В 1963 году на собрании Союза писателей Антанас Венцлова рассказывает о беседе с одним «талантливым и начитанным юношей» (не с сыном ли?), который не хочет «активно участвовать в жизни», и как пример приводит Пруста и Франца Кафку, «любимого всеми модернистами Франца Кафку, который почти всю жизнь корпел на какой-то мелкой службе и создал гениальные творения».
   Венцлова продолжает: «Да, товарищи, были и Пруст, и Кафка – несчастные художники капиталистического общества, наделенные огромным талантом и обреченные из-за болезней и других тяжелых условий на одиночество и самокопание. Они мучительно создавали свои творения, преодолевая недуги и безысходную изолированность от общества. Но эти трагические исключения нельзя считать правилом».[31]
   Антанас Венцлова, не желая возвеличивать Кафку и Пруста, не сомневался, однако, в их «огромном таланте». Это было редкостью для того времени: как правило, столпы советской литературы приходили в ужас от книг, выходивших на Западе. Один из литовских прозаиков писал Антанасу о своих младших коллегах: «Приходят люди какие-то опустошенные, духовно усталые, с томиком Кафки в руках вместо молитвенника. Иногда думаешь: может лучше молитвенник, чем Кафка? Там хоть какой, но бог, а тут – ничего святого, обрыв над пропастью, туманы, тьма»[32]. Удивительно, что для советского писателя-атеиста даже молитвенник не так опасен, как Кафка.
   Наступил 1956 год, во многом знаменательный для Томаса. В конце марта комсомольцам университета (а Томас, как и многие ученики, вступил в комсомол еще в школе) прочли секретный доклад Хрущева о Сталине. Антанас Венцлова пишет в дневнике: «Томас вернулся ошеломленный и сегодня листает книгу Барбюса»[33]. Это была биография Сталина, написанная Анри Барбюсом, просталинская, но все-таки запрещенная в Советском Союзе, поскольку в ней упоминались имена казненных соратников тирана. Некоторое время казалось, что жизнь станет свободнее. Томас публикует в «Советском студенте» краткую историю Вильнюсского университета, и к этой, скорее анти-, чем просоветской статье редакция подбирает фото мемориальной доски Дзержинскому. «Железный Феликс» действительно учился в здании университета, когда там располагалась гимназия. В ней же учился и знаменитый русский филолог Михаил Бахтин, но редакцию это не заинтересовало. В той же газете Томас и его одноклассник Ромас Катилюс, студент физико-математического факультета, публикуют заметку, в которой предлагают создать общество охраны памятников культуры, занимающееся их защитой и разжигающее интерес к их истории. Статья напечатана в номере от 17 октября 1956 года, то есть накануне венгерских событий. События в Венгрии совпали с днем поминовения усопших, праздником, который давно причинял головную боль властям. В этот день литовцы не только убирали могилы своих близких и зажигали на них свечи, но и навещали могилы борцов за независимость Литвы. С точки зрения литовцев, это был патриотизм и противление власти, с точки зрения властей – национализм и антисоветская деятельность. В 1956 году студенты собрались на кладбище Расу в Вильнюсе, где похоронены многие деятели литовской культуры. У могилы Йонаса Басанавичюса, вдохновителя восстановления независимой Литовской Республики в 1918 году, пели патриотические песни и запрещенный в то время гимн Литвы. Когда студенты возвращались с кладбища, их начала разгонять милиция, нескольких человек арестовали. Томаса не взяли, но заметили: на кладбище было много осведомителей КГБ. Комсомол наказал его «строгим выговором с внесением в личное дело».
   Подавление революции в Венгрии 4 ноября 1956 года связано у Томаса с главным мировоззренческим переломом в его жизни: последние иллюзии о возможности улучшения социализма окончательно развеялись.
   Венгерские события нашли отражение и в стихах Томаса, позднее объединенных в цикл «Стихи 1956 года». В первом стихотворении цикла «Идальго» ясно прослеживается связь с двумя другими текстами: «Дон Кихотом» Сервантеса и пастернаковским «Гамлетом». О Сервантесе напоминает и само название, и упоминание Санчо в первой строке, и, возможно, понятие неравного боя:
 
