Осколки стекла, осколки мечты,
Отзвуки разбитого прошлого.
Слишком много имен,
Без которых легко прожить.
Они – лишь тени, тени внутри,
Рвущие личность на части.
 
   Трудно сказать, насколько повлияло на меня насилие в моей семье. Знаю лишь, что я о нем почти не думала, пока не стала гораздо старше.
   Хотя сама я во многом была частью всего этого, и трудно судить, кто кому больше навредил – я им или они мне. То, что беспокоило меня и пугало, что нарушало уют «моего мирка», о чем я думала снова и снова, было совсем другое – то, что другие принимают как должное: доброта, понимание, любовь.
   Действия другого человека, особенно насильственные, мне были понятны – трудно было понять «человека в целом», его желания и ожидания, в особенности все, что связано со способностью отдавать и принимать.
   Насилие не вызывало вопросов. Должно быть, не зря его называют плодом «низших» эмоций – что ниже, то и понятнее. Но доброта была более тонкой, непредсказуемой – она все запутывала. Большинство детей учатся радостно принимать доброту. Но для меня она всегда являлась неожиданно, как какое-то бедствие, к которому я оказывалась не готова. Быть может, подготовка к любви обесценивает любовь – но без подготовки я впадала в панику. Испытывала потрясение и ужас. Люди старались меня успокоить – но их утешения либо раздражали меня, либо делали еще больнее. Как видно, я не относилась к «большинству детей».
   Когда я начала сознавать мир вокруг себя достаточно, чтобы замечать насилие отца, то обнаружила, что это больно. Меня отец и пальцем не трогал – но поражало и пугало меня то, каким он может быть. Больше всего мучил меня ужас и истерики человека, которому удалось подойти ко мне ближе всех прочих – маленького брата.
   Из всего, что он творил, страшнее всего для меня был шум и звон бьющегося стекла.
   Дом вдруг превращался в разноцветный хаос, все двигались слишком быстро – но я, как ни странно, все делала правильно. Вспоминая об этом, я представляю себе человека в состоянии шока: он вполне разумно говорит и действует, выполняет довольно сложные задачи, но потом не может вспомнить, как ему это удалось. Думаю, это состояние сравнимо с тем, в котором пребывала я большую часть времени.
   Все вокруг летало – цвета, вещи, люди; с грохотом распахивались и захлопывались двери – а иногда удары наносились и по лицам людей. Но «людей целиком» я никогда не видела. Гибель какой-нибудь разбитой безделушки была для меня страшнее того, что случалось с людьми.
   Том пронзительно кричал. В его лице я узнавала собственный ужас: казалось, я тоже кричу – но не вылетало ни звука. Я хватала брата и залезала с ним в шкаф, зажимая ему руками рот и уши. Слезы и сопли его текли по моим ладоням. Мои глаза оставались сухими. Благодаря ему я испытывала чувства – и он же брал на себя выражение моих чувств. С братом я ощущала себя настоящей – и это пугало меня, как ничто другое.
   Я начала отвергать Тома. Но к тому времени я стала для него целым миром. Куда бы я ни шла, он цеплялся за мою ногу и кричал: «Не уходи, До, не уходи!» Но я шла дальше и волочила его, рыдающего, за собой, как мертвый груз. Что бы я ни говорила – он принимал это близко к сердцу. Быть может, впервые в жизни кто-то принимал меня всерьез.
   Том начал спать с собакой. Выбрав себе в матери огромного датского дога, трехлетний мальчик сворачивался со своей бутылочкой рядом с ним на блохастом коврике. А я как будто умерла. Два года спустя дог умер – и как будто Том умер вместе с ним.
   Я решила, что хочу ходить в ту же школу, что и Терри. В моей школе друзей у меня не было – а там, думала я, Терри за мной присмотрит. Я отказалась ходить в свою школу, и матери пришлось перевести меня в школу Терри, чтобы я хоть где-то училась.
   В новом классе атмосфера оказалась не просто холодной – леденящей. Новый учитель был мерзкий костлявый старикашка: он вечно на меня орал и твердил, что от меня одни неприятности. В наказание он заставлял меня стоять в мусорном ведре, я ругалась, а он швырял в меня мелом. Другие ребята смеялись – но теперь я не смеялась вместе с ними.
