Страница:
220Но к творческой работе над романом, обдумыванию его персонажей, отдельных сцен и ситуаций Достоевский обратился лишь в 1865-1866 гг.
221Важную подготовительную роль для зарождения характеров Раскольникова и Сони сыграли «Записки из подполья» (1864; см. т.4 наст. издания). Трагедия мыслящего героя-индивидуалиста, его горделивое упоение своей «идеей» и поражение перед лицом «живой жизни», в качестве воплощения которой в «Записках» выступает прямая предшественница Сони Мармеладовой, девушка из публичного дома, — эти основные общие контуры «Записок» непосредственно подготавливают «Преступление и наказание».
Как свидетельствуют письма Достоевского, в романе объединились два первоначально различных творческих плана. Один из них возник летом, а другой осенью 1865 г.
Собираясь за границу, Достоевский в начале июня 1865 г. предложил издателям газеты «Санкт-Петербургские ведомости» — В. Ф. Коршу и журнала «Отечественные записки» — А. А. Краевскому роман, который обещал представить в октябре. «Роман мой, — писал Достоевский Краевскому, — называется „Пьяненькие“ и будет в связи с теперешним вопросом о пьянстве. Разбирается не только вопрос, но представляются и все его разветвления, преимущественно картины семейств, воспитание детей в этой обстановке и проч. и проч. Листов будет не менее двадцати, но может быть и более». 222
Предложение Достоевского не было принято ни Коршем, ни Краевским, и роман «Пьяненькие» остался неосуществленным. Но авторские размышления над ним подготовили в «Преступлении и наказании» образ «пьяненького» чиновника Мармеладова, трагические картины жизни его семьи и описание участи его детей.
Через три месяца, в середине сентября 1865 г., Достоевский из заграницы (с курорта Висбаден) пишет редактору журнала «Русский вестник» M. H. Каткову другое письмо, предлагая ему повесть на сюжет, совпадающий с основной фабульной линией «Преступления и наказания». Сообщая, что работает над этой повестью уже два месяца, собирается ее закончить не позже чем через месяц и что в ней будет «от пяти до шести печатных листов», Достоевский так излагает основную ее мысль:
«Это — психологический отчет одного преступления. Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях, поддавшись некоторым странным „недоконченным“ идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты. Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. „Она никуда не годна“, „для чего она живет?“, „Полезна ли она хоть кому-нибудь?“ и т. д. Эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить ее, обобрать, с тем чтоб сделать счастливою свою мать, живущую в уезде, избавить сестру, живущую в компаньонках у одних помещиков, от сластолюбивых притязаний главы этого помещичьего семейства — притязаний, грозящих ей гибелью, докончить курс, ехать за границу и потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении „гуманного долга к человечеству“, чем уже, конечно, „загладится преступление“» <…>.
Однако после совершенного героем убийства процентщицы, по словам Достоевского, «развертывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Божия правда, земной закон берет свое, и он кончает тем, что принужденсам на себя донести. Принужден, чтоб хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разомкнутости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое <…> Преступник сам решает принять муки, чтоб искупить свое дело».
«В повести моей есть, кроме того, намек на ту мысль, что налагаемое юридическ<ое> наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти потому, что он и сам его нравственно требует, — пишет далее Достоевский. — Это видел я даже на самых неразвитых людях, на самой грубой случайности. Выразить мне это хотелось именно на развитом, на нового поколения человеке, чтоб была ярче и осязательнее видна мысль. Несколько случаев, бывших в самое последнее время, убедили, что сюжет мой вовсе не эксцентричен. Именно, что убийца развитой и даже хороших наклонностей молодой человек. Мне рассказывали прошлого года в Москве (верно) об одном студенте, выключенном из университета <…> — что он решился разбить почту и убить почтальона. Есть еще много следов в наших глазах о необыкновенной шатости понятий, подвигающих на ужасные дела <…> Одним словом, я убежден, что сюжет мой отчасти оправдывает современность» (XXVIII, кн. 2, 136-137).
Работа над повестью для «Русского вестника» горячо увлекла Достоевского. «Повесть, которую я пишу теперь, будет, может быть, лучше всего, что я написал, если дадут мне время ее окончить», — писал он 16 (28) сентября 1865 г. из Висбадена своему другу А. Е. Врангелю (XXVIII, кн. 2, 140). Но чем далее Достоевский работал над нею и обдумывал ее план, тем более разрастался, становился сложнее ее замысел. Он не только впитал в переосмысленном виде материал ранее задуманных «Пьяненьких», но и превратился из замысла краткой, одногеройной повести в замысел большого многогеройного романа. После возвращения в Петербург, в конце ноября 1865 г., когда для произведения с августа по октябрь было уже «много написано и готово», Достоевский, по собственным словам, «все сжег» и «начал сызнова», по «новому плану» (XXVIII, кн 2, 150). С этого времени общие очертания фабулы романа окончательно определились. Через месяц Достоевский мог выслать начало его в «Русский вестник», продолжая лихорадочно работать над продолжением романа до конца 1866 г. параллельно с печатанием (как это было обычно для него).
Творческая работа писателя над романом отражена в трех дошедших до нас записных тетрадях. Достоевский сперва, в начальные дни августа 1865 г., решил писать роман от лица главного героя (который в это время носил имя Василия), в форме его «исповеди», возникшей через несколько дней после преступления. На этой ступени действие начиналось, по-видимому, с момента убийства ростовщицы, а внимание автора было уделено в первую очередь психологии главного героя, его стремлению мысленно разобраться в происшедшем и в самом себе. Вот образец самой ранней редакции (начало ее не сохранилось):
Глава 2
16 июня. Третьего дня ночью я начал описывать и четыре часа просидел. Это будет документ…
Этих листов у меня никогда не отыщут. Подоконная доска у меня приподымается, и этого никто не знает. Она уже давно приподымалась, и я давно уже знал. В случае нужды ее можно приподнять и опять так положить, что если другой пошевелит, то и не подымет. Да и в голову не придет. Туда под подоконник я все и спрятал. Я там два кирпича вынул…
Сейчас входила Настасья и мне щей принесла. Днем не успела. Тихонько от хозяйки. Я поужинал и сам снес ей тарелку. Настасья ничего не говорит со мной. Она тоже чем-то как будто недовольна.
