– То есть как же это? – спросил директор растерянно. – Я что-то не понимаю, – он развел руками, – кто ж ее?… И в этом уборе еще! – Зыбин молчал. – Стой, стой! Ведь такой наряд просто так не надевают. Такой на свадьбу надевают или еще на какую-нибудь торжественность. А если торжественность, значит, кругом люди, гости. Так как же ее могли увезти и убить, объясни.
   Зыбин пожал плечами. Дед сидел в кресле и демонстративно дремал.
   – Нет, это никак не может быть, – решил директор.
   – Кларочка, принесите, пожалуйста, археологическую карту Алма-Атинской области, – попросил Зыбин очень ласково. – Я ее у вас тогда оставил прямо на столе.
   Клара молча повернулась и вышла. Директор посмотрел ей вслед.
   – Вы что это? – спросил он негромко. – Поссорились, что ли?
   – Да нет, ровно ничего, – ответил Зыбин.
   – То-то – ровно ничего, – он покачал головой. – Третий день девчонка с опухшими глазами ходит. И вчера – мы к тебе приехали, а ты побежал при ней звонить своей… Уж никакой, значит, выдержки нет… Мне это не нравится, учти, пожалуйста.
   – Да что я… – заикнулся Зыбин.
   – Вот то-то, все вы ничего, ничего, и получается-то очень чего! А что твой помощник вчера учудил! Это что он там орал на всю бригаду, а? Тоже ничего? Стой, я с тобой еще серьезно поговорю. Не можешь внушить дисциплину подчиненному. Набрался, сопляк, и начинает выяснять свои отношения с Советской властью. Все прошлое уже начисто позабыто, значит? Это куда годится?
   Дед вдруг открыл глаза. В таких случаях он всегда одобрял директора. Хозяин должен требовать. А иначе и дела не будет. Разве мы доброе слово понимаем?
   – Молодые, глупые, – сказал он истово. – Даже выпить и то незаметно не умеют. Выпил четвертинку и вообразил, что он уже царь и Бог. Начинает себя людям показывать. А вот мой дед, он каждое воскресенье…
   – Подожди, я их скоро всех прижму, – пообещал директор, – и того свистуна, и этого его покровителя. Те! Тише. Вон она стучит каблучками. Кончаем разговор. Переходим на карту.

 
   Карту разложили на столе и прикрепили кнопками. Она была как ковер – огромная, пестрая, заняла собой весь стол, и все, кроме деда, наклонились над ней. Зыбин сказал:
   – Ну-с, вот вам весь бассейн Карагалинки. Пусто! За сто лет ни горшка, ни рожка. Белое пятно! На сорок верст кругом степь да степь кругом! Кто же мог в этой степи захоронить нашу маленькую ведьму? И зачем надо было сюда увозить ее труп? Но если это не погребенье, тогда что же?
   И опять все трое молчали, смотрели и думали, хотя было ясно, что ничего тут уж не придумаешь. И дед тоже смотрел на карту вместе со всеми и думал, и так же, как и все, ничего придумать не мог.
   – Белое пятно! – повторил он раздумчиво.
   – А может быть, – робко предположил директор, – это все-таки погребение, но только, понимаешь, какое-нибудь особенное. Ну, например, саркофаг! Может, охотники спрятались тогда не под глыбу, а под крышку этого саркофага. Сам-то он развалился, а крышка осталась. Может быть так, а?
   Он говорил и смотрел на Зыбина – сейчас перед картой он безоговорочно признавал его авторитет.