   У Терри здесь оказалась своя компания – и, поскольку она была на два года меня старше, у нее не было ни малейшего желания бросать старых друзей, чтобы возиться с «малявкой».
   Неделями я бродила по школе и спрашивала всех, кто попадался навстречу, дружат ли они со мной.
   – Но я же тебя совсем не знаю, – обычно отвечали они.
   – А если бы знала, – настаивала я, – ты бы стала со мной дружить?
   Наконец я сдалась – и все перемены просиживала в углу школьного двора, подпирая спиной забор. Несколько месяцев спустя две девочки решили, что позволят мне с ними водиться. Однако разговаривали они всегда о чем-то страшно скучном. Гуляя с ними, я мысленно отворачивалась и уходила в свой мир – так что и они скоро от меня отвернулись. Я впала в глубокую депрессию, которая продолжалась около года.
   Я вернулась в прежнюю школу, но теперь держалась в стороне от любых компаний, куда меня звали. Я больше не улыбалась и не смеялась; от всех попыток вовлечь меня в общение мне становилось еще больнее – я стояла молча, и по лицу моему беззвучно катились слезы. Возвращаясь домой, я пряталась у себя в комнате и рыдала, снова и снова повторяя: «Я хочу умереть».
   Время от времени ко мне заходила Терри, порой мы с ней куда-нибудь ходили вместе – но я держалась все более отстраненно, и общаться мне становилось все труднее.
   Я бродила по дому, как привидение – сгорбив плечи, низко опустив голову, глядя себе под ноги. Меня спрашивали, что случилось. В ответ я рисовала на лице улыбку и, стараясь выглядеть так, как, по моему мнению, выглядят счастливые люди, отвечала: «Ничего». Очень коротко, чтобы от меня поскорее отстали.
   В это время я была хрупка и уязвима, как никогда. Если бы кто-то в те дни начал проявлять ко мне любовь и внимание – думаю, это могло бы меня убить.
   Впрочем, мать старалась меня утешить единственным известным ей способом – покупала разные вещи. Начала приносить домой цветы в горшках: я смотрела на них и смотрела, но не могла понять, зачем они.
   Однажды она принесла из зоомагазина попугайчика. Сказала, что он «ненормальный» и долго не протянет, но пусть пока поживет у меня, вдруг мне понравится. С попугайчиком в самом деле что-то было сильно не так. Крылья его были как-то сдвинуты вперед, и он не мог летать – только прыгал. Как и сказала мать, он умер через несколько недель. Я, как положено, поплакала.
   А один раз она принесла домой такую чудесную вещь, какой я никогда еще не видела: перламутровое блюдо с крышкой, на которой сидел, глядя в пространство, фарфоровый ангел.
   Еще она купила мне коляску для кукол. С коляской я рискнула выбраться за пределы комнаты. Начала катать ее вверх-вниз по лестнице, не особенно интересуясь тем, что делаю. Ведь так поступают нормальные дети, разве нет?
   Нет, мать считала иначе. В ярости она взбежала вверх по лестнице. Я застыла, глядя на нее с ужасом. Она схватила крышку с фарфорового блюда и грохнула ее об пол. Ангел разлетелся на мелкие осколки. Мать прошипела: она запрёт меня в комнате, на хлебе и воде, и я просижу здесь, сколько она скажет. И вышла, хлопнув дверью так, что та едва не слетела с петель.
   Затем, словно желая подтвердить свои слова делом, вернулась со стаканом и кувшином воды. Я лежала, уткнувшись в подушку, на пурпурной кровати, в омерзительно-пурпурной комнате, и горько рыдала, не слыша ничего вокруг. Мать вышла, не запирая дверь.
   Я знала: отец уже вернулся. Прислушивалась к голосам внизу. Понимала, что говорят обо мне.
   Я знала: отец меня пожалеет. Сквозь туман слез смотрела я на разбросанные по полу осколки – а потом взяла один острый осколок и, в гневе на несправедливость, начала резать себе лицо. Резала щеки, лоб, подбородок. Терять было нечего – я спокойно спустилась вниз, чтобы сделать свое молчаливое заявление.
   – О Господи! – проговорила мать, медленно и как-то театрально, словно в фильме ужасов. – Да она совсем рехнулась!