Я остановился тогда на том, что, положив топор в дворницкую и дотащившись домой, повалился на постель и лежал в забытьи. Должно быть, я так пролежал очень долго.
Случаюсь, что я как будто и просыпался и в эти минуты замечал, что уже давно ночь, а встать мне не приходило в голову. Наконец, почти очнувшись совсем, я заметил, что стало уже светло. Я лежал на моем диване навзничь, еще остолбенелый от сна и от забытья. До меня смутно доносились страшные, отчаянные вопли с улицы, которые я каждую <ночь> слышу под моим окном в третьем часу. «А вот уже из распивочных и пьяные выходят, — подумал я, — третий чаc», — подумал и вдруг вскочил, точно меня сорвал кто с дивана. «Как? третий час!». Я сел на диване — и тут всё, всё припомнил! Вдруг, в один миг, все припомнил (VII, 6-7).
Затем Достоевский перенес время действия в прошлое, заставив героя рассказывать о событиях «под судом»:
«Я под судом и всё расскажу. Я всё запишу. Я для себя пишу, но пусть прочтут и другие, и все судьи мои, если хотят. Это исповедь. Ничего не утаю.
Как это все началось — нечего говорить. Начну прямо с того, как всё это исполнилось. Дней за пять до этого дня я ходил как сумасшедший. Никогда не скажу, что я был тогда и в самом деле сумасшедший, и не хочу себя этой ложью оправдывать. Не хочу, не хочу! Я был в полном уме. Я говорю только, что ходил как сумасшедший, и это правда было. Я всё по городу тогда ходил, так, слонялся, и до того доходило, что даже в забытье в какое-то впадал. Это, впрочем, могло быть отчасти и от голоду, потому что, уже целый месяц, право, не знаю, что ел. Хозяйка, видя, что я из университета вышел, не стала мне отпускать обеда. Так разве Настасья что от себя принесет. Впрочем, что ж я! совсем не в том главная причина была! голод был тут третьестепенная вещь и я очень хорошо помню, что даже и внимание не обращал во всё то самое последнее время: хочу ли я есть или нет? Даже не чувствовал. Всё, всё поглощалось моим проектом, чтоб привести его в исполнение. Я уже и не обдумывал его тогда, в последнее время, когда слонялся, потому что уже прежде всё было обдумано и всё порешил. А меня только тянуло, даже как-то механически тянуло поскорее всё исполнить и порешить, чтоб уже как-нибудь да развязаться с этим. А отказаться я не мог… не мог… Я болен делался, и если б это продлилось еще долее, то с ума бы сошел, или всё на себя доказал, или… уж и не знаю, что было бы.
По правде, во всю эту последнюю неделю хорошо и отчетливо помню только то, как встретился с Мармеладовым. Впрочем, это, может быть, потому, что я давно уже ни с кем тогда не встречался и всё оставался один, так что встреча с каким бы то ни было человеком как бы заклеймилась во мне. Об Мармеладове же потому особенно запишу, что во всем моем деле эта встреча играет большую дальнейшую роль. Это ровно за четыре дня до девятого числа было. Остальная же вся неделя у меня, как в тумане, мелькает. Иное припоминаю теперь с необыкновенною ясностию, а другое как будто во сне только видел. Про весь тот день, как Мармеладова встретил, совершенно ничего не помню. Совершенно. В девять часов вечера — так я думаю — очутился я в C—м переулке подле распивочной. В распивочные доселе я никогда не входил, и теперь вошел не по тому одному, что меня действительно мучила ужасная жажда и хотелось пива выпить, а потому, что вдруг, неизвестно почему, захотелось хоть с какими-нибудь людьми столкнуться. Иначе я бы упал на улице, голова хотела треснуть, и хоть для меня тогда было неосторожно входить, но я уж не рассуждал и вошел.
Даже не помню и того отчетливо, как я подошел к застойке, снял свое серебряное крошечное колечко, из какого-то монастыря, от матери еще досталось, и как-то уговорился, что мне дадут за него бутылку пива. Затем я сел, и, как выпил первый стакан, мысли мои тотчас, в одну минуту какую-нибудь, прояснели, и затем весь этот вечер, с этого первого стакана, я помню так, как будто он в памяти у меня отчеканился.
В распивочной было мало народу. Когда я вошел, вышла целая толпа, человек пять, с одной девкой и с гармонией. Остались потом один пьяный, который спал или дремал на лавке, товарищ его, толстый, в сибирке, который сидел хмельной, но немного, тоже за пивом, и Мармеладов, которого я до тех пор никогда не встречал. Сидел он за полштофом и изредка отпивал из него, наливая в стаканчик и посматривая кругом, в каком-то как мне показалось, даже волнении. Потому во всё это время вошло человека два, три, не помню хорошо каких. Всё голь. А я сам был совершенно в лохмотьях.
Хозяин распивочной был в другой комнате, но часто входил в нашу, спускаясь к нам вниз по ступенькам. Он был в сапогах с красными отворотами, в сибирке и в страшно засаленном атласном черном жилете. За застойкой стоял, кроме того, мальчик и был еще другой мальчик, который подавал, если что спрашивали. Стояли крошеные огурцы, ржаные сухари и какая-то соленая рыба. Атмосфера была душная, да и погода тогда стояла знойная, жаркая, июльская, так что в распивочной было даже нестерпимо сидеть, и всё до того было пропитано винным запахом, что, мне кажется, с одного этого воздуха можно в десять минут было пьяным напиться.
