- и что же ваше путешествие к Нилу? К тому же трепещу за посещение Бергеманши: будет стоить это тебе и хлопот и расстройства нервов необъятного. Дай бог, чтоб всё у вас уладилось к лучшему и веселому. - Я здесь всё мечтаю об устройстве будущего и о том, как бы купить имение. Поверишь ли, чуть не помешался на этом. За деток и за судьбу их трепещу. Сел писать роман и пишу, но пишу мало, буквально некогда, можешь ты этому верить. К приезду моему (3-го или

4-го сентября) дай бог, чтоб привезть половину на сентябрьский-то номер, а остальную половину сяду дописывать на другой же день по приезде, ничего не отдыхая. А между тем работа должна быть чистая, щегольская, ювелирская. Это самые важные главы и должны установить в публике мнение о романе. Тем, что послал на август, я доволен, но предчувствую (знаю их), что они наделают самых роковых опечаток.

- Но это всё потом, а здесь мне покамест скука, не простая, а болезненная, с ума сойти можно. Кажется, начинают сильно разъезжаться отсюда, но всё же толпа огромная. Русских ужасно мало, всё незнакомые. Последние три дня всё дождь.

Каков Жаклар, ай, ай! Молодец, впрочем. Вот это человек как следует, рвет цветы удовольствия, не то, что мы - народ забитый и запуганный. Мне очень интересно было, что ты писала о представлении басен Крылова. Это очень мило и хорошо, - Сознаюсь тоже, что путешествие к Нилу было бы для деток Чрезвычайно назидательно и оставило бы воспоминание на всю жизнь их. И, уж конечно, Нил лучше, чем Бергеманша. Поблагодари голубчика Лилю за ее милейшее письмецо; Феде же скажи, что его письмо прелесть как удалось, мне очень понравилось, и что сохраню его на всю жизнь. До свидания, мой ангел, золотое ты мое сокровище, умненькая моя красавица. Красавица ты моя, вот что. И если б не смущало то, что ты говоришь про почтовую цензуру, бог знает бы что написал тебе. Целую, однако ж, опять твои ножки. Целую его мысленно беспрерывно. Сердечко твое золотое тоже люблю ужасно, чту его и поклоняюсь ему. Нервы же вещь излечимая, неправда ли? Целую и благословляю деток. Всё мечтаю о них. Но довольно.

Твой вечный Ф. Достоевский.

Ждут ли меня детки, говорят ли обо мне иногда? Учи Федю читать. Неужто у Лилечки нет цвета лица? Смотрю часто на их фотографические карточки.

Сплю по-прежнему мало, и всё кошмары. Аня, ходи за своим здоровьем.

Идея: застанет ли это письмо тебя в Старой Руссе? А ну вы пуститесь к Нилу? А впрочем, не препятствую, только бы обошлось без трудов и без хлопот особенных.

Боюсь в длинное и спешное путешествие мое простудиться и, таким образом, повредить лечению. Еще раз (1000 раз) целую тебя. Всем поклон.

814. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

19 (31) августа 1879. Эмс

Эмс 19 августа - 1 сентября (1)/79

Милая Аня, так как все-таки ты к 23-му или к

24-му намерена воротиться (пишешь, что едешь на 3 дня, а до 24-го выйдет 9 дней), то и пишу тебе сейчас, не откладывая до завтра. Разумеется, весь этот план мне не очень по нутру, но еще в прежнем одном письме твоем, недели две тому назад или три, когда ты в первый раз уведомляла о Шере, я разглядел нечто подозрительное (очень помню это) и подумал, что ты что-нибудь предпримешь. Но если я и сержусь (очень), то за легкомысленное письмо твое, написанное так бегло и так наскоро, что ничего нельзя понять и всё остается предугадывать с большим беспокойством. Например, пишешь, что едешь с детьми, и не извещаешь, берешь няню иль нет. В Москве где остановишься? Поедешь на общее сборище - где детей оставишь? Или их вместе с собой потащишь? У Вареньки остановишься что ли? Если же оставишь детей где-нибудь у Ивановых, то хорошо ли с ними обойдутся и добродушно ли их примут? Затем деревня: конечно, ты не поехала на авось и условилась письмами с Андреем Михайловичем или с кем-нибудь: где и как вы там остановитесь, и надолго ли? Где же остановитесь? В избе, где, пожалуй, тебя обворуют и ограбят? А дети где будут оставаться, когда ты будешь, вместе с прочими, леса осматривать. Пишешь, что будет Андрей Михайлович, а я полагаю, что ровно никому нет дела до наших детей и что вообще дети от этой поездки что-нибудь да потерпят. Распоряжение же о том, чтобы почтамт старорусский пересылал тебе мои письма в Рязань, считаю почти безумным! Это верное средство сделать, чтоб они расстрелись с тобой и пропали. И это с акуратностью-то нашей почты! А впрочем, полагаю, что ты уж вернулась; не на месяц же поехала.

