Одним из центров тогдашней неофициальной культуры был дом художника Оскара Рабина в Лианозове. Он рисовал подмосковные бараки, и в его квартире, которая тоже располагалась в бараке, проходили выставки альтернативного искусства. Собирались там не только художники, но и поэты. Один из поэтов так называемой «лианозовской группы» Генрих Сапгир рассказывает: «Зимой собирались, топили печку, читали стихи, говорили о жизни, об искусстве. Летом брали томик Блока, Пастернака или Ходасевича, мольберт, этюдник и уходили на целый день в лес или поле»[65]. 30 мая 1960 года Томас Венцлова вместе с Владимиром Муравьевым был у Рабина. Там он впервые услышал стихи Бродского, а вернувшись в Москву, узнал о смерти Пастернака. Так в его жизни один великий поэт как бы заменил другого. Томас был на похоронах Пастернака, которые скороговоркой описаны в дневнике. Потом, до 1967 года, он дневника не ведет, будто после смерти Пастернака все кажется неважным. С Оскаром Рабиным и людьми его круга Венцлова общался и позже. Кстати, Томас приводил своих московских друзей-художников к литовским неофициальным художникам в Вильнюсе – Винцасу Кисараускасу и Сауле Кисараускене, примитивистке Ядвиге Наливайкене.
   Томас Венцлова переехал в Москву в 1961 году, отчасти – спасаясь от внимания КГБ после разгона лекционного кружка самообразования, отчасти – стремясь к большей самостоятельности. Они прожил там четыре года. В Москву приезжало тогда немало литовских поэтов и прозаиков, но большинство из них присылал Союз писателей, учились они в Литературном институте под присмотром московского КГБ. Судьбы их складывались по-разному: кто-то стал послушным винтиком в советской системе, кто-то чувствовал неприязнь к империи, по мере сил знакомился с русской и другими культурами Советского Союза, приобретал друзей среди коллег разных национальностей.
   У Томаса Венцловы все сложилось иначе. В Москве он сразу окунулся в настоящую русскую культуру, которую советская власть толкала к маргинальности или даже к исчезновению, встретил людей, противостоящих этой власти, борющихся с ней. После ХХ съезда некоторые «шестидесятники» верили, что социализм можно поправить, что идеи его верны, только их скомпрометировало сталинское время. У хозяев комнаты в Зачатьевском переулке этих иллюзий не было, как не было их у людей, с которыми Томас познакомился позже. Андрей Сергеев, поэт, прозаик и талантливый переводчик Элиота и Роберта Фроста, так охарактеризовал отношение людей своего круга к советской власти: «Какой там „социализм с человеческим лицом“! Монстр – он и есть монстр, с мордой или лицом. Достоинства советской власти, коммунистов, Ленина и всего такого настолько были за скобками, что эти темы просто не обсуждались. Чувство угрозы, сознание невозможности, запредельности социума, в котором мы оказались, давало меру вещей, становилось стихами»[66]. С Сергеевым и его первой женой Людмилой Венцлова познакомился летом 1962 в Паланге, и это знакомство, встречи в Москве, Литве и Америке продолжались до самой смерти Андрея в 1998 году. Московские друзья Томаса знали, что он из привилегированной советской семьи, но в жизни это совсем не ощущалось. «Его жизнь была примерно как у всех, он сидел в Ленинке и ел там те же дешевые невкусные сосиски. Ну, мог прийти в гости, принести водку, так это каждый мог».[67]
   В Москве Томас Венцлова познакомился и с другими интересными людьми: с Дмитрием Сеземаном, Олегом Прокофьевым, Андреем Волконским, Никитой Кривошеиным. Все они родились за границей, но потом родители привезли их в советскую Россию, где их ждало немало испытаний, некоторые прошли через лагеря. Подружился он и с Геннадием Айги, чувашским поэтом (в восьмидесятых годах он выпустил огромную антологию французской поэзии на чувашском языке: Сен-Жон Перс, Рене Шар, Оскар Милош и многие другие – небывалое дело в те времена!). Айги работал в музее Маяковского и много знал не только о Маяковском, но и о таких художниках, как Казимир Малевич и Павел Филонов. Томас вместе с ним бывал у знаменитого коллекционера Георгия Костаки, общался с Алексеем Крученых, поэтом и архивариусом, который иногда на чьей-то квартире, хотя бы и у того же Волконского, читал свои футуристические стихи.
   Некоторое время Томас вместе с женой, Мариной Кедровой, снимал комнату в бывшем доме Шаляпина, где тогда были коммунальные квартиры. Стены в комнате были увешаны картинами неофициальных художников. После обличительной речи Хрущева на выставке авангардистов жильцы решили спрятать картины у друзей, боясь, что их могут конфисковать. «Тайно, втроем с Олегом Прокофьевым, мы вынесли картины, прикрыв их холстом. Это было 12 апреля 1961 года – в день полета Гагарина. На улицах было полно демонстрантов, многие показывали на нас и говорили: „Смотри, Гагарина несут [то есть, портрет]“. Только одна умная девочка лет десяти сказала: „Откуда ты знаешь, может, вовсе не Гагарин“»[68]. С этим домом связаны два стихотворения Венцловы, написанные в разное время: «Попытка описать комнату» (1961) и «Возвращение певца» (1996). Первое из них – одно из немногих мажорных стихотворений поэта:
 
