это родителям Августа; но те успокаивали его сообщениями, что мальчик учится превосходно. Тем не менее по окончании гимназии ему, несмотря на австрийский аттестат зрелости, пришлось бы сдавать дополнительный экзамен, ибо только выпускники реальных училищ могли поступать в Высшее техническое без такового. Подготовить Августа к этому и дать ему полезные советы должен был Дональд, у него имелся немалый опыт. Но так или иначе, а на заводе через шесть лет будет помощник из своей семьи.
Хорошо. Осенью Август должен приехать. Боб Клейтон выбил трубку и сунул ее в боковой карман своей куртки. Пора домой. Кэт ждет его с обедом. Он покинул кабинет с коричневыми панелями и через холл прошел на площадку перед домом.
Садовник привел ему лошадь. Подпруга была уже затянута. Несколько мгновений, покуда лошадь делала первые шаги, разрывая тишину, как и всегда царившую в Помп-Хаусе, Клейтон размышлял, нет ли другой дороги, чтобы выехать на шоссе, кроме тропинки, ведущей через луг на вершину холма. Он уже собрался придержать лошадь, бодро стремившуюся вперед. Но, увы, другой дороги не было. Клейтон дал лошади шенкеля и галопом проскакал до поворота направо.
Клейтоны укоренились в венском обществе, разумеется, не только благодаря гольфу, но в значительно большей степени благодаря своему предприятию. Ведь с самого начала они стали клиентами и покупателями многих крупных фирм, назовем в первую очередь сталелитейные заводы в Тернице, заводы по изготовлению винтов и резцов в Нижней Австрии и в Штирии, не говоря уж о крупных строительных фирмах, которые с первых дней с ними сотрудничали. Еще более оживленные контакты сумел установить Дональд за годы своего пребывания в Высшем техническом училище. Все эти дороги вели в вышеупомянутое светское общество. Дональд вскоре был избран в комитет "Танцевальных вечеров для инженеров и техников", а некоторое время спустя и в другое подобное объединение крупных промышленников, содействующее устройству балов, знаменитых еще и тем, что на пышных бюстах хозяек бала блистали целые коллекции драгоценных камней, никак друг с другом не сочетавшихся, что приводило публику в больший трепет, чем самые бюсты.
Между тем различные круги венского общества не были строго или демонстративно отдалены один от другого. Отдаленность была скорее скрытой, хотя и весьма определенной. Крупных чиновников, давно уже смешивавшихся со знатью, весьма привлекала блистательная роскошь больших и богатых домов, ровно как и великолепные празднества знати. Ведь отцы и начальники департаментов, в конце концов, ничего не имели против, если их сыновья брали в жены девиц из этих домов и обеспечивали себе кормушку, куда более обильную, чем та, у которой им предстояло бы простоять всю жизнь, и к тому же богато украшенную и связанную с представительскими обязанностями.
Такие отцы, начальники департаментов, мелькали то тут, то там. Они старались налаживать контакты из-за своих совсем еще юных отпрысков, чтобы с возрастом те сразу попали в нужные круги и без промедления встали на ноги.
Холл виллы Клейтонов по-прежнему освещался тускло, притушенно, хотя теперь туда уже было проведено электричество. Здесь, олицетворенная стоячими лампами на высоких медных ножках с широкими абажурами, еще продолжала жить традиция Харриэт. Верхняя галерея - каждая дверь там вела в другую комнату, проходных не было, как в гостинице, - почти что тонула в темноте. (В одной из этих комнат, там, где когда-то была детская, с осени, то есть с начала учебного года, жил Август Каниш из Монреаля, сейчас он гостил у своего одноклассника Хофмока.) Только на витой лестнице горела тусклая электрическая лампочка, ввинченная в некое подобие раковины. Если бы сейчас кто-нибудь посмотрел на двух джентльменов в вечерних костюмах, вышедших из двух комнат, одна напротив другой, на галерею и спустившихся в холл, - у того, вероятно, мороз пробежал бы по коже при виде столь точного повторения. Так похожи были отец и сын. Они сели в кресла под высокой лампой, и тотчас же появился лакей с подносом. Но виски с содовой теперь наливалось как в любом другом доме, не наоборот. Традиция уже оборвалась.
