Скрип дверей возвратил в действительность, наполненную мраком черным, осенним. Прелая солома буквально шевелится от насекомых. До подбородка натягиваю какие-то лохмотья. От нестерпимой боли, пригвоздившей к нарам, начал ковырять ногтями кирпичную стену.
   Не будь ее, боли, пронизывающей каждую клетку, выскочил бы из этого смрадного колодца на вольный простор и бил бы в набат до смертного часа: "Люди! Уничтожайте фашистских гадов, травите бешеных собак, носящих человеческий облик! Нет им никакого прощения, нет пощады".
   Отвернувшись к коричневой с плесенью стене, отчаянно напрягал память, вспоминал детали последнего "визита" к полковнику. Уговаривали. Подсовывали что-то подписать. Потом били... Кричали. Стращали. Что тогда завизжал полковник? "Это опасный враг!" Враг - это я. А потом? Слово какое-то употребил: "ум... умля-ген". Что оно значит?
   Выгонят на работу - обязательно спрошу конвоира: "Вас ист умляген?".
   Когда в бараке стало затихать и прутья решеток на окнах слились с темнотой, подсел рядом Виктор - мой знакомый летчик с Ли-2, сбитый в районе Полтавы.
   - Ох и разукрасили тебя подлюки. Вылечили!
   Виктор наклонился ниже.
   - Что-то зашевелились немцы со своими холуями, словно им под хвост скипидару плеснули. Слышал я, наши прижучили гансов. Вчера какие-то ящики с барахлом грузили - должно быть, пятки смазывают.
   - Ты в немецком силен? - спросил я Виктора.
   - В объеме школьной программы: "Анна унд Марта баден". А что?
   - Полковник, который меня обхаживал, несколько раз повторил "умляген".
   - Поди разбери! Как индюки балабонят...
   Позже я узнал, что "умляген" - жаргонное слово, означающее уничтожить.
   ...А мне с каждым днем становилось все хуже и хуже. Страшные боли разламывали голову с правой стороны. Тело деревенело от холода, гулявшего по бараку. За стеной завывал ветер, по стенам скользили лучи лагерных прожекторов. Ненавистный вой и лай собак перемешивались с автоматными очередями.
   В бараке кто-то сонный всхлипывал, метался в бреду, стонал, скрипел зубами. И так каждую ночь. Дальше - больше. Перемешалось все: день и ночь. Меня брали под руки и выводили долбить каменную землю. Ну, думал, - конец. Тут, в одной из ям, которые мы рыли, и засыпят, катком придавят... Кончена песня, отжил, пропал.
   Стояли пасмурные, дождливые дни.
   Сырой туман разъедал землю. В лужах стыла вода, деревья стояли помертвевшие, и казалось, никогда они не оденутся в свой зеленый наряд.
   Как-то задолго до рассвета всех буквально выбросили на лагерный двор. По нашим спинам и головам прошлись приклады, палки, плетки, крученные из телефонного провода...
   За воротами лагеря под опавшими акациями ждали автомашины, покрытые брезентом, с грязными колесами. У грузовиков стояли солдаты с широко расставленными ногами и опущенными "шмайсерами", застывшие смутными привидениями. Запах табачного дыма мешался с вонью синтетического бензина.
   После барака, зловония, пропитавшего одежду и тело, свежий утренний воздух, набегавший из-за стены, опутанной колючей проволокой, бодрил, казался целебным.
   Конвоиры, сбившись в кучу, переругивались, затем нас начали загонять в машины. Человек по двадцать. Сзади в кузове уселись двое полицаев: один молодой, с бледным и тонким, как у покойника, носом, другой - сутулый, здоровенный, словно шкаф. Молодой сразу же втянул голову в поднятый воротник, второй после того, как защелкнули борта грузовика, сразу пустился разглагольствовать:
   - Довоевались, большевички, - слюнявил он слова. - Хозяином скоро буду. Гитлеру за это нижайший поклон - порядок в Европе навел и нас не забыл. А ваше дело - каюк! В Кременчуге уже баньку растопили. Помоетесь, гы-гы...
   "Так вот куда везут! В Кременчуг".
   Этот лагерь был давно известен: в прошлом году зимой там замерзли и стали калеками тысячи военнопленных. Там же в казарме, до предела набитой людьми, обвалились многоярусные нары и погибло более трехсот человек.
   Наш грузовик попятился, хлестнул светом фар по кирпичной стене, медленно пополз к воротам за другими машинами.