   – Да нет, пожалуй, так не выйдет, – покачал головой Зыбин. – Во-первых, саркофаг зарывают, а не просто ставят среди степи, во-вторых, если это саркофаг – то огромный, ведь пряталось-то под ним по меньшей мере трое. Чтоб привезти и выкопать яму для такой махины, надо человек 10 по меньшей мере. А это значит, что золото утекло бы. Хоть один вор из десятерых да нашелся бы. Ведь степь-то голая, пустая. Далее, речь идет все время о глыбине, саркофаг же состоит из тесаных плит. И теперь, пожалуй, самое важное: ни о каких погребениях в саркофагах мы здесь никогда не слышали. Вот, пожалуйста, смотрите, «Топографические сведения о курганах Семиреченской и Семипалатинской области». Семиреченская область – это мы. Так вот читаем: «Семиреченские курганы сооружены в прослойку с камнями, реже – из чистых камней». Читаем дальше: «Слой камней нередко с голову, а иногда и больше. Этот слой засыпался землей». А выглядит это так: «Курган круглый или овальный, с крутым откосом, на верху его довольно значительная площадь углубления». Все! С глыбой все это никак не спутаешь. Источник: «Известия Томского университета», книга 1, за 1889 год, отдел, страница 142 – вопросы есть?
   – Да, черт тебя дери, – сказал директор растерянно. – Действительно! Но все-таки что же это такое?
   Зыбин пожал плечами.
   – Вот что это такое! Надо во что бы то ни стало найти эту глыбину, и тогда можно будет рассуждать о том, что это такое, но во всяком случае, кажется, точно – не могила! Девушку просто увезли и убили, и труп ее засунули под эту глыбу. Но вот вы правильно говорите: при чем же тут диадема? Как же удалось убить или похитить эту молодую царевну или жрицу из дворца, да еще увезти труп ее за сто километров? А что такое сто километров? Это значит скакать сутки по степи с трупом поперек седла! Или она тогда была еще живая? И почему золото цело, как на него не набрели до сих пор? Ведь лежало-то оно прямо на поверхности? – Он развел руками. – Ну кто ж тут что знает? Я, например, ничего и предположить не могу. Одно решение: надо разыскивать место.
   Наступила пауза.
   – Нет, это бывает, – сказал дед. – Это довольно просто бывает. Заманили молодую девку, нафулиганничали, задавили и бросили. Вот и все. У нас в станице такое тоже раз было. Убили девку. Искали-искали, а это оказался ее сосед – попов сын.
   – Где ж ты теперь найдешь это место? – вздохнул директор. – Кто тебе его покажет? Вот что у нас осталось. – Он вынул зеленые корочки из-под паспорта и зло бросил их на стол. – Нет, видно, это дело уж окончательно потерянное. Так мне и тот старший сказал. – Он задумался. – Так какие все-таки были брови у Александра Македонского? – спросил он вдруг. – Не знаешь? А какие вообще брови бывают? У тебя вот какие? Не знаешь? Даже и про свои собственные брови и то не знаешь? Так вот слушай. – Он вынул записную книжку. – Брови бывают короткие, средние, длинные, прямые, дугообразные, ломаные, извилистые, сближенные, сросшиеся, щетинистые, широко расставленные, свисающие наружным концом вверх, свисающие вниз, строго горизонтальные! Ух, дыхания не хватило. Вот что значит следователь, а ты что? Вот ухо твое – ты что думаешь, это так просто ухо, и все? Дудки, брат! В нем ты знаешь сколько примет? Двадцать. В одной мочке их шесть. Вот это наука! Смотри, как они деда замучили. – Он засмеялся. – Так вот, товарищ ученый, шумишь много, а толку чуть! Оказывается, это у вас еще не наука, то есть наука, да неточная. А точная там – в сером домике. – Он встал. – Они тебе наказывали сразу после закрытия музея туда зайти. Зайди. – Он вынул из блокнота какую-то бумажку. – Вот! Товарищ Зеленый, 242-я комната. Это тот старый. Он ничего. Придешь – позвонишь ему, вот телефон. Приемный акт на всякий случай захвати. А в случае чего – звони мне. Я сегодня буду дома сидеть. – Он поднялся с кресла и потянулся так, что хрустнули кости. – Ну, разлетаемся, товарищи. А вы, Кларочка, задержитесь-ка. Надо будет потолковать об организации хранения, а то что-то…

 