Оборвалась она и во дворе. Там стояла теперь не карета, а длинный "найт-минерва"; на колесах его блестели тонкие стальные спицы. Автомобиль этот двигался почти бесшумно, разве что с чуть слышным жужжанием. Шофер уже сидел за рулем и дожидался. Старый кучер - тот, что охарактеризовал последнюю болезнь Харриэт как "истощение", - теперь был привратником и заодно садовником. Когда Роберт видел его, ему невольно вспоминался садовник в Помп-Хаусе, хотя этот, в Вене, не был ни маленьким, ни кривоногим и не носил старой крикетной шапочки. Но все же какое-то сходство существовало. Летом каждый проходивший по двору садовникова дома, слева от ворот, мимо лиственных растений в больших горшках, стоявших на мощенном булыжником дворе, вступал в тишину, похожую на ту, что царила в Помп-Хаусе. Правда, в Вене радиус ее действия был значительно меньше. Она распространялась лишь на этот двор. Венский садовник был вдов. Как его звали, никто уже не помнил. Мы придумали для него имя Брубек. Так он выглядел.
Передняя, в которой лакей подавал пальто, была узкой и полупустой. Каждый, кто не знал этого дома, бывал поражен, пройдя из нее в огромный холл с витой лестницей.
Во дворе, у подъезда, фонарь, отягощенный чрезмерным количеством кованых украшений, очень уж тускло освещал автомобиль и ступеньки, ведущие к двери в дом.
Вечер был не холодный, но свежий. В этой свежести сохранился еще последний, как бы застывший отзвук ушедшего лета; то был чуть слышный аромат каштановых и кленовых листьев. Давно уже они почернели, усыпали землю.
Вскоре машина въехала на мост. Сходство отца и сына, сидящих рядом, могло бы произвести малоприятное, даже комическое впечатление, ибо очень уж легко было себе представить, что это две куклы, засунутые в машину и теперь прямо и недвижно торчащие за спиною шофера. Не так это было на деле. Каждый полулежал в своем углу, Роберт слева, Дональд справа. Они молчали. Молчать им было легко. Ничего другого им и в голову не приходило, и чувствовали они себя при этом отлично. Роберт давно отказался от попыток разговорить Дональда (такие попытки в свое время делал и Дональдов дед).
В доме промышленника Харбаха на Райхсратштрассе, что за новым университетом, многочисленные его дочери, смахивавшие на рослых кобыл все как одна светлые блондинки, - встречали и приветствовали гостей. Впрочем, вскоре все рассаживались. В те времена деловые встречи еще не происходили стоя, как на бирже, но той простой причине, что приемы устраивали только те, у кого было много комнат и много мебели. Дочерей Харбаха, пожалуй, ни один мужчина ростом не превосходил; наверное, поэтому и все подруги у них были длинноногие - общая беда сближает. Целая толпа долговязых особ женского пола - надо заметить, что тогда, как и нынче, все они говорили более или менее одновременно, - имеет в себе нечто невообразимо глупое. Это бросается в глаза с первого же взгляда. О болтовне можно и умолчать.
В доме Харбаха было пять дочерей. Разница между старшей и младшей составляла четырнадцать лет. Другие различия были незначительны. Все они могли бы считаться хорошенькими, а старшая даже красавицей, но ей уже перевалило за тридцать. Был у них еще и сын, постарше. Он, однако, исчез. Отец говорил о нем как о шалопае, хотя единственным основанием для такого отзыва было то, что Пауль не пожелал вступить в отцовское дело. Он был врач, даже весьма уважаемый, несмотря на свою молодость - ему еще тридцати четырех не было, - и жил в Мюнхене. Свое медицинское образование он получил не на родительские средства и не в Вене. Финансовая поддержка шла с другой стороны. Эту сторону старый Харбах называл "некоей дамой". Пауль рано удрал из домашней конюшни, сразу после получения аттестата зрелости. Похоже, что в Мюнхене все уже было для него приготовлено. Там он учился условия жизни у него были наилучшие, - проходил практику в клинике и стал терапевтом, доктором медицины. Он остался холостым. ("Из-за некоей дамы?!") Пауль навещал своих родителей в Вене, хотя и редко. Дистанцию, которую он сумел установить, отцу и матери наконец пришлось признать. Густо разросшуюся живую изгородь перед совершенно чуждой им жизнью так просто не перескочишь. А вообще доктор Пауль Харбах был всегда учтив и безупречно внимателен к родителям, это тоже напоминало об изгороди. Стоит ли говорить, что он и выглядел совсем по-другому, чем родители и сестры. Доктор был темноволос и среднего роста.