Я невольно обратил внимание на Мармеладова, может быть именно потому, что и сам он обращал на меня внимание, и кажется, с самого начала ему хотелось ужасно заговорить, — и именно со мной, на тех же, которые были кроме нас в распивочной, он, видимо, с пренебрежением смотрел и даже чуть не свысока, считая себя принадлежащим к более высшему обществу. Это был человек лет сорока пяти, среднего роста, с проседью и с большой лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых светились крошечные, как щелочки, но одушевленные глаза. Взгляд его даже мое обратил внимание; а я ничем тогда, кроме одного, не мог особенно интересоваться. Но во взгляде этом светилась какая-то восторженность. Пожалуй, и смысл, и ум, и в то же время тотчас же как бы безумие, — не умею иначе выразиться. Одет он был в какой-то оборванный фрак с совершенно осыпавшимися пуговицами, в нанковый жилет, из-под которого виднелась манишка, вся скомканная, запачканная и залитая (VII, 96-99). И наконец, после возвращения в Петербург в ноябре — декабре 1865 г. форма повествования от лица Раскольникова была оставлена и заменена дававшей более широкие возможности для изображения картины окружающего мира и психологического анализа души героя формой повествования от автора. Достоевский так писал о мотивах, побудивших его предпочесть такую форму: «Перерыть все вопросы в этом романе. Рассказ от себя, а не от него.Если же исповедь, то уж слишком до последней крайности, надо все уяснять. Чтоб каждое мгновение рассказа всё было ясно <…> Исповедью в иных пунктах будет не целомудренно и трудно себе представить, для чего написано. Но от автора. Нужно слишком много наивности и откровенности. Предположить нужно автора существом всеведущим и не погрешающим, выставляющим всем на вид одного из членов нового поколения» (VII, 146, 148-149).
В результате передачи рассказа «всеведущему» автору значительно расширилось число действующих лиц и эпизодов: наряду с персонажами, известными нам уже по первоначальным записям, — главным героем, чиновником Мармеладовым, его дочерью Соней, старухой-процентщицей, в романе появляются фигуры следователя Порфирия, детально разрабатываются образы Дуни, Лужина, Лебезятникова, а также и Свидригайлова — психологических «двойников» Раскольникова. 223
Среди заметок к черновым редакциям 224романа особенный интерес представляет запись от 2 января 1866 г., где Достоевский формулирует его «идею»: «ПРАВОСЛАВНОЕ ВОЗЗРЕНИЕ, В ЧЕМ ЕСТЬ ПРАВОСЛАВИЕ: Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом, — есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страдания <…> Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием.
Тут нет никакой несправедливости, ибо жизненное знание и сознание (т. е. непосредственно чувствуемое телом и духом, т. е. жизненным всем процессом) приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе» (VII, 155).
Далее автор замечает о Раскольникове:
«В его образе выражается в романе мысль непомерной гордости, высокомерия и презрения к этому обществу. Его идея: взять во власть это общество. Деспотизм — его черта. Онаведет ему напротив.
NB В художественном исполнении не забыть, что ему 23 года.
Он хочет властвовать — и не знает никаких средств. Поскорей взять во власть и разбогатеть. Идея убийства и пришла ему готовая.
Чем бы я ни был, что бы я потом ни сделал, — был ли бы я благодетелем человечества или сосал бы из него, как паук, живые соки — мне нет дела. Я знаю, что я хочу владычествовать, и довольно» (VII, 155).
В письме к M. H. Каткову Достоевский замечал, что герой его — «мещанин по происхождению». В одном из черновых набросков матери принадлежит реплика: «Раскольниковы — хорошая фамилья, хоть твой отец и учитель был, а Раскольниковы — двести лет известны» (VII, 186). В окончательном тексте о происхождении Раскольникова не сказано.
Обращает на себя среди заметок к роману характеристика Разумихина:
«Разумихин очень сильная натура и, как часто случается с сильными натурами, весь подчиняется Авд<отье> Ром<ановне>. (NB. Еще и та черта, которая часто встречается у людей, хоть и благороднейших и великодушных, но грубых буянов, много грязного видевших бамбошеров — что, например, он сам себя как-то принижает перед женщиной, особенно если эта женщина изящна, горда и красавица.)
Разумихин сначала стал рабом Дуни (расторопный молодой человек, как называла его мать); принизился перед нею. Одна мысль, что она может быть его женою, казалась ему сначала чудовищною, а между тем он был влюблен беспредельно с 1-го вечера, как ее увидал. Когда она допустила возможность того, что она может быть его женой, он чуть с ума не сошел (сцена). Он хоть и любит ее ужасно, хоть по натуре самоволен и смел до нелепости, но перед ней, несмотря даже на то, что он жених, он всегда дрожал, боялся ее, а она, как избалованная, сосредоточенная и мечтательная, хоть и любила его, но иногда как будто презирала. Он не смел с ней говорить. И потому с 1-го разу он возненавидел Соню, так как и Дуня возненавидела и оскорбила ее (зашел далеко) и поссорился через это с ним. Но потом (со 2-й половины романа), поняв, что такое Соня, он вдруг перешел на ее сторону, а Дуне сделал страшную сцену, рассорился и закутил. Но когда узнал, что Дуня была у Сони и проч. (и когда не перенес сам своего отчаяния), Дуня нашла его и спасла. Она теперь его больше уважать стала за характер. Одним словом, Разумихин — характер» (VII, 156).
Наконец, особенно важна характеристика персонажа, предвосхищающего будущего Свидригайлова:
«Страстные и бурные порывы, клокотание и вверх и вниз; тяжело носить самого себя (натура сильная, неудержимые, до ощущения сладострастия, порывы лжи (Иван Грозный)), много подлостей и темных дел, ребенок (NB умерщвлен), хотел застрелиться. Три днярешался. Измучил бедного, который от него зависел и которого он содержал. Вместо застрелиться — жениться. Ревность. (Оттягал 100000.) Клевета на жену. Выгнал или убил приживальщика.Бес мрачный, от которого не может отвязаться. Вдруг решимость изобличить себя, всю интригу; покаяние, смирение, уходит, делается великим подвижником, смирение, жажда претерпеть страдание. Себя предает. Ссылка. Подвижничество.
„Гнусно подражать народу не хочу“. Все-таки нет смирения, борьба с гордостию» (VII, 156-157).