   На лице ее не было страха за меня – только потрясение. Мне было девять лет, и в эту минуту я была, как никогда, близка к тому, чтобы отправиться в психбольницу.
   На мой собственный взгляд, я поступила вполне разумно. Я не знала, как до них докричаться, чувствовала себя потерянной, загнанной в капкан – и об этом сообщила. Думаю, до матери, по крайней мере, дошла серьезность ситуации – во всяком случае, от мысли о хлебе и воде она отказалась.
   Отец не сводил с меня умоляющего взгляда. Казалось, он меня понимает – но, как и я, не может облечь свое понимание в слова: для него это «непозволительно», или, быть может, он чувствует, что кое-что лучше выражать без слов.
   У меня было много двоюродных братьев и сестер, и часто мы ночевали друг у друга. Некоторые кузины мне нравились, но Мишель я терпеть не могла. Однако она захотела переночевать у нас, и я не возражала.
   Мишель и Терри мгновенно сошлись. Не понимая, как общаться с несколькими людьми разом, я сказала им, что хочу побыть одна. Они ушли играть.
   С тех пор я ни разу не заговорила с Терри. Больше двух лет она была моей единственной подругой – и теперь снова и снова спрашивала меня: «Что случилось?» Я смотрела на нее пустым взглядом, словно она разыгрывала какую-то странную сцену из немого кино, смысл которой от меня ускользал.
   – Не понимаю тебя, – говорила она. – Что я тебе сделала?
   Несколько лет спустя Терри ушла из школы и начала работать в магазинчике через дорогу. Когда она заговаривала со мной – я по-прежнему молчала, когда смотрела на меня – отворачивалась.
   – Знаешь, Донна, ты все-таки сумасшедшая! – сказала она один раз, пытаясь добиться от меня хоть какой-то реакции. Свирепый взгляд был ей единственным ответом.
   Около года спустя лучшая подруга Терри погибла, когда переходила вместе с ней через дорогу. На глазах у Терри ее сбил грузовик. Терри прибежала к нам и все рассказала моей матери: я стояла рядом и слушала. В эту минуту ей был отчаянно нужен друг. Но я еще не умела прощать – я смотрела в сторону и молчала.
   А десять лет спустя, собирая по кусочкам собственную жизнь, я появилась у нее на пороге. Терри радостно поздоровалась со мной и снова предложила мне свою дружбу – как будто эти десять лет молчания ничего для нее не значили. Сказала только: «Ты самый странный человек, какого я знаю. Никогда таких не видела. Только что болтала со мной как ни в чем не бывало – и вдруг ведешь себя так, как будто мы никогда и не были подругами». Она не понимала ни того, как я порой нуждалась в ней, ни того, как важно было для меня вычеркнуть ее из своей жизни. А я не стала объяснять.
   Уже давно я подумывала о том, чтобы уйти из дома. Мечтала поселиться за домом, на аллее – спать в высокой траве и питаться сливами, свисавшими с ветвей через соседские заборы. Я все еще чувствовала ответственность за младшего брата – и начала готовить его к жизни без меня.
   Я стала укладывать Тома в постель и рассказывать ему разные истории. Но не те сказки, что обычно рассказывают детям. Я рассказывала о тех ситуациях, с которыми он может столкнуться, и о том, как закрыться от них, не дать им на себя повлиять.
   Я учила Тома снова и снова прокручивать в голове какую-нибудь мелодию, если он слышит что-то неприятное. Смотреть сквозь людей – даже если приходится смотреть им прямо в глаза, чтобы убедить, что ты их слушаешь. Прыгать вверх-вниз, заучивая что-нибудь наизусть, и растворяться в цветных пятнах: в этом мы тренировались, начав с пятнышка на стене.
   Быть может, Том заново учился тому, что умел и так. Определенно, многое в моих уроках не было для него новостью. И все же он учился лучше справляться с жизнью. А я, уча его, все лучше понимала собственное поведение – зачем я делаю то или другое и что от этого получаю. Еще я сказала Тому, что когда-нибудь обязательно уйду из дома – а он рассказал об этом матери.
   В последние несколько лет мать била меня не так часто, как перед школой. Однако чем яснее она понимала, что я собираюсь уйти из дома, тем больше старалась убедить меня – не в том, что меня понимает, а в своей власти надо мной.