трепещет язычок пламени ты пишешь до полуночи
а с холстов смотрят рыбы и креветки и лангусты
потому что обрывы аквариума продолжение нашего окна
где слепые нехитрые пастухи пасут ореховые волны
 
 
застыл гипсовый раствор и тебя уже не слышу
неблагодарный и счастливый под раскинувшимся древом[69]
 
   В «Возвращении певца» рассказывается, как двое приходят в свою старую квартиру много лет спустя. Певец давно умер, возвращение его метафорично:
 
за стеной, в дальней комнате, в глотке луженой
граммофона, в его гофрированной пасти
бас хозяина, в пропасть летящий, прославленной масти.[70]
 
   Так Томас Венцлова изображает один из вариантов итогов эмиграции: возвращается то, что человек успел создать. Но в основном это стихи о переменах, о том, что ничто не повторяется и не возвращается; белым «как в памяти» остается только снег. Вернуться невозможно не только потому, что в твоей бывшей квартире музей, на стенах висят картины другого времени, даже не потому, что бессмысленная советская эпоха в прошлом, но главным образом из-за того, что изменился ты сам:
 
Нет пути в тот пробел, к обессмысленному ландшафту,
где плакат прославлял то ракету, то шахту,
 
 
где свеча на столе, тая каплями пота, горела,
где один из двоих, как положено, больше любил.
 
 
<…>
 
 
Мы в снегу, словно после пожара, замешкались. Трубы,
кирпичи. Ни тебя, ни меня. Не мои в темноту шепчут губы.[71]
 