Далее характеристика эта варьируется, причем очевидно, что сложный образ, носящийся перед творческим воображением романиста, содержит черты не только Свидригайлова, но и ряда позднейших его персонажей — Великого грешника, героя задуманных романов «Атеизм» (1868-1869) и «Житие великого грешника» (1869-1870), Ставрогина («Бесы») и Версилова («Подросток»):
«Страстные и бурные порывы. Никакой холодности и разочарованности, ничего пущенного в ход Байроном.Непомерная и ненасытимая жажда наслаждений. Жажда жизни неутолимая. Многообразие наслаждений и утолений. Совершенное сознание и анализ каждого наслаждения, без боязни, что оно оттого ослабеет, потому что основано на потребности самой натуры, телосложения. Наслаждения артистические до утонченности и рядом с ними грубые, но именно потому, что чрезмерная грубость соприкасается с утонченностию (отрубленная голова). Наслаждения психологические. Наслаждения уголовные нарушением всех законов. Наслаждения мистические (страхом ночью). Наслаждения покаянием, монастырем (страшным постом и молитвой). Наслаждения нищенские (прошением милостыни). Наслаждения Мадонной Рафаэля. Наслаждения кражей, наслаждения разбоем, наслаждения самоубийством. (Получив наследство 35 лет, до тех пор был учителем или чиновником, боялся начальства). (Вдовец). Наслаждения образованием (учится для этого). Наслаждения добрыми делами» (VII, 158).
Примечательна и авторская оценка Лужина:
«При тщеславии и влюбленности в себя, до кокетства, мелочность и страсть к сплетне. Он вошел душою и сердцем во вражду к Соне, назло Раскольникову, единственно потому, что тот сказал, что он мизинца ее не стоит, и с жаром говорил о ее подвиге. Лужин смеялся тогда над этим подвигом и потом возненавидел Соню до личной ненависти и даже вошел в интересы Лебезятникова и связался с ним, чтоб унизить Соню.
Раскольникова же он постоянно считает врагом своим злейшим. Даже делами неглижирует своими, увлекаемый этой враждою.
Он связывается с Рейслер и грозит Соне.
Но Лужин, человек выбившийся из семинаристов, из низкого звания и из рутины, — все-таки человек не ординарный. Назло себе все-таки он не может не признать достоинств в Соне и вдруг влюбляется и пристает к ней до последнего (трагедия).
Он связался с следователем, чтоб вредить Раскольникову. Сплетни Рейслер.
Он потому было влюбился в Дуню, что та красива и горда, а его тщеславию лестно было, что вот, дескать, какая у меня жена, и 2) лестно было самому, до сладострастия, что вот, дескать, я господствую и деспотирую над такой прекрасной, гордой, добродетельной и сильного характера.
Он скуп. В его скупости нечто из пушкинского Скупого барона. Он поклонился деньгам, ибо всё погибает, а деньги не погибнут; я, дескать, из низкого звания и хочу непременно быть на высоте лестницы и господствовать. Если способности, связи и проч. мне манкируют, то деньги зато не манкируют, и потому поклонюсь деньгам» (VII, 158-159).
Еще до начала публикации романа в «Русском вестнике» Достоевский поставил редакции условие «не делать в нем никаких поправок» (XXVIII, кн. 2, 147). Однако в процессе печатания «Преступления и наказания» постепенно обнаружилась «противуположность воззрений» по ряду вопросов между автором романа и консервативно настроенным издателем журнала M. H. Катковым, а также его помощником — Н. А. Любимовым. Результатом ее явился конфликт между Достоевским и обоими редакторами журнала, усмотревшими в романе «следы нигилизма» — недостаточно строгое разграничение добра и зла. Под давлением редакции «Русского вестника» Достоевский был вынужден переработать главу IV нынешней четвертой части (содержащую эпизод посещения Раскольниковым Сони и чтения ею Евангелия) и пойти на ряд нежелательных для него сокращений в этой и других главах. Первоначальный текст этих глав до нас не дошел, и они известны только в печатной редакции.
В 1870 г. «Преступление и наказание» было перепечатано без изменений в составе Полного собрания сочинений Достоевского, изданного Стелловским. Роман составил здесь четвертый, заключительный том.
В 1877 г. вышло последнее при жизни автора отдельное издание романа в двух томах. Вероятно, Достоевский просматривал корректуру: в тексте есть несколько десятков авторских исправлений. Набор производился с издания 1867 г., причем было допущено немалое количество опечаток, пропущенных Достоевским и его женой (которая, как обычно в эти годы, читала корректуру).
В журнальном тексте и всех последующих прижизненных изданиях романа осталось неустраненным противоречие: одна из маленьких дочерей Мармеладовой называется в разных местах то Лидочкой, то Леней. Оба этих ее имени сохранены и в настоящем издании, так как возможно, по мысли автора, это — две разные уменьшительные формы одного и того же имени.
В «Бедных людях», «Господине Прохарчине», «Униженных и оскорбленных» и других произведениях 40-х и начала 60-х годов Достоевский нарисовал многочисленные трагические картины жизни обездоленных слоев населения Петербурга, дал ряд образцов насыщенного философской символикой городского пейзажа. Их можно рассматривать как своеобразные эскизы к «Преступлению и наказанию». В рассказе «Господин Прохарчин» (1846) в связи с обрисовкой психологической раздвоенности бедного человека Достоевский впервые — хотя и мимоходом — коснулся и той «наполеоновской» темы («Наполеон вы, что ли, какой? что вы? кто вы? Наполеон вы, а? Наполеон или нет?!» — см. наст. изд. Т. 1. С. 329), которая заняла столь значительное место в его романе. Образы петербургских «мечтателей» в повестях Достоевского 1847-1849 гг. (ср. изображение двора и лестниц в «петербургской поэме» «Двойник», одиноких блужданий по городу Ордынова в повести «Хозяйка») также во многом предвосхищают отдельные грани трактовки Раскольникова и его истории. Углубленный интерес к психологии преступника, отражение собственных переживаний на каторге в «Записках из Мертвого дома», мрачные картины социальных контрастов капиталистического Лондона и вызванные ими философские размышления о грядущих судьбах цивилизации в «Зимних заметках о летних впечатлениях» — все это подводило автора к «Преступлению и наказанию».