Благодарю за извещение о детском спектакле, хотя и тут слишком краткое: видно, что ты занята. Писем твоих буду ждать с ужасным нетерпением, и если напишешь 17-го, то, пожалуй, дня три еще придется ждать. О себе не знаю, что написать. У нас все эти дни валил дождь как из ведра, и прилив мокрот у меня в груди был ужасный, а потому по утрам усилился и кашель. Да пришлось еще не доспать сряду несколько ночей, а потому нервы расстроились ужасно. В пустую надо мной квартиру въехали два немца и подымают страшный стук ночью. Только что я к одиннадцати часам засну, как вдруг, в половину 12-го, возвращаются они оба и подымают шум по лестнице и наверху прямо над моей головой такой, что будто целый табун лошадей пришел. Я просыпаюсь, вздрагиваю и уже не могу потом заснуть часа два, и так три ночи сряду, да и теперь почти так же. Я жаловался хозяйке, те обещали не топать ногами. Но при этом лечении нужен покой, спокойные нервы и хороший сон. Иначе лечение не принесет пользы. Я очень раздражен и в уединении моем весь даже озлобился. Пусть уж бы скорее из этой мокрой ямы. Хоть бы быть уверенным, что вас-то застану целыми и невредимыми. Поцелуй детей. Скажи им спасибо, что были умники на спектакле. В эту минуту ты, может быть, где-нибудь уже в Рязани или дальше. Не успокоюсь до тех пор, пока не получу от тебя письма из Старой Руссы, уже по возвращении твоем. А что если настолько замедлишь, что оно уже меня не застанет? Я выезжаю 29 и надеюсь, что не задержит что-нибудь. Стало быть, надо, чтобы последнее письмо твое ко мне было написано 23-го и пошло не позже 24, тогда еще получу его здесь, 28-го, если же напишешь позднее этих чисел, то уже не получу, 29-го поезд отходит рано утром.

К Нилу-то, я думаю, теперь не поедете. Или поедете? Деньги 100 р. я получил здесь 17-го, третьего дня, шло, стало быть, 8 дней. Курс наш упал ужасно, может быть, и еще упадет. Сижу и работаю, да вот теперь, за беспокойством, не знаю, много ли наработаю. Ух, сколько дела останется сделать по возвращении в Руссу. И еще в какой короткий срок. Не знаю, как-то тебя примут в Москве. Во всяком случае целую тебя крепко. Дай бог, чтоб ты получила это письмо в Старой Руссе без пересылки в Рязань. Я вот теперь пишу, а сам думаю, что не дойдет оно до тебя ни за что, расстренетесь. Так что даже писать не хочется. Однако тороплюсь. Обнимаю тебя еще раз, а об детках всё будет теперь ныть душа. Благословляю их и молюсь за них. Над Федей непременно в Москве будут смеяться, что не умеет читать. Смеялись и надо мной в детстве, что отстал от брата.

До свидания, голубчик, твой нежный очень, хотя и сердитый муж.

Ф. Достоевский.

Всем поклон. И как же можно было написать такое беглое и не обстоятельное письмо. Лучше бы совсем не уведомляла до возвращения в Руссу.

Главное, в Москве не загостились бы! Еще целую и деток благословляю.

(1) описка, следует: 31 августа.

815. В. Ф. ПУЦЫКОВИЧУ

23 августа (4 сентября) 1879. Эмс

Эмс. 23 авг. - 4 сентября/79.