   Клара осталась, а Зыбин подумал и пошел на базар. Была у него одна думка, и он обязательно хотел ее проверить. Вообще-то он всегда боялся толпы, тесноты, давки, скученности. «Скучно от слова скученно», – говорил он не то шутя, не то совершенно серьезно. И ох как по прошлым годам он помнил эту мертвую, пропахшую крезолом скуку! Скуку ночных храпящих вокзалов, свалочную скуку товарняков, в которых ни сесть, ни лечь, и даже почти уже незапамятную скуку Чистых прудов. Это было лет двадцать назад. Первые воспоминания об этом: липы с пыльными листьями, жара, серый песок. Скука и тоска. Бульварный круг огорожен зелеными раскалившимися скамейками. И семечки, семечки, семечки… Вся земля хрустит от семечек. В середине круга оркестр, вознесенные над землей беседкой сидят солдаты и трубят. Ниже этого круга двигается второй – няньки, бонны, мадемуазели, гувернантки – все важные, благообразные, строго улыбающиеся. На одних чепцы матерчатые, кокошники. На других черные платки с роскошными цветами из тех, что растут на обоях, мануфактурах, трактирных чайниках и подносах. Шали. Накидки. Открытые головы редко. Еще ниже третий круг, это заклещенные намертво за руку несчастные господские дети. И он тоже господское дитя, и его тоже заклещили и тащат. Солнце палит, оркестр гремит. Круг движется медленно-медленно, и не выкрутишься, не выпросишься, не убежишь. Иди чинным детским шажком с жестяным совочком в потной грязной ладошке и жди последнего, отчаянного рыка задохшейся трубы. После этого музыканты вдруг дружно опустят инструменты и закашляют, засморкаются, задвигаются, заговорят. А нянька разожмет свою клешню. Ребята из неблагородных носятся вокруг, свистят, кричат, подставляют друг другу ножки, в общем, хулиганят от всей души. Они уличные, на них всем наплевать, и они все могут. А ты ровно ничего не можешь. Ты сын благородных родителей. От этого скука, зной, все время болит голова, ноет рука от нянькиных клещей.
   Зачем кружили эти няньки? Зачем ревел и надсаживался оркестр? Зачем он играл нянькам «На сопках Маньчжурии» и «Оружьем на солнце сверкая»? Ну, наверно, это все напоминало им господские разговоры о высшем свете, снимки в «Огоньке», обложку на «Солнце России», бал-маскарад с призами, гуляния в царском саду, еще что-нибудь подобное. Ведь напротив стояло белое здание с колоннами, кино «Колизей», и там шли салонные фильмы. Вот еще с тех пор Зыбин люто возненавидел всякое многолюдство и избегал его пуще всего. Но года через два именно оно хлынуло на него потоком: революция – ночные поезда и вокзалы, теплушки, платформы! Ох, как он их хорошо узнал за эти четверть столетия!
   Поэтому он и боялся толпы и только на алма-атинские рынки ходил охотно. Их было несколько: Сенной, Мучной, Никольский и, наконец, самый ближний, Зеленый, или Колхозный. Этот рынок был веселым, запьянцовским и даже немного юродивым местом. Его Зыбин любил больше всех других. Сюда он и пришел из музея.

 
   Зеленый базар!
   Только с первого взгляда он казался толчеей. Когда присмотришься, то поймешь: это целостный, здраво продуманный и четко сформированный организм. В нем все на своих местах. Бахчевники, например, постоянно занимают одну сторону базара. На этой стороне лошади, верблюды, ослы, телеги, грузовики. Очень много грузовиков. В грузовиках арбузы. Они лежат навалом: белые, сизые, черные, полосатые. Над ними изгибаются молодцы в майках и ковбойках – хватают один, другой, легко подбрасывают, шутя ловят, наклоняются через борт к покупателю и суют ему в ухо: «Слышишь, как трещит? Эх! Смотри, борода, денег не возьму!» – с размаху всаживают нож в черно-зеленый полосатый бок, раздается хруст, и вот над толпой на конце длинного ножа трепещет красный треугольник – алая, истекающая соком живая ткань, вся в розовых жилках, клетках, крупинках и кристаллах.