   «Нет пути домой, / ибо каждый атом / обновился в теле»[72], – лет десять тому назад писал Венцлова в прощальном стихотворении «Осень в Копенгагене».
   Некоторое время пришлось пожить и в другом замечательном доме – у вдовы одного из создателей «Чапаева», Елены Ивановны Васильевой. Ее сын Александр принадлежал к богеме и торговал книгами на черном рынке. В доме было полно дореволюционных стихов и философских книг: так открылось еще одно окно в настоящую русскую культуру. Елена Ивановна была машинисткой, печатала рукописи, иногда самиздат, иногда другие тексты. Именно она послала однажды Томаса отнести отпечатанную статью Анне Ахматовой. Бродский рассказывает, что, когда он первый раз приехал к Ахматовой, он еще не понимал, с человеком какого масштаба встретился. Его осенило позже: «В один прекрасный день, возвращаясь от Ахматовой в битком набитой электричке, я вдруг понял <…> с кем или, вернее, с чем я имею дело»[73]. В отличие от него Томас Венцлова с самого начала прекрасно знал, с кем имеет дело, и это парализовало его, отняло дар речи. От первого свидания осталось напутствие не увлекаться переводами, писать самому. А через несколько лет Анна Андреевна написала на литовской книге своих стихов, в которой было восемнадцать переводов Томаса: «Томашу Венцлова, тайные от меня самой мои стихи – благодарная Анна, 22 марта 1965, Москва».
   Свое отношение к Москве Венцлова сформулировал в 1977 году: «Большинство литовцев, услышав слово „Москва“, не ощущает ничего, кроме отчужденности, и это естественно. Я среди них исключение, но, возможно, уже не абсолютное. Для меня Москва – мрачный, бедный, но по-своему замечательный город, город Пастернака, Солженицына, Сахарова. В Москве жил и Буковский – в те редкие времена, когда не сидел»[74]. На вопрос, чувствовал ли он себя в Москве и Нью-Йорке свободнее, чем в Вильнюсе, Томас Венцлова коротко и категорично отвечает: «Да»[75]. Ведь в больших культурных центрах человек, если он сам этого хочет, попадает в более свободную, открытую миру атмосферу.

4. Первые книги

   В 19—20 лет я был достаточно известным в Вильнюсском университете поэтом, у меня была репутация авангардиста и едва ли не первого самиздатчика.
Томас Венцлова