Многоуважаемый Виктор Феофилович,

Вы спрашиваете с меня уже совсем невозможного. Я с своей работой запоздал здесь так, как и не рассчитывал. К 12-му нашего сентября должен буду отослать (уже из Руссы) в "Р<усский> вестник" всё на сентябрьскую книжку, а у меня и половины не сделано. Я сам теперь сижу и спешу, потому что скоро отсюда выеду и пресеку работу, стало быть, дней на 6. Приеду в Руссу и вместо отдыху сейчас надо садиться. Это не по моим силам и не по моему здоровью. Я пишу туго. А Вы хотите, чтоб я бросил всё и сел за статью в "Гражданин"! Помилуйте. Я к тому же стал теперь писать туго, медленно, мне три строки написать мучение. Нет, не ко времени просьба Ваша, не смогу, ни за что не могу.

Адресс Засецкой: Варшава, Пенкная улица, дом Крузе, № 2. Но написать ей и просить в сотый раз опять-таки не могу, духовно не могу, совесть не позволяет. Она, весной, горько упрекнула меня однажды, что я (будто бы, а я и забыл) способствовал, тому несколько лет назад, своим добрым об Вас отзывом, что она Вам доверилась. Я действительно помню, что она об Вас (несколько лет тому) спрашивала меня письмом. Она упрекнула меня горько, очень горько. Ее мучили большие деньги, которые она теряет. И вот я теперь буду опять просить ее насчет денег же. Если бы о другом чем, но о деньгах никогда и ни за что. Сообщаю Вам ее адресс, но прошу (настоятельно) в письме Вашем к ней обо мне не упоминать даже косвенно, вроде того: "что Ф<едор> М<ихайлович> нарочно сообщил мне Ваш адресс, или: "был так добр, что сообщил Вам адресс и проч.". Особенно прошу Вас об этом. А лучше всего, если б и сами Вы не писали, Виктор Феофилович, ведь это невозможно же наконец! Да и, кроме того, Вы какой-то малодушный, извините меня: ну как можно в такое короткое время после выпуска ждать подписчиков? Они придут (если придут) не раньше как чрез месяц или чрез полтора после выпуска. Так всегда у нас. Да и время не подписное. На нынешний год Вы во всяком случае не могли бы ждать значительной подписки. А тут вдруг, читаю, что Вы разослали всего только 500 экз<емпляров>. Да что же Вы себя-то режете? Надо было все разослать. А средства непременно найти, уберечь от прежних, они были у Вас, Вы сами мне говорили, и этого-то Вы не сделали для собственного спасения! Кто ж виноват? А ну если не 500 выслано, а всего 50!

Статью в "Голосе" читал (Лярош, должно быть). Статья глупая, но всё, что сказано о подкуривании Бисмарку, - всё верно. И на меня произвело тоже неприятное впечатление. Если Вы еще хоть раз выдадите № с таким принижением перед Бисмарком, то все в России от Вас отступятся. Предрекаю Вам это. Подумают даже, что Вы в рептилии хотите поступить к нему. И хоть это будет неправда, но всё же я попаду впросак с моим письмом о неподкупности направления "Гражданина", уже напечатанном в 1-м "№. Кстати: и Вы не сумели в русских газетах (ну вот хоть в "Правит<ельственном> вестнике") напечатать подробное оглавление выданного 1-го Nомера? (1) И не стыдно это Вам? Нет, сами, значит, себя режете и хотите зарезать! Я убежден, что Вы не сумеете ответить "Голосу". И надо не в последней страничке, а в передовой. Шуму, грому надо. Нас должны встретить ругательствами. (NВ. Тут и о Бисмарке оправдаться.) Там есть две драгоценные фразы: ""Гражданин" нападает опять на все, что у нас есть прекрасного и благородного". А Вы только и писали, что о нигилистах и отцах их, значит, по "Голосу", нигилятина благородна!

Есть еще у них Вам укор в правописании. А "Голос", который пишет вместо "немцев" - "Немцов", - не "Голосу", стало быть, превозноситься правописанием. Одним словом, можно бы лихо ответить, а у Вас выйдет сухо и недостаточно.