Дай мне руку, Санчо. Брат мой,
Я встану. Не могу. Сейчас.
Вот, я тут. Из забытого романа
Я вышел на неравный бой.[34]
 
   В каждой из четырех строф стихотворения точно повторяется ритмика, использованная Пастернаком («Я один, все тонет в фарисействе. / Жизнь прожить – не поле перейти»). Аллюзия к пастернаковскому «Гамлету» подчеркивает тему жертвенности, принятия вызова, брошенного судьбой. По мнению М. Л. Гаспарова, «Выхожу один я на дорогу» Лермонтова, «Вот иду я вдоль большой дороги» Тютчева, «Выхожу я в путь, открытый взорам» Блока и «Гул затих, я вышел на подмостки» Пастернака имеют общие черты. «Всюду тема пути – и не только дорожного, но и жизненного, и всюду пятистопный хорей»[35]. Так, в этот ряд вписывается и стихотворение «Идальго» Томаса Венцловы, также посвященное выбору жизненного пути.
   Второе стихотворение из этого цикла – миниатюра в четырех строчках о живых и умерших:
 
Мерой страсти, муки и тревоги
Будет вымерено все, что молчало.
Будут спать трупы, урны и мавзолеи,
Но живые не сомкнут глаза.[36]
 
   В третьей части «Стихов 1956 года» мы находим цитату из поэмы «Литва молодая», написанной Майронисом – поэтом литовского национального возрождения конца XIX века. Более того, в «Стихах…» Венцлова ведет своеобразный диалог с Майронисом:
 
вчитаемся в древние письмена,
тронем ладонями другое время —
сказано: от Черного моря,
угадано: по склонам Карпат.[37]
 
   Песня молодых патриотов в «Литве молодой» звучит оптимистично: «Славяне восстали. От Черного моря / Весна наступает по склонам Карпат»[38]. У Майрониса упоминается революция в Венгрии 1848—1849 годов, после которой в 1867 году было образовано Австро-Венгерское государство: «Венгры не будут больше рабами. / Видят венец святого Стефана / На голове своих королей»[39]. Тогда Венгрия добилась того, что стала суверенной частью Австро-Венгерского государства, в то время как восстание 1956 года было подавлено. Именно эти события имеет в виду Венцлова под «другим временем». Во времена Майрониса вместе с вестью о восставших славянах с Черного моря пришла весна, то есть свобода Литвы. В 1956 году со славянской стороны по тем же самым карпатским горам в Венгрию шли советские танки.
   С другой стороны, часть литовского общества надеялась, что после венгерского восстания свобода так или иначе достигнет Литвы. Правда, эти надежды быстро развеялись, как и остатки иллюзий о советской власти. Весна Майрониса обернулась осенью в стихах Томаса Венцловы:
 
Нам осталось лишь пространство и агония,
не сможем дышать —
o, какая короткая осень, как далеко Антигона,
моя сестра.[40]
 