«Преступление и наказание» было, таким образом, итогом всего предшествующего творчества Достоевского. Картины социальных страданий городской бедноты, тема растущего пауперизма, изображение тех сложных и «фантастических», «химических» превращений, которые душа человека претерпевает в обстановке большого города, — все эти мотивы приобрели новый, углубленный философский смысл в этом великом романе.
Как свидетельствуют письма Достоевского, в романе объединились два первоначально различных творческих плана. Один из них возник летом, а другой осенью 1865 г.
Собираясь за границу, Достоевский в начале июня 1865 г. предложил издателям газеты «Санкт-Петербургские ведомости» — В. Ф. Коршу и журнала «Отечественные записки» — А. А. Краевскому роман, который обещал представить в октябре. «Роман мой, — писал Достоевский Краевскому, — называется „Пьяненькие“ и будет в связи с теперешним вопросом о пьянстве. Разбирается не только вопрос, но представляются и все его разветвления, преимущественно картины семейств, воспитание детей в этой обстановке и проч. и проч. Листов будет не менее двадцати, но может быть и более». 222
Предложение Достоевского не было принято ни Коршем, ни Краевским, и роман «Пьяненькие» остался неосуществленным. Но авторские размышления над ним подготовили в «Преступлении и наказании» образ «пьяненького» чиновника Мармеладова, трагические картины жизни его семьи и описание участи его детей.
Через три месяца, в середине сентября 1865 г., Достоевский из заграницы (с курорта Висбаден) пишет редактору журнала «Русский вестник» M. H. Каткову другое письмо, предлагая ему повесть на сюжет, совпадающий с основной фабульной линией «Преступления и наказания». Сообщая, что работает над этой повестью уже два месяца, собирается ее закончить не позже чем через месяц и что в ней будет «от пяти до шести печатных листов», Достоевский так излагает основную ее мысль:
«Это — психологический отчет одного преступления. Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях, поддавшись некоторым странным „недоконченным“ идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты. Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. „Она никуда не годна“, „для чего она живет?“, „Полезна ли она хоть кому-нибудь?“ и т. д. Эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить ее, обобрать, с тем чтоб сделать счастливою свою мать, живущую в уезде, избавить сестру, живущую в компаньонках у одних помещиков, от сластолюбивых притязаний главы этого помещичьего семейства — притязаний, грозящих ей гибелью, докончить курс, ехать за границу и потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении „гуманного долга к человечеству“, чем уже, конечно, „загладится преступление“» <…>.
Однако после совершенного героем убийства процентщицы, по словам Достоевского, «развертывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Божия правда, земной закон берет свое, и он кончает тем, что принужденсам на себя донести. Принужден, чтоб хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разомкнутости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое <…> Преступник сам решает принять муки, чтоб искупить свое дело».
«В повести моей есть, кроме того, намек на ту мысль, что налагаемое юридическ<ое> наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти потому, что он и сам его нравственно требует, — пишет далее Достоевский. — Это видел я даже на самых неразвитых людях, на самой грубой случайности. Выразить мне это хотелось именно на развитом, на нового поколения человеке, чтоб была ярче и осязательнее видна мысль. Несколько случаев, бывших в самое последнее время, убедили, что сюжет мой вовсе не эксцентричен. Именно, что убийца развитой и даже хороших наклонностей молодой человек. Мне рассказывали прошлого года в Москве (верно) об одном студенте, выключенном из университета <…> — что он решился разбить почту и убить почтальона. Есть еще много следов в наших глазах о необыкновенной шатости понятий, подвигающих на ужасные дела <…> Одним словом, я убежден, что сюжет мой отчасти оправдывает современность» (XXVIII, кн. 2, 136-137).
Работа над повестью для «Русского вестника» горячо увлекла Достоевского. «Повесть, которую я пишу теперь, будет, может быть, лучше всего, что я написал, если дадут мне время ее окончить», — писал он 16 (28) сентября 1865 г. из Висбадена своему другу А. Е. Врангелю (XXVIII, кн. 2, 140). Но чем далее Достоевский работал над нею и обдумывал ее план, тем более разрастался, становился сложнее ее замысел. Он не только впитал в переосмысленном виде материал ранее задуманных «Пьяненьких», но и превратился из замысла краткой, одногеройной повести в замысел большого многогеройного романа. После возвращения в Петербург, в конце ноября 1865 г., когда для произведения с августа по октябрь было уже «много написано и готово», Достоевский, по собственным словам, «все сжег» и «начал сызнова», по «новому плану» (XXVIII, кн 2, 150). С этого времени общие очертания фабулы романа окончательно определились. Через месяц Достоевский мог выслать начало его в «Русский вестник», продолжая лихорадочно работать над продолжением романа до конца 1866 г. параллельно с печатанием (как это было обычно для него).
Творческая работа писателя над романом отражена в трех дошедших до нас записных тетрадях. Достоевский сперва, в начальные дни августа 1865 г., решил писать роман от лица главного героя (который в это время носил имя Василия), в форме его «исповеди», возникшей через несколько дней после преступления. На этой ступени действие начиналось, по-видимому, с момента убийства ростовщицы, а внимание автора было уделено в первую очередь психологии главного героя, его стремлению мысленно разобраться в происшедшем и в самом себе. Вот образец самой ранней редакции (начало ее не сохранилось):
Глава 2
16 июня. Третьего дня ночью я начал описывать и четыре часа просидел. Это будет документ…
Этих листов у меня никогда не отыщут. Подоконная доска у меня приподымается, и этого никто не знает. Она уже давно приподымалась, и я давно уже знал. В случае нужды ее можно приподнять и опять так положить, что если другой пошевелит, то и не подымет. Да и в голову не придет. Туда под подоконник я все и спрятал. Я там два кирпича вынул…
Сейчас входила Настасья и мне щей принесла. Днем не успела. Тихонько от хозяйки. Я поужинал и сам снес ей тарелку. Настасья ничего не говорит со мной. Она тоже чем-то как будто недовольна.
Я остановился тогда на том, что, положив топор в дворницкую и дотащившись домой, повалился на постель и лежал в забытьи. Должно быть, я так пролежал очень долго.