Ну а 40-то марок мне не отдадите? Виктор Феофилович, да что ж Вы со мной сделали! Если б Вы знали, как я нуждаюсь, мне ведь, пожалуй, и не хватит, а Вы так клялись, такое честное слово давали! Но авось к моему приезду прибудут подписчики. Ради Христа, не забудьте обо мне и приготовьте. Буду в Берлине, я думаю, нашего 30-го августа.

До свидания. Ваш Ф. Достоевский.

(1) так в подлиннике

816. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

24 августа (5 сентября) 1879. Эмс

Эмс. 24 августа - 3 (1) сентября/79.

Милая Аня, сейчас получил твое письмо, писанное карандашом, из Рязани от 18-го августа, и опять повержен в беспокойство и сомнения. Опять тайны, опять вечные секреты. Не можешь ты никак удостоить меня полной откровенности. Списываешься и соглашаешься с червонными валетами, а от мужа всё еще тайны и секреты. И к чему эта таинственность, если уж решилась исполнить задуманное? Неужели ты рассудить не можешь, что, видя тайну, не могу же я не быть расстроен, вечно предугадывая, сомневаясь и разгадывая здесь, за 2500 верст: что бы это было такое? Слушай: первоначально ты извещаешь меня, что едешь в имение (для чего? никто не может понять, а ты, может быть, менее всех) на три дня, и вот теперь извещаешь наскоро карандашом, уже от 18-го числа, что "теперь я тебе долго не напишу дней шесть" (уезжая то есть в деревню из Рязани), и тут же прибавляешь, что напишешь мне из Рязани. Ясно, стало быть, что все эти 6 дней (а может, и больше, ибо число

6, как первоначальное три дня, очевидно, выставлено для моего успокоения, так что 6 значит minimum, a может, и 10, и 12, и две недели) что все эти 6 дней ты намерена жить в деревне. Но для чего же 6 дней жить в деревне, где есть нечего, в курной избе с детьми и с червонными валетами, к чему понадобилось столько дней - всё это загадка, которую я, очевидно, не в состоянии разрешить и которую ты, очевидно, всё еще не хочешь мне открыть, не считаешь благонадежным и благоразумным открыть такому неблагонадежному человеку, как я, и лучше решаешься меня повергнуть в смертельное беспокойство (не могу же я в самом деле не беспокоиться), чем удостоить меня полною откровенностью. Я здесь теперь ломаю голову и придумать не могу: для чего понадобилась целая неделя сроку житья в деревне? Межеваться вы что ли собираетесь, но ведь этого нельзя без полного всеобщего согласия, а остальные Достоевские могут не согласиться. Что же вы там будете делать? На простой осмотр достаточно бы и двух дней. Значит, что-то твердо положено сделать и условлено заранее с червонными валетами, но только этого не могу и не должен знать. 6 дней, но тут непременно твердая и определенная цель, когда такой срок ясно предназначен вперед. Ну, а по прошествии этих 6 дней

- что тогда будет? Что-нибудь в Рязани, какие-нибудь акты, купчие совершатся, или черт знает что еще - так отчего бы от меня-то так таить? Пустое, дескать: побеспокоится и перестанет. Из Рязани хочешь писать мне после 6 дней в деревне, но это уже будет 24-го числа minimum, а ведь я писал тебе сколько раз, что выезжаю 29-го, стало быть, последнее письмо твое ко мне должно быть написано 23-го, чтоб дошло. Стало быть, ты читаешь мои письма наскоро и не дочитываешь даже, может быть. - Ездишь в третьем классе с малыми детьми. У червонных валетов такие души и такие понятия, что твой вид приниженности и бедности (в 3-м классе) должен в них возбудить презрение к тебе. Останавливаешься с этими забубенными в одних и тех же трактирах, а в деревне, пожалуй, в тех же избах; тут тысячи непочтительных фамильярностей можешь увидеть от них. Шеры, Ставровские - всё это одного корня народ, мошенники, надувалы и валеты. И уж ежели ты сама написала, что там нечего есть (это на 6-то дней), то воображаю, какой комфорт и чему могут подвергнуться дети. Не сердись, ради бога, но ведь я же не дерево в самом деле, не могу же я не беспокоиться. Охота даже пропадает писать, ибо, очевидно, и это письмо пойдет в Рязань из Руссы (если на такой долгий срок, то конечно мои письма надо было пересылать тебе из Руссы), но ведь всякому сроку конец, и, очевидно, одно или два письма должны расстреться, так что не знаю, дойдет ли это и в чьи попадет еще руки? К моему-то приезду будешь или нет в Руссе? До отъезда моего отсюда я уж и не рассчитываю теперь что-нибудь от тебя получить. - На всякий случай поздравляю тебя с днем твоего рождения, 30 августа. Напишу еще несколько строк в понедельник, и это уже будет последнее мое письмо отсюда. О себе писать нечего. Поблагодари Лилечку за ее милую приписку. Деток целую и благословляю и очень за них беспокоюсь, душа не на месте. Целую тебя тоже. Не сердись, повторяю: не деревянный же я.