   Первое стихотворение цикла – о выборе жизненного пути, поэт выбирает пусть донкихотский, неравный, но жертвенный бой. Последнее звучит без тени той надежды, которой так много было у Майрониса, нет даже утешения – Антигона далеко.
   В 1957/58 учебном году Томас Венцлова взял так называемый академический отпуск. За это время он окончил курсы вождения грузовиков, иначе говоря, приобрел специальность. Но гораздо важнее, что у него стало больше времени для самообразования. Во время академа у Томаса завязались и первые важные знакомства с москвичами и литовцами, учившимися тогда в Москве: Виргилиюсом Чепайтисом, Александром Штромасом, Пранасом Моркусом (последнего вскоре выгнали из Московского университета за чтение неблагонадежной литературы, и он вернулся в Вильнюс).
   В 1958—1959 годах также произошло много событий. Осенью 1958 года в университете задумали выпускать альманах «Творчество». Составителем был друг Томаса, будущий литовский медиевист Юозас Тумялис. Томас отдал в альманах свою курсовую работу о концепции народа у двух литовских классиков – Жемайте и Винцаса Креве. Пожалуй, в его биографии это была единственная попытка осмыслить мироощущение и философию крестьянина. Увы, альманах был задержан цензурой, и в начале 1959 года произошла расправа со слишком, по мнению власти, патриотично настроенными преподавателями кафедры литовской литературы – Иреной Косткявичюте, Мяйле Лукшене, Аурелией Рабачяускайте, Вандой Заборскайте. Больше всего пострадал, наверное, Тумялис, которого исключили из университета (диплом он получил лишь спустя много лет). Томас был вынужден отстаивать свои убеждения в Колонном зале университета – когда громили альманах. От больших неприятностей его, по-видимому, защитило имя отца.
   В конце октября 1958 года становится известно, что Пастернак выдвинут кандидатом на Нобелевскую премию. 20 октября несколько друзей – Томас Венцлова, Юозас Тумялис, Пранас Моркус и Ромас Катилюс – пишут поздравление: «Борис Леонидович! Очень рады известию о том, что Ваше произведение представлено к награде Шведской академии. В этом мы видим признание и поддержку всего Вашего творчества, которое нужно и дорого для нас. Поздравляем, желаем здоровья и новых книг»[41]. Письмо в Москву Моркус отвез в тот день, когда премию уже присудили – в разгар кампании против Пастернака. Письмо он передал Ирине Емельяновой, дочери Ольги Ивинской.
   Отголоски этой травли Томас почувствовал и в Вильнюсе. 16 января 1959 года в Союзе писателей состоялось собрание, на котором обсуждали стихи Томаса Венцловы и Владаса Шимкуса. Вполне вероятно, что оно созывалось с намерением противопоставить, столкнуть этих поэтов (Шимкус – «пролетарий»,
   Венцлова – «интеллигент» и «декадент»). Столкновения не вышло, но Томасу пришлось включиться в дискуссию, поскольку на собрании, кроме горсточки друзей, были и враждебно настроенные люди. Поэт Антанас Йонинас, приверженец официальной идеологии, покровительственно предложил Венцлове положить стихи в стол, намекнув на их ненужность: «Всем и так ясно, что король-то голый». На это в своем заключительном слове Томас ответил: «Под рубашкой мы все голые. В конце концов единственная разница – какая у нас рубашка, приспособленческая, конъюнктурная или другая».[42]
   Один из выступавших отметил, что стихи Венцловы мог бы написать и доктор Живаго. На это Томас «посмел сказать, что его любимый поэт – Борис Пастернак, а романа он не читал, как и те, кто его осуждает».
   Стихотворение Венцловы «Идальго», прочитанное на фоне этого собрания, забыть невозможно («нам суждены площади и трибуны, / Башни танков, веревка и пуля»[43])[44]. Именно тогда, по словам самого поэта, началась его личная война с советской властью, которая в конце концов закончилась эмиграцией.[45]
   В то время Томас Венцлова кому-то напоминал князя Мышкина (Юдите Вайчюнайте, Людмиле Сергеевой), кому-то – смесь Дон Кихота и князя Мышкина (Каме Гинкасу), немецких романтиков (Натали Трауберг). И поэта, и его стихи отличали несоответствие среде, вызов, бросаемый могущественной власти.
   В университетские годы Томас Венцлова стал более открытым. Сокурсники, съехавшиеся в университет со всей Литвы, сама специфика студенческой жизни заставили его «вылезти из книжного шкафа», сбежать от чрезмерной опеки родительского дома[46]. Жизнь стала богемной, возник круг друзей, с которыми Томас встречался в «Стойле Пегаса» – забегаловке с несколькими столиками, политыми дешевым вином. Появился игровой элемент, который был тогда очень важен. Так однажды несколько друзей организовали на горе Таурас свой поэтический вечер: «Читали что ни попадя, главное – чтобы звучали только хорошие стихи».[47]