Возможно, что, несмотря на разногласия с отцом, он поступил бы на медицинский факультет в Вене, если бы еще до того, как он сдал выпускные экзамены, не оборвались узы, крепившие его связь с родным городом, из-за того что семейство Руссовых перебралось на жительство в Будапешт. Это семейство еще связывало его с родительским домом, только оно одно. Ирма Руссов, тогда еще подросток, была подругой двух его старших сестер, хотя из-за миниатюрности сложения никак к ним не подходила. Но для Хильды, Женни и даже для Греты еще не пришло время конкуренции, высокой или низкой котировки, то есть доподлинной конноторговли; они еще резвились без каких бы то ни было замыслов в прихожей жизни, более похожей на детскую. Думается, одно из глубочайших наших заблуждений и заключается в том, что мы полагаем, будто игра стоит чего-то, только когда мы уже взрослые, все предыдущее попросту не в счет. Но кто в таком случае взрослый? Кто не запутывается в собственных сетях - должен был бы гласить ответ. На это, если точно сформулировать вопрос, и пожилым людям пришлось бы ответить, что они повзрослели третьего дня. (А подсчет очков идет своим чередом.) Вернее, кажется, что такой ответ подобает юнцам на семнадцатом или восемнадцатом году, позднее к нему уже относятся спустя рукава. До пятнадцати лет ничего, в общем-то, не происходит, все подробности сочиняются позднее. Значит, в ту пору мы действительно жили по штриховому клише. Позднее все уже пачкотня и ерундистика. Можно, конечно, разозлить тех, что не долго думая верят в действительность своей "взрослой" жизни, можно принудить их к яростным протестам, сказав, что в пятнадцать лет все уже прошло, а последующее лишь беспорядочное воспроизведение, если не просто худший, расплывчатый сколок некогда чистого и точного эскиза.
Во всяком случае, все, что осталось позади, было еще и сегодня ясно доктору Паулю Харбаху. Девочки в тот день не были на большом катке в Городском саду (где он на них обычно ни малейшего внимания не обращал, при них ведь была гувернантка). Итак, вернувшись оттуда с коньками под мышкой - коньки "Галифакс" были привинчены к высоким шнурованным ботинкам, - он вошел в переднюю на Райхсратштрассе. Зачем ему понадобились коньки с ботинками? Этого он уже не помнил. Ведь в раздевалке при катке у него был запиравшийся ящичек для коньков. Может, их следовало отдать в починку? Тут в памяти у него был провал. Дверь в комнату старших девочек стояла широко открытой. Паулю туда входить не разрешалось. Они его теснили, бросались на него с кулаками, когда он, ища кого-нибудь из них, входил в запретную комнату. Итак, дверь стояла открытой. Под мышкой он нес коньки. В то время он уже знал Эмилию Эрголетти, более того, между ними все давно было ясно. В комнате стояла четырнадцатилетняя Ирма Руссов, совсем одна. Никого из сестер там не было.
Пауль пожал ей руку. У Ирмы, стройной и белокурой, был сравнительно большой нос и бледное лицо.
Почти сразу же вслед за ним вошли двое или трое девчонок и выставили его за дверь.