Твой весь Ф. Достоевский.

Еще раз целую тебя.

(1) описка, следует: 5

817. К. П. ПОБЕДОНОСЦЕВУ

24 августа (5 сентября) 1879. Эмс

Эмс. 24 августа - 13 (1) сентября/79.

Многоуважаемый и достойнейший Константин Петрович, получил здесь Ваши оба письма и сердечно Вам благодарен за них, особенно за первое, где Вы говорите о моем душевном состоянии. Вы совершенно, глубоко справедливы, и мысли Ваши меня только подкрепили. Но я душою больной и мнительный. Сидя здесь, в самом полном и скорбном уединении, поневоле захандрил. Но, однако, спрошу: можно ли оставаться, в наше время, спокойным? Посмотрите, сами же Вы указываете во 2-м письме Вашем (а что такое письмо?) на все те невыносимые факты, которые совершаются. Я вот занят теперь романом (а окончу его лишь в будущем году!) - а между тем измучен желанием продолжать бы "Дневник", ибо есть, действительно имею, что сказать - и именно как Вы бы желали - без бесплодной, общеколейной полемики, а твердым небоящимся словом. И главное, все-то теперь, даже имеющие, что сказать, боятся. Чего они боятся? Решительно призрака. "Общеевропейские" идеи науки и просвещения деспотически стоят над всеми и никто-то не смеет высказаться. Я слишком понимаю, почему Градовский, приветствующий студентов как интеллигенцию, имел своими последними статьями такой огромный успех у наших европейцев: в том-то и дело, что он все лекарства всем современным ужасам нашей неурядицы видит в той же Европе, в одной Европе.

Мое литературное положение (я Вам никогда не говорил об этом) считаю я почти феноменальным: как человек, пишущий зауряд против европейских начал, компрометировавший себя навеки "Бесами", то есть ретроградством и обскурантизмом, - как этот человек, помимо всех европействующих, их журналов, газет, критиков - все-таки признан молодежью нашей, вот этою самою расшатанной молодежью, нигилятиной и проч.? Мне уж это заявлено ими, из многих мест, единичными заявлениями и целыми корпорациями. Они объявили уже, что от меня одного ждут искреннего и симпатичного слова и что меня одного считают своим руководящим писателем. Эти заявления молодежи известны нашим деятелям литературным, разбойникам пера и мошенникам печати, и они очень этим поражены, не то дали бы они мне писать свободно! Заели бы, как собаки, да боятся и в недоумении наблюдают, что дальше выйдет. - Здесь я читаю мерзейший "Голос", - господи, как это глупо, как это омерзительно лениво и квиетично окаменело на одной точке. Верите ли, что злость у меня иногда перерождается в решительный смех, как, например, при чтении статей 11-летнего мыслителя, Евг<ения> Маркова, о женском вопросе. Это уж глупость до последней откровенности. Вы пишете, что Пуцыковича выпуск Вам не понравился. Да, действительно, но ведь с этим человеком даже и говорить нельзя и советовать ему нельзя, он обидчиво уверен в себе. Но, главное, ему бы только подписка, а остальное всё он производит с чрезвычайно легкой совестью. Мнение Ваше о прочитанном в "Карамазовых" мне очень польстило (насчет силы и энергии написанного), но Вы тут же задаете необходимейший вопрос: что ответу на все эти атеистические положения у меня пока не оказалось, а их надо. То-то и есть и в этом-то теперь моя забота и всё мое беспокойство. Ибо ответом на всю эту отрицательную сторону я и предположил быть вот этой