   В 1958 году Моркус с Чепайтисом купили кинокамеру «Пентака». Одно из их совместных произведений – восьмиминутный фильм «Мотылек», главным героем которого был Томас. Фильм являл собой своего рода пасквиль (так его назвал Чепайтис), но смеялись не над Томасом, а над советской идеологией. Снимали в Вильнюсе (Моркус) и в Москве (Чепайтис), монтировал Чепайтис. Снятый материал сопровождают надписи. Первая надпись: «По сокращенной неделе трудится пролетариат». Мы долго видим, как женщины в серых одеждах колют лед. Это московский эпизод. Далее показываются нарисованные мотыльки, после которых идут кадры мотыльковой жизни Томаса в Вильнюсе, в его квартире, городе, на горе Таурас, у старого лютеранского кладбища. Потом раскрытая книга. На развороте – портрет Антанаса Венцловы и надпись «Ох!». Видно, что мотылек далек от пролетариата. Затем Томаса наряжают в огромный деревенский тулуп, но надпись гласит: «Не спасет овечья шкура, видны волчьи ноги». Шуба-то коротковата. И с крестьянами мотыльку не по пути. Финальная надпись: «Не наш мотылек». Весной 1959-го фильм закончен, операторскую работу хвалит даже известный кинорежиссер Леонид Трауберг, отец Натали, в то время – жены Чепайтиса.[48]
   Поскольку Советский Союз был милитаризированным государством, все студенты должны были получать и военное образование – юноши становились лейтенантами запаса, девушки – медсестрами. Весь учебный год проводились лекции по военному делу, летом – военные лагеря.
   Когда Томас с друзьями попали в такой лагерь, им дали задание выпустить стенгазету. Появилась стенгазета «13 Швейков» (студентов было тринадцать). Но руководство не оценило юмора, разразился скандал. Стенгазету пришлось переделать – на этот раз пародия была менее явной. Подобные акции как бы подчеркивали дистанцию между советской реальностью, в которой как-то приходилось участвовать, и самовыражением: они создавали мир, параллельный официальному.
   Еще в 1958 году в компании Томаса возникла мысль «создать небольшой лекторий»[49], в котором друзья читали бы друг другу лекции из той области современной западной культуры, в которой больше разбираются. Кружок удалось создать только в 1960 году, когда Томас уже окончил университет (весной). Молодые люди собирались у братьев Катилюсов или у тети будущего режиссера Гинкаса, где он тогда жил, и беседовали о важнейших явлениях западной культуры. К каждой встрече кто-нибудь подготавливал реферат по самой близкой ему теме. Томас рассказывал о Джойсе, Кафке, Сен-Жон Персе (тогда он перевел и несколько фрагментов его «Анабасиса»), Гинкас – о Мейерхольде и Ле Корбюзье. Кто-то рассказывал о Пауле Хиндемите. Дагне Якшявичюте хотела поставить силами кружка «Урок» Эжена Ионеско, но это не удалось. Гинкас вспоминает, как на стол ставили ритуальную (именно ритуальную, одну на шесть-семь человек) бутылку венгерского «Токая», которая символизировала Запад. «Пить литовскую или русскую водку было бы неправильно. „Советское шампанское“ означало бы измену идее», – мягко иронизирует Гинкас, вспоминая те годы.[50]
   В середине апреля 1960 года в Вильнюс приехал Александр Гинзбург, который тогда начал издавать журнал «Синтаксис» и хотел сделать литовский номер. Журнал был неофициальным, но и не подпольным. Издатель придерживался следующей позиции: что не запрещено, то разрешено. Один экземпляр издания Гинзбург сам отсылал в КГБ, показывая этим, что ничего антигосударственного в нем нет. «Два номера были составлены из стихов московских поэтов, один номер – из ленинградских. <…> „Синтаксису“ удалось открыть такие имена, как Булат Окуджава, Иосиф Бродский, Генрих Сапгир, Белла Ахмадулина. <…> В общем, выходило по номеру каждые два месяца»[51]. Томас встретился с Гинзбургом, дал ему несколько стихотворений. Скоро редактора «Синтаксиса» арестовали в Москве.
   Во время обыска у него нашли и стихи Венцловы. Существование кружка и визит Гинзбурга в Вильнюс заинтересовали КГБ. Томаса и некоторых его друзей стали вызывать на допросы. Штромас, которого тоже тогда вызывали, восхищался в своих воспоминаниях тем, как Томас отказался «подать руку капитану КГБ Сприндису, который его допрашивал. Хотя и другие вызванные вели себя очень пристойно и даже смело, такой жест никто из них не смел себе позволить».[52]
   В 1961 году вышла повесть Юстинаса Марцинкявичюса «Сосна, которая смеялась» о молодых художниках, испорченных буржуазной философией, которые в конце концов осознают свои ошибки и возвращаются к народному творчеству. Мысли и слова персонажей были весьма похожи на выписки из прочитанных книг, изъятые КГБ у Тумялиса. Так только закончившие университет Томас Венцлова и его друзья поняли, что они стали прототипами героев этой повести. Следовать их примеру и меняться в угодном власти направлении они не собирались. Нелюбовь Марцинкявичюса к западной культуре совпала тогда с официальной линией, недаром эту повесть перевели на многие языки восточного блока. Открытости миру боялась не только власть, но и часть националистически настроенной литовской интеллигенции.