   В проеме за полуопущенным брезентом мелькали нахохлившиеся домишки, темные палисадники, мертвые переулки. Ни людей, ни огонька, ни звука... Выехали в степь.
   - Вот я и говорю: ваше дело швах, - продолжал дальше полицай. - Печи вами не натопят - очень сырые, да мы дровишек прихватили. Так вот, может, у кого грошики или золотишко припрятано: валюта, в бумажках, то давай их сюда.
   - У нас есть не гроши, а воши... германские, - не выдержал Виктор.
   Полицай засопел, выругался:
   - Тебя-то первого и помою в баньке, раз ты этакий умник. В крематории...
   - Не мешай спать, холуй, - расслабленным голосом решил я прервать разговор, а сам, крепко сжав руку Виктора, шепнул: - Бери молодого... Он хлипкий.
   Осторожно подполз к дремлющему полицаю, чуть приподнял голову, тяжелую, как чугунное ядро, и ребром ладони, собрав все свои силы, нанес ему резкий удар по горлу.
   Рядом корчился другой полицай, царапая пол машины подковами. Можно бежать.
   А вокруг темень, хоть глаз выколи. Дождь, грязища...
   Впереди и сзади мутные прыгающие фары эшелона смерти. Пора! Валимся на борт. Пять человек.
   Машины прорычали возле наших голов. Редкая жижица брызнула в лицо. Отползаем все дальше и дальше от шоссе и, как перекати-поле, скатываемся под откос. Переждали, пока затих шум автоколонны, поднялась, вытерли руки о слежавшуюся траву. Здесь же, разделившись на две группы, и распрощались. Я оказался с Виктором и Сашей. Ныряем в туманную мглу - и что есть мочи бежим. Скорее, скорее от страшного места!
   Сзади ковыляет Саша, рвет на себе ворот куртки, приседает, крепко обхватывает деревья и тяжело стонет: "Не могу...".
   Свалились и мы от давящей усталости. В голове, кажется, колотят сто молотков. Лежу лицом на мягкой, мокрой земле, устланной осенней листвой. И словно сквозь сон, сквозь горячий звон услышал с неподдельной явью близкий, знакомый голос: "Держись, Иван, ты нам очень нужен".
   Я тотчас узнал его: это был голос командира эскадрильи...
   Голодные, изможденные, с воспаленными ранами, брели мы ночами на восток, ориентируясь по туманной россыпи звезд. А дороге нет ни конца, ни края...
   Мне очень плохо. Прикладываю холодную землю к правой височной области головы, чтобы хоть как-то снять боль. А Саше стало еще хуже: у него началась гангрена.
   - Хватит, хлопцы, со мной мучиться. Идите сами, а меня оставьте.
   - Потерпи, Сашок, потерпи, друже...
   Мы несли его по очереди. Так на наших плечах он и умер. Вырыли заостренными палками неглубокую могилу в ложбине между двух берез, похоронили товарища, постояли в горестном молчании и снова побрели дальше.
   С рассветом спрятались в глубокой балке. Одна за другой гасли бледные звезды, а над верхушками деревьев гомонило воронье. Издали доносилась стрельба, с гулким треском взрывались снаряды.
   Отощали с Виктором порядком, еле волокли ноги. Жевали на ходу траву, от нее во рту оставалась только горечь.
   Подошли к какому-то селу, остановились у крайней хаты с новым плетнем. Вдоль него тянулись увядшие смородиновые кусты, дальше, на взрыхленной земле, зеленели кучи ботвы. И вдруг остервенело залаяла собака, бряцнула цепь. Спину сразу охватил озноб: думалось, что дворнягу слышит вся округа.
   Скрипнула дверь, и здоровый усатый дядько, в синих подтяжках, грубо цыкнул на дворнягу, и та заскулила, смолкла, лениво потянула цепь к будке. Виктор прилег у дерева, а я окликнул дядьку на крыльце:
   - Не найдется ли у вас хлеба, землячок?
   Он долго рассматривал меня, приложив руку козырьком к глазам, потом засуетился и ответил:
   - Как же не найдется! Сейчас вынесу. Подожди...
   Хозяин нырнул в хату, долго не появлялся и вышел... с двумя полицаями. Те на ходу застегивали мундиры.