6-й книге, "Русский инок", которая появится 31 августа. А потому и трепещу за нее в том смысле: будет ли она достаточным ответом. Тем более, что ответ-то ведь не прямой, не на положения прежде выраженные (в "В<еликом> инквизиторе" и прежде) по пунктам, а лишь косвенный. Тут представляется нечто прямо (2) противуположное выше выраженному мировоззрению, - но представляется опять-таки не по пунктам, а, так сказать, в художественной картине. Вот это меня и беспокоит, то есть буду ли понятен и достигну ли хоть каплю цели. А тут вдобавок еще обязанности художественности: потребовалось представить фигуру скромную и величественную, между тем жизнь полна комизма и только величественна лишь в внутреннем смысле ее, так что поневоле из-за художественных требований принужден был в биографии моего инока коснуться и самых пошловатых сторон, чтоб не повредить художественному реализму. Затем есть несколько поучений инока, на которые прямо закричат, что они абсурдны, ибо слишком восторженны. Конечно, они абсурдны в обыденном смысле, но в смысле ином, внутреннем, кажется, справедливы. Во всяком случае очень беспокоюсь и очень бы желал Вашего мнения, ибо ценю и уважаю Ваше мнение очень. Писал же с большою любовью.

Но вижу, что слишком распространился о своем произведении. 1-го или 2-го сентября буду в Петербурге (поспешаю чрезвычайно в Ст<арую> Руссу в семейство), зайду к Вам (не знаю, в какой час, не могу решить заране), и если посчастливится, то и застану Вас, может быть, хоть на минутку. До свидания, добрейший и искренно уважаемый Константин Петрович, дай Вам бог много лет здравствовать - лучшего пожелания в наше время и не надо, потому что такие люди, как Вы, должны жить. У меня порою мелькает глупенькая и грешная мысль: ну что будет с Россией, если мы, последние могикане, умрем? Правда, сейчас же и усмехнусь на себя. Тем не менее все-таки мы должны и неустанно делать. А Вы ли не деятель? Кстати: Пуцыкович, услышав от меня содержание письма Вашего насчет отправки преступников в Сахалин, пристал ко мне, чтоб я дал напечатать в "Гражданине". Я, разумеется, не дал.

Весь Ваш Ф. Достоевский.

(1) описка, следует: 5 (2) далее было: и обратно

818. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

27 августа (8 сентября) 1879. Эмс

Эмс. 27 августа - 9 (1) сентября /79.

Милый голубчик мой Аня, получил от тебя вчера вечером (по поводу воскресения у нас раздают переписку вечером) твой клочочек бумажки карандашом из каких-то Клепиков и чрезвычайно как благодарен тебе за него. Но, однако же, из Рязани до имения, значит, 80 верст с лишком и езды 1 1/2 дня; я думал, что гораздо ближе. Стало быть, из 6 дней три уходят на дорогу. Оно теперь мне понятнее, и 3 дня в деревне не возбуждают теперь во мне такого удивления. Но следовало с твоей стороны писать обстоятельнее, а то я совсем потерялся в моих расчетах: "Что, дескать, будешь ты делать в деревне 6 дней?". Да и теперь, впрочем, не знаю, но думаю по крайней мере, что к 28-му или 29-му вы возвратитесь же, наконец, в Руссу. (Ох, только бы бог дал благополучно.) То, что ты пишешь о детях, меня несколько ободрило. Но опять-таки в твоем письме как будто недомыслие. Рассуди сама: пишешь ты от 19-го и приписываешь, что теперь уже 4 дня не будешь мне писать более. А я здесь ясно вижу, что ни в каком уж случае не получу здесь от тебя ничего более, ни одного то есть письма, ибо сам выезжаю послезавтра, 29-го. Дело в том, что это твое письмецо из Клепиков, от