Когда он был уже в своей комнате, ему почудилось, что в него вонзилась двузубая вилка с зубцами, растопыренными в разные стороны. Внезапно открывшаяся, да так и оставшаяся распахнутой дверь вела в доселе неизвестную ему - во всей ее ширине и глубине - комнату, не в комнату сестер и Ирмы Руссов, наоборот, вдаль, совсем в другую жизнь, а именно: в Мюнхен.
Мама и папа Руссовы оба были на редкость маленького роста и при этом отличались удивительным изяществом. Но и за такими людьми часто стоят большие деньги и большое дело - на сей раз торговля зерном. Торговали они с Будапештом. Там у них был большой дом - и папе Руссову, после того как в Пеште умер его брат, показалось, что благоразумнее будет жить там, где находится основное предприятие.
Приняв это решение, семейство Руссовых выехало из Вены еще до весны. Итак, для Пауля Харбаха завершился конфликт, собственно, не настоящий (чаши весов не находились в непрерывном колебании), скорее это было постоянное отклонение от того, что, безусловно, еще оставалось возможным. Так вот все и перешло в долгую разлуку.
В последнее время он частенько на катке присоединялся к длинноногим девчонкам, а они новую его привычку, конечно, истолковывали как желание видеть Ирму, которая из-за этого терпела немало мучений. В то время - так оно всегда бывает - Пауль нежданно-негаданно встретил отца и мать Ирмы у своих родителей, а поскольку он питал к ним неподдельный интерес, то нашел правильный подход и понравился им (даже очень). Вскоре он вместе с сестрами (они теперь стали куда милостивее к нему) получил приглашение на Ленаугассе, где жили Руссовы, совсем недалеко от отчего дома Пауля.
Все это ничего не изменило и ничуть не умалило натиска, который вскоре после Нового года произвела на него синьора Эрголетти. Распахнувшаяся дверь все время стояла настежь, а за ней простиралась комната, просторная и ярко освещенная.
Недавно открывшиеся в его душе ворота так и не закрывались уже в течение многих недель, он по-прежнему ходил на каток с Ирмой Руссов и на Ленаугассе к ее родителям.
Ибо редко кого берут в плен так неожиданно и решительно, как то сделала Эрголетти с Паулем Харбахом.
Погода после Нового года с неделю, наверное, была сырой и теплой (о катке даже думать не приходилось), временами шел дождь. Вот почему Паулю, вероятно, поручили отнести маленький, изящный зонтик в отель "Бристоль" на Кернтнерринг: одна дама позабыла его. Тут было произнесено имя Эрголетти, ровно ничего Паулю не сказавшее. Мать приказала ему переодеться, неприлично идти в костюме, который он носит в школу. Пауль бы и без того переоделся. Он был недурен, любил быть хорошо одетым. В семье этому придавали значение. Да и как же иначе. Харбахи были представителями изысканной буржуазии и не могли себе позволить аристократического пренебрежения внешним видом.
День из-за теплой погоды среди зимы с самого утра был необычным и волнующим. Пауль шел пешком. Дамский зонтик с тоненькой изогнутой ручкой висел у него на левой руке. Горничная собралась было завернуть его в бумагу, видимо считая, что молодому человеку неудобно идти по улице с дамским зонтиком. Но Пауль взял его у нее.
Здесь, вероятно, уместно будет заметить, что Пауля Харбаха в то время ничто, собственно, не занимало. О школе и говорить нечего. Он обладал двумя бесценными качествами, которые учение для него превращали чуть ли не в игру. Во-первых, сильнейшая способность к концентрации; он, можно сказать, пожирал объекты своего внимания. В этих случаях глаза у него становились выпуклыми, казалось, чуть ли не вылезали из орбит. Так он следил за учителем. Вдобавок его терзало желание поймать учителя на какой-нибудь ошибке. Что ему не раз удавалось. Но он ни слова об этом не говорил. Такое желание подстегивало его овладевать предметом лучше, чем его соученики. Вторым преимуществом, он, кстати сказать, им наслаждался, была его удивительная памятливость. То, что он слушал, тараща глаза, записывалось в его голове, как на фонографической пластинке. И оставалось в ней, разложенное по ящичкам, словно учетные карточки. Позднее, уже в университете, это было ему немало значащей помощью.