   Кроме того, мать видела, что я приближаюсь к подростковому возрасту – а это грозит такими проблемами, с которыми она может не справиться.
   Изо дня в день она то описывала мне в самых живописных подробностях те беды, которые претерпела от мужчин, и сообщала, что из-за детей у нее никакой жизни не было, то говорила, что никуда меня не отпустит, нечего мне об этом и думать. Любой признак сопротивления с моей стороны – от позы до взгляда – она встречала битьем: все для того, чтобы сломить мою волю. Куда подевалась ее миленькая танцующая куколка?!
   Я перестала ходить в школу Терри и вернулась в свою старую школу. К тому времени я была так погружена в себя, что почти не замечала, что происходит вокруг. Если же выныривала в мир – это снова был мир вещей. Теперь меня завораживали слова и книги – с их помощью я создавала из внутреннего хаоса внешний порядок.
   Только одно мы с матерью делали вместе – играли в скрэббл. Думаю, это помогало расширить мой не слишком богатый словарный запас. Слова, которые приятно звучат, слова, которые хочется повторять снова и снова, слова-отпечатки вещей (их настоящие имена, а не просто существительные, которыми их называют).
   Мать использовала знание слов для чтения: с быстротой молнии глотала она дешевые детективы и триллеры. Я тоже любила читать – телефонные книги и адресные справочники.
   Постепенно я осознала, что из художественных книг, которые меня заставляют читать в школе, ровно ничего не понимаю. Я могла прочесть книгу от начала до конца, но так и не понять, о чем она. Как будто смысл терялся в мешанине знакомых слов. Как человек, который обучается быстрому чтению, я выхватывала из каждой фразы основные слова и старалась каким-то образом «ощутить» книгу целиком. В какой-то мере это удавалось. Вместо того чтобы взваливать на себя задачу внимательного чтения от начала до конца и в результате ровно ничего из книги не извлекать – я не столько читала, сколько проглядывала страницы, усваивала имена некоторых героев и кое-что из того, что с ними произошло.
   Можно подумать, что, стоило мне сосредоточиться – и я переставала хоть что-либо воспринимать и понимать. Если только я занималась этим не по собственной воле, то, как бы ни старалась выполнить свою задачу – внимание мое немедленно рассеивалось. Обучение стало для меня трудным, почти невозможным, как и любое вторжение «мира» – кроме того, чему я училась сама и по собственному желанию.
   Мне нравилось копировать, создавать и упорядочивать. Я обожала нашу многотомную энциклопедию. На каждом корешке – цифры и буквы, и я внимательно следила за тем, чтобы тома стояли по порядку, переставляла их, если требовалось. Так я создавала порядок из хаоса.
   Я обожала коллекции и приносила из библиотеки книги, посвященные разновидностям кошек, птиц, цветов, домов, произведений искусства – словом, чему угодно, лишь бы это принадлежало к одной группе. Этому же посвящались и мои школьные проекты. Если нужно было, например, написать о коровах – я рисовала таблицу с детальным сравнением разных коровьих пород. Быть может, мое увлечение грешило однообразием, да и творческой жилки ему недоставало – однако в нем отражался вновь пробудившийся интерес к окружающему. Эту стадию я всегда сравнивала с «пробуждением из мертвых». Такие вот крохотные шажки – на самом деле огромные достижения.
   Я обожала читать телефонные книги. Звонить бесплатно из телефона-автомата на углу я уже научилась и теперь регулярно пролистывала телефонную книгу и обзванивала первые и последние номера на каждую букву. Я объясняла, что звоню этим людям, потому что они первые на А, последние на Б, и так далее. Обычно они вешали трубку, порой бранили меня – но я, начав, не останавливалась, пока не закончу. Важно то, что от вещей я перешла к общению с людьми. Телефонная будка стала моей классной комнатой – безличной и этим удобной.
   Порой мне случалось наткнуться на какого-нибудь говорливого старичка или старушку. Тут я начинала болтать без умолку, как взорвавшийся фейерверк, и они с трудом могли вставить словечко.
   В поисках категорий энциклопедиями я не ограничивалась. Читая телефонную книгу, я подсчитывала количество Браунов, сопоставляла разные варианты фамилий, искала фамилии распространенные и редкие. Так я осваивалась с понятиями количества, тождества, различия, порядка.