   1958 год был значимым для Томаса Венцловы по многим причинам: в октябре появилась корректура первой публикации его стихов в сборнике молодых литераторов, сразу после этого началась травля Пастернака из-за Нобелевской премии, приближался крах студенческого альманаха «Творчество». Все более грозно звучали критические отзывы, становилось понятно, что творчество Томаса не вписывается в рамки официальной поэзии. Поэтому первые сборники, появившиеся в конце года, выходят в самиздате. Их выпускает издательство «Eglaitė»[76]. Сейчас, по прошествии нескольких десятилетий, трудно восстановить, как оно возникло. По одной из версий – в доме у Григория Померанца. Ирина Муравьева в пятидесятые годы напечатала на машинке свою прозу и оформила титульный лист: «Москва. Издательство „Ёлочка“». Так самиздат был узаконен, социализирован, он уже не анонимен[77]. Ирина Игнатьевна умерла в октябре 1959 года – можно считать, что идея издательства появилась раньше.
   С комнатой в Зачатьевском «Ёлочку» соотносит и Натали Трауберг, называя, однако, временем ее возникновения 1959 год, когда гости Григория Соломоновича в шутку решили перевести несколько книжек. Первыми перевели Хорхе Луиса Борхеса (четыре новеллы) и Эжена Ионеско («Урок»). В конце 1960-го – начале 1961-го Натали переводила эссе Гилберта Кийта Честертона, а ее муж Виргилиюс Чепайтис перепечатывал их на машинке по четыре-пять экземпляров. Получались маленькие книжки все того же издательства.[78]
   Пранас Моркус, который выпустил (то есть напечатал в четырех экземплярах) сборник Томаса Венцловы «Pontos Axenos», считает, что идея «Ёлочки» возникла в Вильнюсе и принадлежит вильнюсцам – Чепайтису, Венцлове, самому Моркусу – хотя все они бывали в Москве, в Зачатьевском[79]. Так что вопрос о времени и месте возникновения издательства остается открытым.
   Первую книгу стихов Pontos Axenos Томас Венцлова подписал псевдонимом – Андрюс Рачкаускас. На последней странице напечатаны выходные данные «А. Рачкаускас. Pontos Axenos. Подписано в печать 22. XI. 1958, напечатано 27. XI. 1958. Издание № 0001, Тираж 4 экз. Издательство „Эглайте“, типография Винни-Пуха». Упоминание Винни-Пуха несомненно указывает на одного из инициаторов «Ёлочки» – Виргилиюса Чепайтиса, который перевел шедевр Алана Милна на литовский язык.
   Значимо само название книги: Pontos Axenos. Крым, Черное море – Axenos Pontos, «негостеприимное море» древних греков – в замкнутом советском пространстве как бы возвращает к античному наследию, всегда очень важному для Томаса. В первой книге семнадцать стихотворений, три раздела: «Сентиментальное путешествие» (название «одолжено» у Лоренса Стерна), «Единственный город» и «Из кавказских стихов». Позднее восемь стихотворений из нее были напечатаны в первой официально изданной книге Венцловы «Знак речи», а все семнадцать были включены автором в сборник 1991 года «Разговор зимой», правда, уже отредактированные рукой мастера, иногда с новыми названиями. Два из них попали даже в «Избранное» (1999), составленное из ста стихов. Все это говорит о том, что первую самиздатскую книжку написал молодой, но уже вполне сформировавшийся поэт.
   Самое значимое из этих стихотворений, наверное, «Идальго». Томас Венцлова несколько раз говорил, что считает его первым из тех, которые стоит печатать. Позднее поэт включил его в цикл «Стихи 1956 года», посвященный поражению венгерской революции. В этом стихотворении впервые декларируется гражданская позиция поэта.
   В этом раннем, самиздатском сборнике сегодня видны особенности, характерные и для более позднего творчества поэта, например тема путешествий (название одного из разделов – «Сентиментальное путешествие»). В книге много стихов о поездках по Литве и Кавказу, лучшие из них насквозь метафоричны (как будто Венцлова посещает пастернаковскую школу метафоры). Автор пробует сложные формы стихосложения (сапфическая строфа). Эти черты в будущем станут еще ярче.
   То же самое «издательство», только названное по-русски «Ёлочкой» (типография «Самых западных провинций»), в декабре 1958 года издало на русском языке статью Венцловы «Мир – видение и мир – конструкция» о революции в искусстве. Грань между этими подходами в мировой поэзии, по мнению автора, знаменует творчество Бодлера, Рембо, Рильке, Гумилева. Статью обсуждали друзья Томаса в Москве, а Григорий Соломонович Померанц написал ему в Вильнюс длинное письмо с подробным анализом статьи. Похвалив автора, он в то же время вступил с ним в дискуссию, доказывая ограниченность авторской гипотезы тем, что Венцлова проигнорировал в своем исследовании восточную литературу.
   Померанц осуждает прямолинейность статьи: «Задача заключается не в канонизации Мандельштама и Цветаевой (которых я очень люблю), а в том, чтобы идти дальше – то есть вернуться назад. Ибо история крутится, как пудель вокруг Фауста, а не идет по прямой линии»[80]. В своем письме он призывает перейти к гражданской позиции – «куда почетнее умереть на кресте»[81]. Письмо показывает, как серьезно старшие коллеги оценивали первые филологические пробы еще совсем юного поэта.
   Несмотря на более чем скромный тираж (Pontos Axenos – четыре экземпляра, «Мир – видение…» – пять), книга ходила по рукам. Учительнице литовского языка Б. Катинене сборник стихов принес на одну ночь ее сын, студент Художественного института. Учительница старательно переписала все в записную книжку, даже описала издание: «Желтая глянцевая обложка.
   Прямоугольник на титульном листе, и елочка на последней странице из той же бумаги».[82]
   В школьную тетрадь те же стихи переписала и однокурсница Томаса поэтесса Юдита Вайчюнайте. Все, у кого хранился самиздат, знали, как это опасно. В 1961 году, прослышав о вызовах и допросах в КГБ молодых знакомых, Юдита и Аушра Слуцкайте носили по городу Pontos Axenos, думая, у кого можно спрятать книгу. Спрятали у знакомого врача. Между тем экземпляр книжки «Мир – видение…» попал в руки первого секретаря компартии Литвы Антанаса Снечкуса, который прочитал ее и посоветовал Пранасу Моркусу, молодому «работнику издательства», более реалистично относиться к жизни[83]. Все закончилось так мирно, по-видимому, из-за того, что отчимом молодого человека был высокий советский начальник Казис Прейкшас.
   Был еще один рукописный сборник Томаса Венцловы, изданный не «Ёлочкой». Это «Московские стихи» (1961—1962), которые КГБ так и не отыскал. В этих стихотворениях очевидны черты «кулинарной поэтики», характерные для пастернаковской лирики: «Сочилась сывороткой, елеем, маслом / неопределившаяся огромная Москва[84]» («30. 05. 1960») или «и черный бархат как варево / распробует бульварное кольцо[85]» («Московское стихотворение»). Сравним, к примеру, у Пастернака: «И солнце маслом / Асфальта б залило салат»[86] или «Как горы мятой ягоды под марлей, / Всплывает город из-под кисеи».[87]
   Стихи «30. 05. 1960» написаны 29 мая, накануне смерти Пастернака, в названии – дата его смерти. Быть может, Венцлова предчувствовал эту смерть, хотя уже с начала мая было известно, что поэт безнадежно болен. Москва в стихах грозная, но живая. Такой ее видит Томас накануне 30 мая 1960 года:
 