   – Да голова ты садовая, сейчас ты белого и за тыщу не найдешь! На! Даром даю! Бери! – кричит продавец и швыряет арбуз покупателю.
   То же самое орут с телег, с арбакешек, с подмостков, просто с земли. Здесь же снуют юркие казахские девчонки с сорока косичками. Они таскают ведра и огромные медные чайники и поют, это почти стихи:
   – А вот свежая холодная вода!
   – Кому свежей холодной воды!
   – Вода! Вода! Две копейки кружка.
   – Подходи, Ванюшка!
   Рядом мелкая розница – лоток под кисеей, под ней уже мертвые ломти – вялые, липкие, запекшиеся бурой арбузной сладостью, над ними ревет стая больших металлических лиловых мух (здесь их зовут шимпанскими). Тронешь ломоть – и сразу отдернешь руку – среди черных и желтых лакированных семечек замерли три или четыре хищницы с чутко подрагивающими тигриными туловищами.
   – В-вот воды, воды! Кому свежей холодной воды! – заливаются чистые девчоночьи голоса, и только иногда среди них прорвется спокойный гекзаметр:
   – А вот ароматные сладкие дыни! Кто купит?
   – Ароматную сладкую дыню задаром. Кто купит?
   У ароматных сладких дынь свой ряд. Они товар нежный. Их не ссыпают навалом, их раскладывают в ряд на циновках. Есть дыни круглые, четко оформившиеся, с мягкими, обтекаемыми гранями – их зовут здесь кубышками. Но больше всего они похожи на какой-то внутренний орган неведомого чудовища – почку или сердце. Мясо у них оранжево-желтое или насыщенно зеленое, как шартрез. А есть еще дыни длинные, конические, как мины или межпланетные снаряды (так в то время их рисовали в журнале «Вокруг света»). Есть дыни золотистые, как осень, как листопад, как закат в спокойной воде пруда. Есть дыни, похожие на головы огромных тропических гадов, они в пятнах, потеках, пересветах, в хищных змеиных узорах. От дынь исходит еле уловимый аромат, и каждый, кто проходит по этим рядам, дышит им. И продавцы в этом ряду тоже иные, и покупатели тут не те, что табунятся вокруг арбузных пятитонок. Продавцы в этом ряду – старые солидные люди, узбеки или казахи – аксакалы с истовыми бородами, с бурыми иконописными лицами, в черно-белых тканых тюбетейках. Они не волнуются, не бегают, не кричат, они только поют: «А вот ароматные сладкие дыни». Подходи, смотри, плати деньги и уноси. Пробовать дыни дают не всякому. Это целый ритуал. Сначала ее секут напополам, потом снимают тончайший прозрачный срез и к лицу покупателя на острие длинного и тонкого, как жало, ножа возносится прозрачный розовый лепесток, бери в рот, соси и оценивай. И покупатель здесь свой. Около арбузов мальчишки, тетки, сезонники, шоферы, любители выпить. Арбуз, если нет ножа, просто колют о колено, а надколов, разрывают руками. Едят тут же, чавкая, истекая сладостью, урча, уходя в корку с носом, с глазами, чуть не до волос. Повсюду на земле валяются горбушки и шкурки. Дыню под мышкой уносят домой. И когда там ее положат на белое фаянсовое блюдо и поставят среди стола, то стол тоже сразу вспыхнет и станет праздничным. Такая она нежно-цветистая, такая она светящаяся, изнизанная загаром и золотом, в общем, очень похожая на дорогую майоликовую вазу.