   - Бежим! - крикнул Виктору, и мы, не чувствуя ног, бросились в сторону леса. Сзади раздался топот, выстрелы, пули взвизгивали, ударяя по стволам сосняка. Отдышавшись, прислушались. Погоня прекратилась.
   - Вот гадюка! - погрозил в сторону "хлебосольного" хозяина забинтованной рукой Виктор, и мы пошли вдоль дороги. Затем свернули на тропинку, петляющую между вмятинами от мин и снарядов. Лишь на рассвете замертво повалились на кучу хвороста с одной мыслью: только бы подняться и идти к своим...
   Здесь нас и подобрали разведчики. У меня хватило сил только сорвать матерчатую грязную бирку с номером 3706.
   В стрелковой части пробыли недолго, оттуда переправили в Рогань.
   ...Штурмовики! Ребята! Обнимаю незнакомых мне летчиков, уткнувшись забинтованной головой в их широкие груди. В горле стоит колючий комок. Не ведут, прямо несут нас в столовую, шумно садятся, торопливо зовут официанток. Окружили, расспрашивают. Разве это расскажешь?..
   Лица у ребят мрачные от суровости, на скулах перекатываются желваки, сжимаются каменные кулаки. Кто-то запальчиво крикнул:
   - Так мы еще, наверно, плохо бьем фашистов! Разве так их надо бить!
   Николая Петрова, своего однокашника по училищу, приметил за столом сразу. Узнает ли? Слышу: "Неужели Иван?..".
   Сделал вид, что его не знаю, нагнулся, заправил холстяную портянку в ботинок без шнурков.
   - Так это же Ваня Драченко! - сорвался с места Коля, схватил меня в объятия.
   - Ты живой? А мне писали, что сбили. Фу ты, чертушка!
   Летчики дружно встали, с любопытством обступили нас.
   - А твои синеносые (коки "ильюшиных" в нашем полку были синего цвета) сейчас базируются не здесь. Небось, соскучился...
   - О чем ты говоришь? Да я и пешком согласен идти к ним, по-пластунски ползти. Теперь вдвойне хочу воевать, бить врага!
   Идти к своим пешком мне, естественно, не пришлось.
   - Куда тебе такому на фронт? Тебя ж от ветра шатает. Ну, вот что. Утром приедем на аэродром, полетим вместе к вам, в полк. Я туда штурмовик должен перегнать. Кабина стрелка свободна. Отдышись немного, чтобы на человека был похож. А потом отправляйся-ка в госпиталь, пусть тебе глаз посмотрят, что там фашист наковырял. Если все нормально, вот тогда можешь на фронт. Ну как, лады?
   - Пожалуй, ты прав, Коля.
   Николай Петров на рассвете поднял свой "ил" и взял курс на Красноград. Получил разрешение от своего командира прихватить и меня.
   Вместо стрелка летел я. От высоты кружилась голова, укачивало. Все пережитое недавно казалось страшным кошмарным сном, если бы... если бы я не помнил каждую минуту горьких дней плена. Как встретят меня в полку, пропадавшего без вести столько времени? Все это колючей вьюгой кружилось в голове, не давало покоя.
   Чем ближе подходили к аэродрому, тем сильнее охватывало волнение: сердце гулко билось в груди, и казалось, его удары передаются на весь корпус самолета. Вылез из задней кабины, а ноги не несут, словно их набили опилками. Огляделся.
   "Илы" нашего полка стояли в ровном строю, отдыхая после боя. Хотелось расцеловать мою родную землю, моих товарищей.
   Вот они! Первым бежит Николай Кирток. Обступили со всех сторон, смотрят настороженно. Колю Полукарова толкает Анвар Фаткулин.
   - Смотри, да ведь это Драченко вернулся!
   Меня сжимали в объятиях, слегка колотили по бокам от избытка чувств. Встреча с боевыми друзьями была радостная и вместе с тем грустная. Зашли в землянку. Припомнили тот злополучный августовский день, когда потеряли четырнадцать машин, и тех, кому уже не суждено сидеть рядом в тесной боевой семье.
   Сурово и задумчиво лицо Саши Кострыкина. Ему прямо-таки "везло" на истребителей фашистов: за время боев на Курской дуге он дважды был сбит. На лбу багровый шрам в виде креста - след ранения в бою под Белгородом.
   Тут же сидел скромный парень. Николай Пушкин. Плотный, похожий на дубок блондин, которому, казалось бы, нипочем любые невзгоды. А он их хлебнул с лихвой.