19-го, помечено на конверте в Московском почтамте

22-м августом, ко мне же в Эмс пришло 26-го, шло, значит, неделю. Положим, ты мне напишешь (через 4 дня, как ты говоришь) из Рязани, значит, 23-го числа августа, придай 6 дней ходу до Эмса и будет 29-го, а

29-го утром мне уже нельзя будет идти в почтамт, ибо поезд идет в 6 1/2 часов утра, то есть когда еще и почта не приходит. (Приходит в 1/2 8-го.) Из этого заключаю, что уже более от тебя известий никаких не получу. Это значит с 19-го до 3-го сентября, то есть ровно 2 недели! Это жутко. Я, голубчик мой, помнится, тебе уже много раз писал, что последнее письмо твое должно пойти непременно не позже 24-го (из Руссы), чтоб я мог еще получить его, а теперь из Рязани. Полагаю, что ты мало обратила внимания на то, что я писал об этих сроках, и забыла. - Но уж теперь нечего делать. По крайней мере сам-то отсюда выезжаю и в дороге тоска по вас будет конечно сдерживаться чувством, что всё же я приближаюсь к вам, к вам же еду и наконец приеду. Так как сегодня 27-е, то полагаю уже наверно, что письмо это застанет тебя уже в Руссе, так что тебе не будут уже никуда пересылать его из Руссы, и оно не пропадет. Не знаю только, много ли ты опять останешься в Москве? Хороша ли погода, не простудились бы дети? Поедешь ли ты во 2-м классе? и проч. и проч. вопросы так и кишат у меня в голове. На бога, однако же, надеюсь и на тебя тоже, хотя и взбалмошная, но деловая женочка. Жаль только, что не всегда откровенна с мужем, который так ее любит и ценит.

Об себе скажу, что, кажется, лечение мое здесь не принесло мне особенной пользы. Говорить заране, конечно, нельзя, может быть, потом, к зиме, объявится польза, но теперь я точно так же кашляю, как и приехал сюда, а всю последнюю неделю чувствовал даже особенную тесноту в груди, как в худшие времена. Полагаю, что всему виноват Орт, черт знает с чего пересадивший меня 3 недели назад с кренхена на кессельбрунен. А я именно после 2-х недель кренхена почувствовал было себя несравненно лучше. А он пересадил, кессельбрунен, как мне кажется теперь, после 3-х недельного испытания - вода для меня сильная, больше той меры, которой требовал организм мой, а потому только раздражал мне нервы и, может быть, уничтожил доброе действие кренхена. Впрочем, не знаю, может быть, я ошибаюсь. - Что до денег, то, кажется, приеду в Руссу лишь с последними копейками, едва хватит. 100-вую бумажку меняют здесь на 208 марок. Как-нибудь ухитрюсь. В дороге, должно быть, очень устану и расстроюсь. Роман же (на сентябрь) не довел и до половины. Как приеду, сейчас надо будет садиться писать. - . Проклятой здешней диетой (одна говядина и пудинги) расстроил только желудок, точно деревянный стал. - Кончается наконец скука моя безысходная, наконец-то начну громко говорить, а то 35 дней молчания - черт знает что такое. Погода здесь хоть и очень непостоянная, но теплая: какую-то у вас застану? И не простудиться бы дорогой. Поцелуй милых ангелов деток. От Победоносцева еще получил письмо и отвечал ему. Если в Петербурге будет время, то схожу к нему. В Петербурге я буду, кажется, в воскресение - это скверно, всё заперто. Пуцыкович уже уведомил меня, что денег мне не отдаст. До свидания, мой ангел. Ну что если ты как-нибудь в дороге простудишься, расхвораешься? Мне жизнь ваша в деревнюшке и в лесу, хоть и 3-х-дневная только, очень не нравится. И разве не случалось тебе простужаться, простужать горло, например, что простужала уже и прежде, - твое больное место. Слишком ты рискуешь, Аня. А тут 2 недели без известий. Но надеюсь на бога. Ворчать нечего, убереги вас только бог. Еду наконец. Ну до свидания и все-таки не до близкого: неделя целая еще пройдет. Деток целую и благословляю, а тебя целую