   А дальше помидоры и лук. Лук – это пучки длинных сизо-зеленых стрел, но лук – это и клубни, выложенные в ряд. Под солнцем они горят суздальским золотом. Но обдерите золотую фольгу, и на свет выкатится сочная тугая капля невероятной чистоты и блеска, беловато-зеленая или фиолетовая. По Перельману, вода в космосе примет именно такую форму. Но фиолетовые они или зеленые, их все равно грызут тут же, на месте, с горячим мякишем, с серой верблюжьей солью. Они хрустят, их необыкновенная горечь и сладость захватывает дыхание, ударяет в нос, но все равно их гложут, хрупают, хрустят. «Сердитый лук», – говорят, улыбаясь и плача. «Сладкий лук, нигде нет такого лука!» Но и помидоров таких нигде нет, кроме как на Зеленом базаре: они лежат в ящиках, в лотках, на прилавках – огромные, мягкие, до краев наполненные тягучей кровью, туго лоснящиеся тропические плоды. В них все оттенки и красных и желтых тонов – от янтарного, кораллово-розового, смутного и прозрачного, как лунный камень, до базарно-красных грубых матрешек. Их покупают и уносят целыми лотками – круглые тугие мячики, багровые буденовки, желтые голыши. Все равно больше рубля здесь не оставишь. Около лотков с помидорами, луком и разноцветной картошкой (желтой, белой, черной, розовой, почти коралловой!) – товарный лоток разделяется надвое. С одной стороны остаются ряды, а другая сторона упирается в стену. Это почтовая контора. Отсюда во все концы страны летит знаменитый алма-атинский апорт. Тут же продают ящики, свежую стружку, холстину для обшивки. В конторе зашивают, надписывают, взвешивают. То и дело мелькают быстрые, оперативные личности с молотками, гвоздодерами и химическими карандашами за ухом. На все разная такса. Одна на то, чтобы уложить и заколотить, другая на то, чтобы красиво надписать, третья на то, чтобы уложить, заколотить, красиво надписать, взвесить, выстоять и отправить. Здесь же печально бродит между ларьками некая туманная личность. Завсегдатаи знают, что это актер и поэт-новеллист. У него страшное, иссиня-белое, запойное лицо. Из театра его сократили, и вот он теперь ходит по рынку и гадает. Под мышкой у него толстый фолиант – «Как закалялась сталь», издание для слепых. Он кладет его на колени, распахивает и гадает. Рядом старушка продает морских жителей. Место здесь бойкое. Стоит пивная бочка, и над ней взлетают руки с кружками и поллитровками. Крик, смех. Пьют здесь так: полкружки пива, полкружки водки. Морские жители под эту смесь идут очень ходко.
   Зыбин больше всего любил именно эти ряды. Но сейчас он не дошел до них, а свернул направо, к рыбным ларькам. Рыбу тут выносили разную – копченую, нежно-золотистую, как будто обернутую в увядающий пальмовый лист, даже металлически-фиолетовую. Она лежала на прилавке, висела пучками, плескалась в цинковых чанах и судках. Зыбина хватали за руки, ему предлагали залом с Каспия, сома из Аральска, карасиков с Сиротских прудов. Он ничего не покупал, ни к чему не приценивался, он дошел до конца рядов и повернул обратно.
   – А маринки у вас сегодня нет? – спросил он у высокого пожилого торговца. Тот стоял, засунув руки под клеенчатый фартук, и молча наблюдал за ним.
   – Ну откуда она сейчас будет? – спросил продавец. – Маринку сейчас вы не найдете. Только если у кого вяленая осталась. Мы такой не торгуем.
   – Вяленая, говорите?
   – Исключительно вяленая. На другую сейчас запрет. Как же! План не выполнен. Только если украдут где. Вот приходите через месяц – тогда будет.
   Помолчали, переглянулись, но еще не полностью поверили друг другу.
   – Жаль, жаль, – сказал Зыбин. – А мне как раз позарез надо маринки.
   – Свежую?
   – Хоть свежую, хоть копченую. Копченую лучше.
   Торговец посмотрел, примерился и спросил:
   – Много?
   – Да сколько есть, столько возьму. Сестра из Вятки просит. – И он достал из кармана какое-то письмо.