Случаюсь, что я как будто и просыпался и в эти минуты замечал, что уже давно ночь, а встать мне не приходило в голову. Наконец, почти очнувшись совсем, я заметил, что стало уже светло. Я лежал на моем диване навзничь, еще остолбенелый от сна и от забытья. До меня смутно доносились страшные, отчаянные вопли с улицы, которые я каждую <ночь> слышу под моим окном в третьем часу. «А вот уже из распивочных и пьяные выходят, — подумал я, — третий чаc», — подумал и вдруг вскочил, точно меня сорвал кто с дивана. «Как? третий час!». Я сел на диване — и тут всё, всё припомнил! Вдруг, в один миг, все припомнил (VII, 6-7).
Затем Достоевский перенес время действия в прошлое, заставив героя рассказывать о событиях «под судом»:
«Я под судом и всё расскажу. Я всё запишу. Я для себя пишу, но пусть прочтут и другие, и все судьи мои, если хотят. Это исповедь. Ничего не утаю.
Как это все началось — нечего говорить. Начну прямо с того, как всё это исполнилось. Дней за пять до этого дня я ходил как сумасшедший. Никогда не скажу, что я был тогда и в самом деле сумасшедший, и не хочу себя этой ложью оправдывать. Не хочу, не хочу! Я был в полном уме. Я говорю только, что ходил как сумасшедший, и это правда было. Я всё по городу тогда ходил, так, слонялся, и до того доходило, что даже в забытье в какое-то впадал. Это, впрочем, могло быть отчасти и от голоду, потому что, уже целый месяц, право, не знаю, что ел. Хозяйка, видя, что я из университета вышел, не стала мне отпускать обеда. Так разве Настасья что от себя принесет. Впрочем, что ж я! совсем не в том главная причина была! голод был тут третьестепенная вещь и я очень хорошо помню, что даже и внимание не обращал во всё то самое последнее время: хочу ли я есть или нет? Даже не чувствовал. Всё, всё поглощалось моим проектом, чтоб привести его в исполнение. Я уже и не обдумывал его тогда, в последнее время, когда слонялся, потому что уже прежде всё было обдумано и всё порешил. А меня только тянуло, даже как-то механически тянуло поскорее всё исполнить и порешить, чтоб уже как-нибудь да развязаться с этим. А отказаться я не мог… не мог… Я болен делался, и если б это продлилось еще долее, то с ума бы сошел, или всё на себя доказал, или… уж и не знаю, что было бы.
По правде, во всю эту последнюю неделю хорошо и отчетливо помню только то, как встретился с Мармеладовым. Впрочем, это, может быть, потому, что я давно уже ни с кем тогда не встречался и всё оставался один, так что встреча с каким бы то ни было человеком как бы заклеймилась во мне. Об Мармеладове же потому особенно запишу, что во всем моем деле эта встреча играет большую дальнейшую роль. Это ровно за четыре дня до девятого числа было. Остальная же вся неделя у меня, как в тумане, мелькает. Иное припоминаю теперь с необыкновенною ясностию, а другое как будто во сне только видел. Про весь тот день, как Мармеладова встретил, совершенно ничего не помню. Совершенно. В девять часов вечера — так я думаю — очутился я в C—м переулке подле распивочной. В распивочные доселе я никогда не входил, и теперь вошел не по тому одному, что меня действительно мучила ужасная жажда и хотелось пива выпить, а потому, что вдруг, неизвестно почему, захотелось хоть с какими-нибудь людьми столкнуться. Иначе я бы упал на улице, голова хотела треснуть, и хоть для меня тогда было неосторожно входить, но я уж не рассуждал и вошел.
Даже не помню и того отчетливо, как я подошел к застойке, снял свое серебряное крошечное колечко, из какого-то монастыря, от матери еще досталось, и как-то уговорился, что мне дадут за него бутылку пива. Затем я сел, и, как выпил первый стакан, мысли мои тотчас, в одну минуту какую-нибудь, прояснели, и затем весь этот вечер, с этого первого стакана, я помню так, как будто он в памяти у меня отчеканился.
В распивочной было мало народу. Когда я вошел, вышла целая толпа, человек пять, с одной девкой и с гармонией. Остались потом один пьяный, который спал или дремал на лавке, товарищ его, толстый, в сибирке, который сидел хмельной, но немного, тоже за пивом, и Мармеладов, которого я до тех пор никогда не встречал. Сидел он за полштофом и изредка отпивал из него, наливая в стаканчик и посматривая кругом, в каком-то как мне показалось, даже волнении. Потому во всё это время вошло человека два, три, не помню хорошо каких. Всё голь. А я сам был совершенно в лохмотьях.
Хозяин распивочной был в другой комнате, но часто входил в нашу, спускаясь к нам вниз по ступенькам. Он был в сапогах с красными отворотами, в сибирке и в страшно засаленном атласном черном жилете. За застойкой стоял, кроме того, мальчик и был еще другой мальчик, который подавал, если что спрашивали. Стояли крошеные огурцы, ржаные сухари и какая-то соленая рыба. Атмосфера была душная, да и погода тогда стояла знойная, жаркая, июльская, так что в распивочной было даже нестерпимо сидеть, и всё до того было пропитано винным запахом, что, мне кажется, с одного этого воздуха можно в десять минут было пьяным напиться.