Шли мимо смерти, камеры и страны,
Светясь, росло пространство в переулках,
И черное, как тень стрел, неслось
Несправедливое летнее небо.[88]
 
   Так, в самиздате Венцлова дебютировал и как поэт, и как филолог. Этот дебют оценили внимательные читатели и критики.
   Две книги, которые были официально изданы в семидесятые годы, – «Ракеты, планеты и мы» (1962) и «Голем, или Искусственный человек» (1965) – научно-популярные. Хотя сам автор признает, что написал их «скорее заработка ради»[89], космос и кибернетика действительно его интересовали. Первую книгу (кстати, единственную, в которой автор согласился на некоторый компромисс: хорошо отозваться о советской власти, коли она лучше всех исследует вселенную) оценили не только гуманитарии, но и астрономы. Стремление Томаса Венцловы жить в открытом мире выражено в этой книге по-максималистски: «Мы как будто вышли из комнаты на улицу, в огромный город. Масштабы в корне изменились. Мир, в котором живет и работает человек, был большим, а сейчас он стал беспредельным. Можно сказать, что люди перестали быть провинциальными жителями захолустья. Еще трудно понять, как это отразится на нашем быте и наших мыслях, но ясно одно – космические полеты ввели новое измерение».[90]
   «Голем, или Искусственный человек» – книга о кибернетике, которая удивила математиков «тонким пониманием духа точных наук»[91]. Но со стороны иногда казалось, что поэт впустую растрачивает силы. Андрей Сергеев передает мягкие, но ироничные слова литературоведа, бывшего политзаключенного Пятраса Юодялиса: «Томас – единственный поэт в Литве. Его не печатают. Предложили написать какую-то брошюру по семиотике, и он согласился! Это как если бы Паганини предложили играть в кино перед началом сеанса, и он согласился бы!»[92] Однако еще в 1960 году, сдав экзамен по логике у профессора Василия Сеземана, Томас с гордостью заносит в дневник: «Получил предложение изучать кибернетику (у профессора на столе вся кибернетическая литература, которую здесь можно достать)»[93]. Так что увлечение этой наукой возникло задолго до того, как он написал книгу, и переросло в серьезный интерес к семиотике.
   Не только поэзия, но и другие увлечения – просторами космоса или просторами человеческого сознания – только приближали неотвратимый конфликт с закрытой советской системой.