   ...К командному пункту полка, пошатываясь, шел человек в лаптях. Телогрейка изодрана, вместо пояса - веревка. Шел и, казалось, вот-вот упадет. Да, это был он, Николай Пушкин. Целый месяц скрывался от немцев подбили в бою.
   - "Мессеров" тогда слетелось с полсотни, - рассказывал командир эскадрильи Николай Евсюков. - И тут не помог бы даже организованный ответный огонь. Слишком неравные были силы. "Худые", взяли количеством, да и вражеские зенитки били на редкость прицельно. В таких случаях следовало сомкнуться, прижаться к земле, чтобы исключить атаки истребителей снизу. Тогда так сделать не смогли. Бой проходил в очень быстром темпе, да еще в сумерках...
   На следующий день я собирался в госпиталь. Товарищи молча складывали нехитрые пожитки. Но все это происходило как будто вдали от меня: в душу въедалась такая тоска! Очень уж не хотелось расставаться с родным полком.
   - Ты, Иван, поправляйся, да побыстрее. Незачем штурмовику залеживаться на больничных койках, - прощаясь, сказал Евгений Алехнович. - Мы с тобой фашистам еще хвост покрутим, вот увидишь.
   ...Есть люди, с которыми никакие напасти не страшны. С таким, как Алехнович, в буквальном смысле слова, можно было идти в огонь и в воду. Женя самозабвенно любил свое дело, и полеты для него составляли часть его жизни.
   Простой, скромный парнишка с Донбасса, он не мог не стать летчиком. Работал токарем на Зуевской ГРЭС, записался в планерный кружок. А весной 1940 года по путевке комсомола был принят на учебу в Харцызский филиал Макеевского аэроклуба. Он в группе лучше всех успевал по теории, первым начал летать, первым прыгнул с парашютом. Затем Луганская авиационная школа, фронт... Как похожи были тогда наши биографии.
   Я смотрел на Женю, внешне бодрящихся товарищей, но на их лицах читал: на возвращение у меня нет никакой надежды. Ну что ж, посмотрим...
   Транспортный самолет взял курс на Москву. Убаюканный ровным гулом двигателей, на этот раз заснул крепким сном. Приземлились на аэродроме Внуково. Оттуда увезли в Сокольники, в Институт травматологии и ортопедии.
   Потянулись госпитальные дни, длинные, однообразные, как бесконечная пряжа. Ни конца, ни краю.
   В палате голые светлые стены, устоявшийся запах лекарств, гнетущая тишина. Одна операция следовала за другой. Спокойно принимал все процедуры, а ночью, когда все засыпали, думал, напряженно думал.
   Как жить дальше? Кто я теперь? Инвалид. Белобилетчик. Даже в пехоту с одним глазом не берут. Как говорится, и в обоз путь заказан. Лишь одна дорога - в тыл. Но неужели нет выхода? Первый заслон поставят врачи: люди они педантичные и неумолимые. Я знал, сколько и каких усилий пришлось приложить Алексею Маресьеву, чтобы все-таки добиться разрешения летать без ног. У меня сложнее. Стоит только сомкнуть веки - и сразу узнаешь о глубине зрения. Даже идти, взять в руки какой-нибудь предмет становится трудно. А летать, выполнять действия, где главным моим контрольным "прибором" служит глазомер... Эти мысли не давали покоя. И вот все операции закончены: нос "отремонтировал" профессор Рауль, а глаз - профессор Свердлов. Он вычистил глазное дно, вырезал слезоточивые мешки, подобрал протез.
   - Оба глаза - как две капли воды, - похлопал меня по плечу профессор.
   Подошел к зеркалу, посмотрел: действительно, разницы между глазами никакой, только над правым чуть опущено веко. Сойдет...
   После двух месяцев лечения собрался в дорогу. Уже и комиссию прошел, и не одну. Перед отъездом пошел на прием к профессору, золотые руки которого вернули мне человеческий облик.
   - Дорогой мой исцелитель, - обратился я к профессору. - Вот и закончились ваши мучения с моей персоной. Чувствую себя превосходно. Здоров, извините за сравнение, как бык.
   И так стукнул себя в грудь, что даже в голове загудело.
   - Да, здоровьем вас матушка-природа не обидела. - Свердлов медленно поднялся из-за стола, заложив руки за спину. - Но...
   Это "но" меня сразу насторожило, хотя старался не подавать виду.