Я невольно обратил внимание на Мармеладова, может быть именно потому, что и сам он обращал на меня внимание, и кажется, с самого начала ему хотелось ужасно заговорить, — и именно со мной, на тех же, которые были кроме нас в распивочной, он, видимо, с пренебрежением смотрел и даже чуть не свысока, считая себя принадлежащим к более высшему обществу. Это был человек лет сорока пяти, среднего роста, с проседью и с большой лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых светились крошечные, как щелочки, но одушевленные глаза. Взгляд его даже мое обратил внимание; а я ничем тогда, кроме одного, не мог особенно интересоваться. Но во взгляде этом светилась какая-то восторженность. Пожалуй, и смысл, и ум, и в то же время тотчас же как бы безумие, — не умею иначе выразиться. Одет он был в какой-то оборванный фрак с совершенно осыпавшимися пуговицами, в нанковый жилет, из-под которого виднелась манишка, вся скомканная, запачканная и залитая (VII, 96-99). И наконец, после возвращения в Петербург в ноябре — декабре 1865 г. форма повествования от лица Раскольникова была оставлена и заменена дававшей более широкие возможности для изображения картины окружающего мира и психологического анализа души героя формой повествования от автора. Достоевский так писал о мотивах, побудивших его предпочесть такую форму: «Перерыть все вопросы в этом романе. Рассказ от себя, а не от него.Если же исповедь, то уж слишком до последней крайности, надо все уяснять. Чтоб каждое мгновение рассказа всё было ясно <…> Исповедью в иных пунктах будет не целомудренно и трудно себе представить, для чего написано. Но от автора. Нужно слишком много наивности и откровенности. Предположить нужно автора существом всеведущим и не погрешающим, выставляющим всем на вид одного из членов нового поколения» (VII, 146, 148-149).
В результате передачи рассказа «всеведущему» автору значительно расширилось число действующих лиц и эпизодов: наряду с персонажами, известными нам уже по первоначальным записям, — главным героем, чиновником Мармеладовым, его дочерью Соней, старухой-процентщицей, в романе появляются фигуры следователя Порфирия, детально разрабатываются образы Дуни, Лужина, Лебезятникова, а также и Свидригайлова — психологических «двойников» Раскольникова. 223
Среди заметок к черновым редакциям 224романа особенный интерес представляет запись от 2 января 1866 г., где Достоевский формулирует его «идею»: «ПРАВОСЛАВНОЕ ВОЗЗРЕНИЕ, В ЧЕМ ЕСТЬ ПРАВОСЛАВИЕ: Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом, — есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страдания <…> Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием.
Тут нет никакой несправедливости, ибо жизненное знание и сознание (т. е. непосредственно чувствуемое телом и духом, т. е. жизненным всем процессом) приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе» (VII, 155).
Далее автор замечает о Раскольникове:
«В его образе выражается в романе мысль непомерной гордости, высокомерия и презрения к этому обществу. Его идея: взять во власть это общество. Деспотизм — его черта. Онаведет ему напротив.
NB В художественном исполнении не забыть, что ему 23 года.
Он хочет властвовать — и не знает никаких средств. Поскорей взять во власть и разбогатеть. Идея убийства и пришла ему готовая.
Чем бы я ни был, что бы я потом ни сделал, — был ли бы я благодетелем человечества или сосал бы из него, как паук, живые соки — мне нет дела. Я знаю, что я хочу владычествовать, и довольно» (VII, 155).
В письме к M. H. Каткову Достоевский замечал, что герой его — «мещанин по происхождению». В одном из черновых набросков матери принадлежит реплика: «Раскольниковы — хорошая фамилья, хоть твой отец и учитель был, а Раскольниковы — двести лет известны» (VII, 186). В окончательном тексте о происхождении Раскольникова не сказано.
Обращает на себя среди заметок к роману характеристика Разумихина:
«Разумихин очень сильная натура и, как часто случается с сильными натурами, весь подчиняется Авд<отье> Ром<ановне>. (NB. Еще и та черта, которая часто встречается у людей, хоть и благороднейших и великодушных, но грубых буянов, много грязного видевших бамбошеров — что, например, он сам себя как-то принижает перед женщиной, особенно если эта женщина изящна, горда и красавица.)
Разумихин сначала стал рабом Дуни (расторопный молодой человек, как называла его мать); принизился перед нею. Одна мысль, что она может быть его женою, казалась ему сначала чудовищною, а между тем он был влюблен беспредельно с 1-го вечера, как ее увидал. Когда она допустила возможность того, что она может быть его женой, он чуть с ума не сошел (сцена). Он хоть и любит ее ужасно, хоть по натуре самоволен и смел до нелепости, но перед ней, несмотря даже на то, что он жених, он всегда дрожал, боялся ее, а она, как избалованная, сосредоточенная и мечтательная, хоть и любила его, но иногда как будто презирала. Он не смел с ней говорить. И потому с 1-го разу он возненавидел Соню, так как и Дуня возненавидела и оскорбила ее (зашел далеко) и поссорился через это с ним. Но потом (со 2-й половины романа), поняв, что такое Соня, он вдруг перешел на ее сторону, а Дуне сделал страшную сцену, рассорился и закутил. Но когда узнал, что Дуня была у Сони и проч. (и когда не перенес сам своего отчаяния), Дуня нашла его и спасла. Она теперь его больше уважать стала за характер. Одним словом, Разумихин — характер» (VII, 156).
Наконец, особенно важна характеристика персонажа, предвосхищающего будущего Свидригайлова:
«Страстные и бурные порывы, клокотание и вверх и вниз; тяжело носить самого себя (натура сильная, неудержимые, до ощущения сладострастия, порывы лжи (Иван Грозный)), много подлостей и темных дел, ребенок (NB умерщвлен), хотел застрелиться. Три днярешался. Измучил бедного, который от него зависел и которого он содержал. Вместо застрелиться — жениться. Ревность. (Оттягал 100000.) Клевета на жену. Выгнал или убил приживальщика.Бес мрачный, от которого не может отвязаться. Вдруг решимость изобличить себя, всю интригу; покаяние, смирение, уходит, делается великим подвижником, смирение, жажда претерпеть страдание. Себя предает. Ссылка. Подвижничество.
„Гнусно подражать народу не хочу“. Все-таки нет смирения, борьба с гордостию» (VII, 156-157).