3. В Москве

   Москва была не только центром тоталитарной империи, но и очень активного, разностороннего, глубокого сопротивления тоталитаризму. Могу лишь выразить сочувствие тем, у кого не было опыта московской жизни: чего-то очень важного им всегда будет не хватать.
Томас Венцлова

   Томас Венцлова приезжал в Москву с родителями еще школьником. В дневнике его отца зафиксированы и более поздние поездки, в 1957—1958 годах. Они посещали музеи, выставки, спектакли, навещали писателей, с которыми дружил Антанас Венцлова. Так, 29 января 1958 года Венцловы навещают на даче Павла Антокольского: «Павлик позвал меня с Томасом в свою комнату наверху, там мы говорили о Пастернаке, Мандельштаме и других (которых сейчас особо ценит Томас). Здесь он показал мне несколько новых книг – прекрасное чешское издание о художниках-примитивистах четырех стран света, только что вышедший сборничек статей Пикассо об искусстве, книгу Кармена о Вьетнаме, „Записные книжки“ Ильфа. Томас обрадовался, увидев книги своего любимого А. Грина – „Золотую цепь“ и „Дорогу в никуда“. Эти книги он тут же одолжил».[53]
   Потом начались самостоятельные поездки. Один из первых важных адресов в Москве – Зачатьевский переулок, 9. Здесь жили Ирина Муравьева и Григорий Померанц. Григорий Соломонович – бывший политзаключенный, публицист, философ, кстати родившийся в Вильнюсе и проведший там первые семь лет жизни. Его жена Ирина Игнатьевна – филолог, автор книги об Андерсене, «молодая, сильная, яркая»[54] и очень демократичная; в Эстонии ее любили за то, что она вслух высказалась за эстонскую независимость. У нее было два сына от первого брака: Владимир, будущий литературовед и переводчик, и Леонид, который позднее стал известным реставратором икон. Они, тогда студенты, привели к маме и отчиму своих друзей, среди которых были несколько литовцев. Кроме Томаса, к ним приходили Юозас Тумялис, Пранас Моркус, Виргилиюс Чепайтис, который скоро познакомился в этом доме с Натали Трауберг и женился на ней. Из них всех Томас Венцлова стал в этом доме самым частым гостем. В первый раз он появился не позднее осени 1958 года. В маленькую семиметровую комнатку в коммуналке набивалось человек десять, постарше и помоложе. «Сидели на подоконнике и на полу <…>, господствовало равенство всех возрастов…»[55]. Приходили люди, отсидевшие, как и хозяин дома, в лагерях: лингвист Георгий Лесскис, историк литературы Ренессанса и Средних веков Леонид Пинский, будущий романист Евгений Федоров, Илья Шмайн, ставший позднее православным священником, Анатолий Бахтырев, по прозвищу Кузьма[56] – очень яркая личность, которую окончательно погубил не лагерь, а «пошлость хрущевского и брежневского времени»[57]. Муравьевы привели к себе и совсем юного, только что бросившего химию и перешедшего на филфак Николая Котрелева, который впоследствии стал специалистом по литературе серебряного века. Он очень подружился с Томасом. Привели они и Александра Янова, будущего историка и политолога, который сейчас живет в США. В доме у Григория Померанца и Ирины Муравьевой говорили и о литературе, и о политике. Все советское категорически отвергалось – и идеология, и литература. Это было одно из первых мест в Москве, где вновь открыли Бахтина – по рукам ходило машинописное «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса», читали Андрея Платонова. Здесь читали вслух и свои, и выписанные из старых альманахов стихи поэтов, на чьи имена были наложены табу (Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой). Именно в это время «шло не только сочинение новых стихов и новой культуры, но и происходило сращивание порванных тканей и сломанных костей культуры»[58]. По мнению Григория Померанца, знакомство Томаса с этими людьми помогло ему избавиться от «некоторых стереотипов в отношении России»[59]. Информацию о прочитанных или услышанных книгах передавали дальше. В 1962 или 1963 году Томас прочитал в Москве роман Оруэлла «1984» и потом пересказывал его в Литве, как он сам вспоминает, «более чем двадцати людям. <…> Так я познакомил Литву с Оруэллом устным способом, как в старые фольклорные времена, когда не было письменности».[60]
   И в Москве, и позже в Ленинграде Томас Венцлова много общался с людьми, которых Борис Слуцкий, цитируя «Евгения Онегина», называл «архивными юношами». Они сидели целыми днями в архивах и библиотеках, рылись в старых журналах и альманахах и переписывали от руки все то, что надо бы перепечатать, вернуть в культурный оборот. «Архивные юноши» – это и Николай Котрелев, посещавший Зачатьевский переулок, и встреченные позже Леонид Чертков, поэт, переводчик и литературовед, Габриель Суперфин, работающий теперь в архиве «самиздата» в Бременском университете, Роман Тименчик, ставший одним из самых авторитетных исследователей творчества Анны Ахматовой. Эти люди совпали с Томасом и по интересам, и по уровню образования. Он мог спорить, например, с эрудитом Леонидом Чертковым – об употреблении некоторых слов в первом издании цикла стихов Владимира Нарбута «Аллилуйя».[61]
   14 декабря 1959 года Томас Венцлова вместе с Натали Трауберг едут в Переделкино на такси, чтобы встретиться с Борисом Пастернаком. «Шепотом переговаривались – как войти в ворота с надписью „Прохода нет. Злая собака“. Написано было по-детски, почти неразборчиво. Рискнули и вошли, там было много снега и света. В дверях стоял и смотрел на нас седой человек с выразительным лицом, в домашней одежде, наверное, застигнутый в самый момент переодевания. И непохожий на стихи. Наверное, не такой великий: Бог жил в нем только потому, что он видел слишком много, не видя ничего. Честно говоря, не видел он и нас…»[62] Хозяин спешил в театр, разговаривали они в комнате, где на стенах висели рисунки отца поэта, Леонида Пастернака, и длился разговор примерно полчаса, не больше. Самое главное из того, что сказал Пастернак, Томас записал в дневнике: «Мы обращаем мысль на идейность, честное или бесчестное, а на самом деле-то главное деление на два ряда: во-первых, словесность, это может быть хорошо, интеллигентно, интересно, как Томас Манн, но словесность; второе – это уже то, что у Достоевского или Хемингуэя, мир замыслов, чувств, людей, собственный мир, и, чтобы достичь его, надо много работать, как Флобер или Толстой; у меня в стихах – крупицы этого, но все забивает, прямо сказать, белиберда; и в романе есть пустые места, но я стремился дать именно мир; а сейчас думаю, если буду много работать, будет лучше»[63]. Томас тогда собирался переводить ранние стихи Пастернака, к которым сам автор в то время относился весьма критически, и будущему переводчику пришлось защищать поэта от его самого. Натали Трауберг, слушавшая этот разговор, очень спешила домой кормить маленького сына. Она вспоминает: «Перебить их было невозможно. Оба говорили одновременно, очень поэтично и красиво, и я подумала, что они – люди одной породы, просто молодого Пастернака я не знала».[64]