   – Сейчас не Вятка, а город Киров, – поправил торговец. – Тогда вам только на Или надо ехать. Там ее сколько хочешь. Как пойдете по берегу, так и увидите – тони, тони. Колхоз «Первый май». Там любой колхозник вам устроит с пудик.
   – А к кому там зайти? Не знаете?
   Продавец снова подумал, опять они посмотрели друг на друга и наконец окончательно поняли друг друга.
   – Тогда, в таком разе, как дойдете до правления колхоза – это у моста, сразу же, – спросите Павла Савельева. Он шофером работает. Скажите, от Шахворостова Ивана Петровича.
   – Спасибо, сейчас запишу – значит, от Шахворостова Ивана Петровича, так! А вот скажите, Юмашева Ивана Антоновича вы не слышали? Дружок у меня был такой, он, кажется, и сейчас еще там.
   – Как – Юмашев? Да нет, что-то не помню. Я ведь там мало кого знаю из новых, может, не Юмашева вам нужно, а Ишимова? Так такой есть действительно. Весовщик.
   – Нет, точно Юмашев, – сказал Зыбин и слегка наклонился. – Ну спасибо, сейчас же поеду. Значит, Павел Савельев! Спасибо.
   Он пошел и снова остановился. У резных ворот с надписью «За колхозное изобилие» толпились люди. Курили, чадили, лузгали семечки. Он протиснулся и увидал художника над мольбертом. Зыбин этого чудака знал. Месяц тому назад он подал объяснение в милицию (нажаловались соседи) и подписался так: «Гений 1 ранга Земли и Галактики, декоратор-исполнитель Балета им. Абая Сергей Иванович Калмыков». Гением человечества, как известно, в то время на земле числился, только один человек, и такая штучка могла выйти очень боком – ведь черт его знает, что за этим титулом кроется, может быть, насмешка или желание поконкурировать. Кажется, такие сомнения в сферах высказывались, но дальше них дело все-таки не пошло. Может быть, кто-то из власть предержащих повстречал Калмыкова на улице и решил, что, мол, на этой голове много не заработаешь. А зря! Голова была стоящая. Когда художник появлялся на улице, вокруг него происходило легкое замешательство. Движение затормаживалось. Люди останавливались и смотрели. Мимо них проплывало что-то совершенно необычайное: что-то красное, желтое, зеленое, синее – все в лампасах, махрах и лентах. Калмыков сам конструировал свои одеяния и следил, чтобы они были совершенно ни на что не похожи. У него на этот счет была своя теория.
   «Вот представьте-ка себе, – объяснял он, – из глубин Вселенной смотрят миллионы глаз, и что они видят? Ползет и ползет по земле какая-то скучная одноцветная серая масса, и вдруг как выстрел – яркое красочное пятно! Это я вышел на улицу».
   И сейчас он был тоже одет не для людей, а для галактики. На голове его лежал плоский и какой-то стремительный берет, на худых плечах висел голубой плащ с финтифлюшками, а из-под него сверкало что-то невероятно яркое и отчаянное – красное-желтое-сиреневое. Художник работал. Он бросал на полотно один мазок, другой, третий – все это небрежно, походя, играя, – затем отходил в сторону, резко опускал кисть долу – толпа шарахалась, художник примеривался, приглядывался и вдруг выбрасывал руку – раз! – и на полотно падал черный жирный мазок. Он прилипал где-то внизу, косо, коряво, будто совсем не у места, но потом были еще мазки и еще несколько ударов и касаний кисти, то есть пятен – желтых, зеленых, синих, – и вот уже на полотне из цветного тумана начинало что-то прорезываться, сгущаться, показываться. И появлялся кусок базара: пыль, зной, песок, накаленный до белого звучанья, и телега, нагруженная арбузами. Солнце размыло очертания, обесцветило краски и стесало формы. Телега струится, дрожит, расплывается в этом раскаленном воздухе.