Далее характеристика эта варьируется, причем очевидно, что сложный образ, носящийся перед творческим воображением романиста, содержит черты не только Свидригайлова, но и ряда позднейших его персонажей — Великого грешника, героя задуманных романов «Атеизм» (1868-1869) и «Житие великого грешника» (1869-1870), Ставрогина («Бесы») и Версилова («Подросток»):
«Страстные и бурные порывы. Никакой холодности и разочарованности, ничего пущенного в ход Байроном.Непомерная и ненасытимая жажда наслаждений. Жажда жизни неутолимая. Многообразие наслаждений и утолений. Совершенное сознание и анализ каждого наслаждения, без боязни, что оно оттого ослабеет, потому что основано на потребности самой натуры, телосложения. Наслаждения артистические до утонченности и рядом с ними грубые, но именно потому, что чрезмерная грубость соприкасается с утонченностию (отрубленная голова). Наслаждения психологические. Наслаждения уголовные нарушением всех законов. Наслаждения мистические (страхом ночью). Наслаждения покаянием, монастырем (страшным постом и молитвой). Наслаждения нищенские (прошением милостыни). Наслаждения Мадонной Рафаэля. Наслаждения кражей, наслаждения разбоем, наслаждения самоубийством. (Получив наследство 35 лет, до тех пор был учителем или чиновником, боялся начальства). (Вдовец). Наслаждения образованием (учится для этого). Наслаждения добрыми делами» (VII, 158).
Примечательна и авторская оценка Лужина:
«При тщеславии и влюбленности в себя, до кокетства, мелочность и страсть к сплетне. Он вошел душою и сердцем во вражду к Соне, назло Раскольникову, единственно потому, что тот сказал, что он мизинца ее не стоит, и с жаром говорил о ее подвиге. Лужин смеялся тогда над этим подвигом и потом возненавидел Соню до личной ненависти и даже вошел в интересы Лебезятникова и связался с ним, чтоб унизить Соню.
Раскольникова же он постоянно считает врагом своим злейшим. Даже делами неглижирует своими, увлекаемый этой враждою.
Он связывается с Рейслер и грозит Соне.
Но Лужин, человек выбившийся из семинаристов, из низкого звания и из рутины, — все-таки человек не ординарный. Назло себе все-таки он не может не признать достоинств в Соне и вдруг влюбляется и пристает к ней до последнего (трагедия).
Он связался с следователем, чтоб вредить Раскольникову. Сплетни Рейслер.
Он потому было влюбился в Дуню, что та красива и горда, а его тщеславию лестно было, что вот, дескать, какая у меня жена, и 2) лестно было самому, до сладострастия, что вот, дескать, я господствую и деспотирую над такой прекрасной, гордой, добродетельной и сильного характера.
Он скуп. В его скупости нечто из пушкинского Скупого барона. Он поклонился деньгам, ибо всё погибает, а деньги не погибнут; я, дескать, из низкого звания и хочу непременно быть на высоте лестницы и господствовать. Если способности, связи и проч. мне манкируют, то деньги зато не манкируют, и потому поклонюсь деньгам» (VII, 158-159).
Еще до начала публикации романа в «Русском вестнике» Достоевский поставил редакции условие «не делать в нем никаких поправок» (XXVIII, кн. 2, 147). Однако в процессе печатания «Преступления и наказания» постепенно обнаружилась «противуположность воззрений» по ряду вопросов между автором романа и консервативно настроенным издателем журнала M. H. Катковым, а также его помощником — Н. А. Любимовым. Результатом ее явился конфликт между Достоевским и обоими редакторами журнала, усмотревшими в романе «следы нигилизма» — недостаточно строгое разграничение добра и зла. Под давлением редакции «Русского вестника» Достоевский был вынужден переработать главу IV нынешней четвертой части (содержащую эпизод посещения Раскольниковым Сони и чтения ею Евангелия) и пойти на ряд нежелательных для него сокращений в этой и других главах. Первоначальный текст этих глав до нас не дошел, и они известны только в печатной редакции.
В 1870 г. «Преступление и наказание» было перепечатано без изменений в составе Полного собрания сочинений Достоевского, изданного Стелловским. Роман составил здесь четвертый, заключительный том.
В 1877 г. вышло последнее при жизни автора отдельное издание романа в двух томах. Вероятно, Достоевский просматривал корректуру: в тексте есть несколько десятков авторских исправлений. Набор производился с издания 1867 г., причем было допущено немалое количество опечаток, пропущенных Достоевским и его женой (которая, как обычно в эти годы, читала корректуру).
В журнальном тексте и всех последующих прижизненных изданиях романа осталось неустраненным противоречие: одна из маленьких дочерей Мармеладовой называется в разных местах то Лидочкой, то Леней. Оба этих ее имени сохранены и в настоящем издании, так как возможно, по мысли автора, это — две разные уменьшительные формы одного и того же имени.
В «Бедных людях», «Господине Прохарчине», «Униженных и оскорбленных» и других произведениях 40-х и начала 60-х годов Достоевский нарисовал многочисленные трагические картины жизни обездоленных слоев населения Петербурга, дал ряд образцов насыщенного философской символикой городского пейзажа. Их можно рассматривать как своеобразные эскизы к «Преступлению и наказанию». В рассказе «Господин Прохарчин» (1846) в связи с обрисовкой психологической раздвоенности бедного человека Достоевский впервые — хотя и мимоходом — коснулся и той «наполеоновской» темы («Наполеон вы, что ли, какой? что вы? кто вы? Наполеон вы, а? Наполеон или нет?!» — см. наст. изд. Т. 1. С. 329), которая заняла столь значительное место в его романе. Образы петербургских «мечтателей» в повестях Достоевского 1847-1849 гг. (ср. изображение двора и лестниц в «петербургской поэме» «Двойник», одиноких блужданий по городу Ордынова в повести «Хозяйка») также во многом предвосхищают отдельные грани трактовки Раскольникова и его истории. Углубленный интерес к психологии преступника, отражение собственных переживаний на каторге в «Записках из Мертвого дома», мрачные картины социальных контрастов капиталистического Лондона и вызванные ими философские размышления о грядущих судьбах цивилизации в «Зимних заметках о летних впечатлениях» — все это подводило автора к «Преступлению и наказанию».
«Преступление и наказание» было, таким образом, итогом всего предшествующего творчества Достоевского. Картины социальных страданий городской бедноты, тема растущего пауперизма, изображение тех сложных и «фантастических», «химических» превращений, которые душа человека претерпевает в обстановке большого города, — все эти мотивы приобрели новый, углубленный философский смысл в этом великом романе.