5. Попытки жить в Литве

   Примерно в 1962 году я понял: им я писать и работать не буду. Вообще, не буду писать и говорить того, во что не верю. После такого решения оставались только переводы.
Томас Венцлова

   В 1965 году Томас Венцлова вернулся из Москвы в Вильнюс; хотя по семейным делам и по работе он много ездил в Ленинград и Тарту. Можно сказать, что вплоть до 1975 года, когда Томас написал «Открытое письмо ЦК Компартии Литвы» и потребовал выпустить его за границу, он искал нишу, в которой мог бы избежать компромисса с властью.
   Главная заслуга поэта в эту пору – знакомство литовского читателя с современной западной литературой и русскими авторами, к которым советская власть была неблагосклонна. Еще в начале семидесятых годов он перевел рассказы Ярослава Ивашкевича (переводы опубликованы под названием «Девушка и голуби», 1961), «Бронзовые врата» Тадеуша Брезы (1963), чуть позже – «Капут» Курцио Малапарте (1967). Он брался за самые сложные тексты. Например, в 1968 году был опубликовал перевод на литовский трех глав из джойсовского «Улисса». Томас признает, что этот перевод стал для него экзаменом «на культурную и языковую зрелость».[94]
   Весной 1968 года Антанас Венцлова пишет: «Томас собирается в Ленинград. Он перевел 60 стихов английских и американских поэтов и ходит очень довольный»[95]. Переводы Томаса, которые печатались в периодике и разных сборниках, почти всегда предваряло небольшое вступительное слово переводчика. В нескольких строчках умещались сведения о жизни автора, об особенностях его творчества, о роли в мировой литературе. Когда это было возможно, подчеркивалась связь автора с Литвой. Например: «У нас Норвид совсем неизвестен, а должен бы быть родным, как Мицкевич: фамилия у него литовская, отец – жмудский боярин, и в стихах он упоминает Литву».[96]
   Важность миссии Венцловы, переводившего на литовский новых авторов, понимали не только интеллектуалы. Киновед Живиле Пипините росла в маленьком провинциальном городке. Она пишет о своих школьных годах: «Каждый переведенный им поэт, даже фрагмент текста, вызывали желание искать книги того же автора или кого-либо другого, указанного в сноске крошечными буковками. Наконец, это заставляло учить другие языки, когда оказывалось, что не все есть по-литовски или по-русски. <…> Эти прошедшие цензуру статьи и переводы открывали интеллектуальную перспективу, независимую от официальной идеологии, побуждали к самостоятельной оценке, позже – к поискам самиздата. Я думаю, что это была самая настоящая диссидентская деятельность Венцловы».[97]
   Всем было очевидно, что эти публикации отнюдь не способствуют укреплению советской идеологии. Поэтому, когда Томас Венцлова в 1972 году принес в издательство «Вага» рукопись «Хор. Из мировой поэзии» – свои переводы русских, польских, французских, английских и американских поэтов, издательство отказалось ее публиковать, объясняя это тем, что «большинство переводов уже было опубликовано в литературной печати. Кроме того, принцип составления сборника и отбор авторов кажутся односторонними»[98]. Конечно, «односторонне» было представлять русскую поэзию, в которой столько достойных примеров социалистического реализма, стихами Ахматовой, Пастернака, Мандельштама и Хлебникова. Западную поэзию в сборнике представляли Сен-Жон Перс, Дилан Томас, Уистен Хью Оден, Роберт Фрост, Эзра Паунд, Томас Стернз Элиот, Вислава Шимборска, Виктор Ворошильский и многие другие. Эту книгу под новым названием «Голоса» выпустили только в 1979-м, да и то в Чикаго. Правда, переводчик подчеркнул: «„Голоса“ я посвящаю Литве».[99]
   Не все хвалят переводы Томаса Венцловы. Сам он так объясняет свой подход, «который преобладает в Восточной Европе – его придерживались и Пастернак с Лозинским в России, и польские поэты. <…> Стих должен оставаться стихом, а не подстрочником. Конечно, в таком случае многое приходится менять, но замены не должны переходить за границы интуитивно ощущаемой нормы»[100]. Эта позиция поэта и литературоведа основана на понимании природы стиха: «И основная мысль, и самые сокровенные подтексты стихотворения воплощены в его структуре. Слова дают только то, что лежит на поверхности. Поэзия зависит от слов, но не в прямом смысле. Чтобы понять стих, надо объять всю его структуру»[101]. Хуже других приняла его переводы литовская эмиграция, которая привыкла к точности подстрочника.