   Художник творит, а люди смотрят и оценивают. Они толкаются, смеются, подначивают друг друга, лезут вперед. Каждому хочется рассмотреть получше. Пьяные, дети, женщины. Людей серьезных почти нет. Людям серьезным эта петрушка ни к чему! Они и заглянут, да пройдут мимо: «Мазила, – говорят о Калмыкове солидные люди, – и рожа дурацкая, и одет под вид попки! Раньше таких из безумного дома только по большим праздникам к родным отпускали». Вот именно такой разговор и произошел при Зыбине. Подошел, протолкался и встал впереди всех хотя, видно, и слегка подвыпивший, но очень культурный дядечка – эдакий Чапаев в усах, сапогах и френче. Постоял, посмотрел, погладил усы, хмыкнул и спросил очень вежливо:
   – Вы, извините, из Союза художников?
   – Угу, – ответил Калмыков.
   Дядька деловито прищурился, еще постоял и подумал.
   – А что же это вы, извините, рисуете? – спросил он ласково.
   Калмыков рассеянно кивнул на площадь.
   – А вон те возы с арбузами.
   – Так где же они у вас? – изумился дядечка. Он весь был беспощадно вежливый, ироничный, строгий и всепонимающий.
   Калмыков отошел на секунду от полотна, прищурился, вдруг что-то выхватил из воздуха, поймал на кисть и бросил на полотно.
   – Смотрите лучше, – крикнул он весело.
   Но дядечка больше ничего не стал смотреть. Он покачал головой и сказал:
   – Да, при нас так не малевали. При нас если рисовали, то хотелось его взять, съисть, что яблоко, что арбуз, что окорок, – а это что? Это вот я когда день в курятнике не приберусь, у меня пол там такой же!
   Калмыков весело покосился на него и вдруг наклонился над полотном. Кисть так и замелькала. Вдохновили ли его слова дядьки, или, может быть, как раз в эту минуту он ухватил самое нужное? В общем, он заработал и обо всем забыл. Культурный дядька еще постоял, посмотрел, покачал головой и вдруг грубо спросил:
   – А что это вы оделись-то как? Для смеха, что ли? Людей удивлять? Художник! Раньше такого бы художника сразу бы за милую душу за шиворот да в участок, а теперь, конечно, валяй, маляй!
   И ушел, сердито и достойно унося под мышкой черную тугую трубку – лебединое озеро на клеенке.
   А Калмыков продолжал ожесточенно писать. Никто его ни о чем больше не спрашивал. Как-то очень хорошо, легко и с большим достоинством он провел этот разговор, и Зыбин тогда же подумал: «Ну бог его знает, что он за художник, но цену он себе знает».
   Он повернулся и вышел из толпы.

 
   Он вспомнил об этой встрече через много лет, когда ему попала в руки записная книжка Калмыкова. Это было уже после смерти художника. Книжка эта валялась на полу в комнате покойного. Зыбин незаметно поднял ее, унес к себе и стал читать. Все записи шли в строго алфавитном порядке (и книжка-то называлась алфавитной). Покойный записывал все, что ему вспоминалось или приходило в голову: старые стихи, строчки из газет, расходы. Так вот под буквой "Н" Зыбин прочитал: «Никто больше меня не любит рисовать на улице. В этом моя сила! Кругом смотрят, зевают, глазеют, кто во что горазд. Младенцы видят первый раз! Другие завидуют, скучают, задирают. Я ораторствую, огрызаюсь, острю, словом, чувствую себя в своей тарелке, в своей сфере! Здесь нет мне равного! Казалось, меня надо было на руках носить за все это, я же всю жизнь делаю это задаром! За десятерых! А всем все равно, и дуракам наплевать, но я задам всем жару!»
   И еще (уже на букву "К"):
   «Когда много говоришь о самом главном – все бегут, всем некогда слушать длинные разговоры о серьезных вещах, – то при постоянном ежедневном говорении то с одним, то с другим на улицах вырабатывается вечная манера говорить о всем очень смачно и эффектно, и после этого приходят в голову самые удачные формулировки! Вот! Вернулся с улицы, и в голове есть находка! Я молча шел и говорил про себя…»