   Сделав в телефонной книге очередное открытие, я гордо оглашала его на весь дом – и не могла понять, почему людям смертельно скучно меня слушать. Должно быть, потому, что им все это было понятно и так.
   Увлеченность названиями улиц приняла для меня новую окраску. От вещей я двигалась к общению, от общения – к привязанности.
   Я начала приносить домой бездомных котят – так же, как когда-то меня саму привела к себе в дом Кэрол. Называла я их в честь улиц из справочника, чьи названия мне особенно нравились: Беккет в честь Беккет-стрит, Дэнди в честь Дэнди-стрит. Важно, что я давала им имена в алфавитном порядке: в них как бы отражалось мое собственное постепенное развитие.
   В школе я всегда была чужой и терпеть не могла, когда мне говорили, что делать – однако оказалась способна на упорство, усидчивость, систематическую работу в таких вещах, которым большинство людей не стали бы уделять больше нескольких минут. Могло показаться, что мир мой был перевернут вверх тормашками, но я упорно наводила в нем порядок. По большей части все вокруг постоянно менялось, не оставляя мне возможности к этим изменениям подготовиться. Поэтому я с таким удовольствием повторяла одни и те же действия, находя в этом успокоение.
   Мне всегда нравилась поговорка: «Остановите землю, я сойду!» Быть может, в то время, когда другие дети развивались, я так увлеклась звездами и цветными пятнами, что сильно от них отстала. С тех пор мне приходилось постоянно догонять – напряжение от этого часто становилось слишком велико, и мне хотелось, чтобы все вокруг замедлило темп, позволило мне остановиться и подумать. Что-то всегда звало меня назад.
   Возможно, у меня вовсе не были ослаблены чувство голода, желание спать или сходить в туалет. Быть может, моему разуму просто необходимо было отказываться от осознания этих чувств, потому что я всегда стремилась быть «не полностью в сознании». Ясно лишь, что я часто игнорировала признаки своих потребностей: меня шатало от голода, глаза у меня слипались, я переминалась с ноги на ногу – но была слишком занята, чтобы ради этого прекращать свои дела.
   Хотя то чувство, что предшествовало «потере себя», чаще всего приходило ко мне само, я обнаружила, что могу поддаться ему или с ним бороться. В нем было что-то гипнотическое: часто я понимала, что поддаюсь ему, а порой даже стремилась к нему, когда его не было. Это состояние стало для меня своего рода наркотиком.
   Один из способов замедлить мир был – часто-часто моргать или очень быстро включать и выключать свет. Если моргать по-настоящему быстро, люди начинают двигаться, как в старой покадровой съемке. Это напоминает эффект мигающих импульсных ламп, которым управляю только я сама.
   Иногда моргание становилось реакцией на звук. Если тон чужого голоса меня тревожил – я «останавливала землю». Точно так же я включала и выключала звук у телевизора, с удовольствием прерывая голоса, но глядя на картинку, или то закрывала, то открывала уши. По-видимому, все это имитировало те трудности, что возникали у меня, когда я долго слушала чужую речь.
   Когда я нервничала, то начинала навязчиво повторять одно и то же. Порой разговаривала сама с собой. Одна из причин – то, что, когда я молчала, чувствовала себя так, как будто ничего не слышу. По-видимому, мои чувства работали без перерывов и провалов, только когда я находилась в своем собственном мире – мире, из которого все остальные были исключены. Мать и отец долго считали меня глухой. По очереди они кричали и шумели, стоя прямо у меня за спиной – а я даже не моргала. Меня повели на проверку слуха. Проверка показала, что я не глухая – так оно и было. Несколько лет спустя была вторая проверка. Там оказалось, что слух у меня даже лучше обыкновенного – я слышу некоторые частоты, которые в норме воспринимают только животные. Очевидно, проблема была в том, что я не всегда осознавала, что я слышу. Как будто мое восприятие – это марионетка, нити которой держит в руках мое эмоциональное напряжение.
   Был все же один звук, который я обожала – металлический звон. К несчастью для матери, именно так звенел наш дверной звонок – и, кажется, много лет подряд я навязчиво звонила в дверь. В конце концов я получила за это взбучку, а из звонка вынули батарейки. Но навязчивость есть навязчивость. Я сняла заднюю крышку звонка и продолжала звонить вручную, не выходя из дома.
   Я начала чувствовать, что мне чего-то не хватает, но не понимала чего. У меня была кукла: мне очень хотелось ее разрезать и посмотреть, есть ли у нее внутри чувства. Я взяла нож и попыталась вскрыть куклу – но не стала, испугавшись, что за сломанную игрушку мне влетит; однако возвращалась к этой мысли еще несколько лет.
   Я не сомневалась, что у меня чувства есть, однако в общении с другими они никак не могли прорваться наружу. Нарастала досада – она выражалась в диких выходках, агрессии и самоагрессии. И это в тот самый момент, когда от меня все чаще ожидалось, что я буду вести себя «как юная леди»! Мир вокруг меня становился нетерпимым и не прощающим ошибок, совсем как моя мать.
   Я беспрерывно болтала, не обращая внимания на то, слушают ли меня одноклассники. Учительница повышала голос – я тоже. Она отправляла меня за дверь. Я шла гулять. Она ставила меня в угол. Я плевалась и кричала: «Не хочу!» Она пыталась ко мне подойти.
   Я вооружалась стулом, как затравленный зверь. Она начинала кричать. Я ломала стул или швыряла его через весь класс. Юной леди из меня не получалось.
   Дома мне начали сниться кошмары. Я ходила во сне и часто просыпалась вдали от своей спальни, прячась от чего-то, что видел в комнате мой спящий мозг.
   Однажды мне приснился красивый котенок с голубыми глазами: я наклонилась его погладить, а он превратился в крысу и укусил меня. Во сне я спустилась по лестнице, и вся эта сцена разыгралась в гостиной. Когда я включила свет, я увидела, что стою посреди комнаты и визжу, а по руке моей стекает кровь; затем, как по волшебству, кровь исчезла, и комната приняла свой обычный вид.
   На другую ночь я проснулась, стоя перед распахнутыми дверцами гардероба и в ужасе глядя на куклу, которая у меня на глазах опять приняла обычный вид. За несколько секунд до того она тянула ко мне руки, и губы ее, изогнувшись в зловещей ухмылке, шептали какие-то неслышные слова, словно в фильме ужасов, вдруг воплотившемся в жизнь.
   Я начала буквально бояться засыпать. Ждала, пока все в доме уснут – а затем, как ни боялась матери, пробиралась потихоньку в ее комнату и долго стояла над ней, чувствуя себя в безопасности: ведь тому, что захочет добраться до меня, придется сначала справиться с ней, а она-то знает, как за себя постоять. У меня начинались галлюцинации – просто от усталости. Картины на стенах начинали двигаться. Я заползала под кровать матери и лежала там тихо-тихо, боясь даже дышать. По лицу моему катились слезы. Я не издавала ни звука. Как и в доме Триш четыре года назад, я лежала молча и ждала, когда же придет рассвет.
   Это был последний год в начальной школе. Мне было двенадцать. Шли семидесятые годы, и наш новый учитель был немножко хиппи, с буйной копной волос. Он был высокий и худой, с мягким голосом, звучавшим как-то «безопасно».
   Судя по всему, мистер Рейнольдс в самом деле был «нестандартным» преподавателем. Он приносил в класс пластинки, ставил их и спрашивал, о чем говорят нам эта музыка и песни. Больше всего мне нравилось, что на этот вопрос нельзя ответить неправильно. Если говоришь, что для тебя эта музыка о том-то и том-то – значит, так оно и есть.
   Мы разыгрывали пьесы, где каждому разрешалось делать, что он захочет – играть роли, рисовать декорации, расставлять реквизит. Даже публику учитель вовлекал в действие и помогал почувствовать себя участниками представления.
   Мистер Рейнольдс не делил учеников на способных и неспособных. Мне он позволял показывать все, что я умею, и подсказывал, что у меня получается лучше, чем у других. Казалось, класс был его семьей – а для меня он сделался новым отцом.
   Этот учитель проводил со мной много времени, стараясь понять, что я чувствую и почему веду себя так, а не иначе. Даже когда он повышал голос, я чувствовала в нем мягкость. Он стал первым учителем в этой школе, которому я попыталась объяснить, что происходит у нас дома; о том, что происходит внутри меня, я не говорила никогда и ни с кем. Он всегда был спокоен, ровен, внимателен. Казалось, он никогда меня не предаст.