   - Сейчас бы к ребятам, в полк, - подавив волнение, выдавил я из себя слова, которых сам боялся. - Там хлопцы при деле, летают, бьют фашистов.
   Свердлов опять опустился в кресло: - Я все понимаю. Но вы, молодой человек, летать уже не сможете.
   Меня словно окунули в ледяную купель:
   - Как не смогу? Я же здоров. Вижу вас во всех ракурсах, читаю таблицу от верхней до самой нижней строки. Вы просто ошибаетесь, профессор, делая такой вывод!
   Моя речь стала сбивчивой, слова буквально натыкались друг на друга, почувствовал, что дальше говорить не смогу.
   - Возможно, я не прав, но вот послушайте научное заключение профессора Александра Васильевича Вишневского применительно к нашей ситуации: "Едва ли с одним глазом летчик сможет при посадке правильно определить расстояние до земли. Он теряет так называемое глубинное зрение. От этого не уйти: закон физики".
   Профессор назидательно поднял вверх указательный палец, развел руками.
   - Это также и закон медицины.
   - Теоретически это так, - не сдавался я, - но ведь летали же с одним глазом летчики. И как еще летали!
   - Это исключительные случаи, но никак не основание дать вам "добро". Сделать это я не имею права.
   Лицо профессора сделалось непроницаемым, неумолимым. Я подошел к окну, прислонился к холодному стеклу лбом. Где выход? Что мне делать?
   - Тогда... тогда, пожалуйста, напишите справку, в которой бы значилось, что такой-то летчик направляется в свою часть для прохождения дальнейшей службы. Обещаю вам, что кем угодно буду: механиком, укладчиком парашютов, вооруженцем. Даже воду и дрова на кухню возить согласен, только пустите в часть.
   Но Свердлов был неумолим! Он, как гвозди, заколачивал слова в мою зыбкую надежду:
   - Все, юноша. Ваша летная карьера закончилась, и с этим надо смириться...
   Смириться! Неподатливый ком подкатился к горлу, было такое состояние хоть в прорубь. Смотрел в окно на широкий госпитальный двор, где медсестры провожали нескольких офицеров с вещмешками и шинелями в руках, старался успокоиться.
   - Не буду вам говорить высокопарных слов, профессор, вы их немало наслушались, - начал быстро и горячо, боялся, что он прервет и любезно покажет на дверь.
   Но я рассказал ему, что пережил и передумал в плену, где гнил в крысиной норе, где фашисты пытали, травили, выкорчевывали все человеческое, пытаясь превратить нас в бесчувственных тварей, сделать своими пособниками. Но мы боролись до конца, используя любую возможность, чтобы вырваться из этого кошмара.
   - В тылу, - заключил я, - конечно, найдется работа, будущие трудности не пугают меня. Но ваш суровый приговор утверждает мою человеческую неполноценность, начисто перечеркивает то, с чем сроднилось сердце, мое существо. В плену меня посещала мысль о том, что сыграю в ящик, не видел порой никакого выхода. Но сейчас, как никогда, верю в то, что я сильнее обстоятельств, увечья... Доктор, прошу...
   В кабинет зашел полноватый человек с серебристым бобриком на крупной голове.
   - Что у вас там, профессор?
   - Да вот, видите, - и Свердлов протянул ему историю болезни. - На фронт просится.
   Вошедший мельком взглянул на нее, потом поднял глаза:
   - Здоровье безупречное. А где глаз потеряли, младший лейтенант?
   Услышав ответ, помрачнел и положил на край стола мое "дело".
   - Ах, мерзавцы, что с людьми делают. Ну-ка, выйди на минутку. Нам тут поговорить надо...
   Словно на ватных ногах вышел в коридор, осторожно прикрыл дверь, оставив узенькую щелочку.
   Сердце колотилось, как у загнанной лошади. Понимал - сейчас там решается моя судьба. Из-за двери доносились отрывки слов:
   - Инвалид в такие-то годы...
   - Да нельзя ему летать...
   - Не о полетах тут разговор, о человеке...
   - Ведь в любом полку есть и нелетные должности...
   - О них он говорил. Хоть на кухню просится, водовозом - только к своим...
   Затем пригласили в кабинет. Седовласый еще раз смерил меня взглядом с ног до головы, кивнул в сторону профессора:
   - Последнее слово за ним... - И вышел стремительным шагом, только халат развевался за плечами, как бурка на лихом всаднике.
   Свердлов нашел какой-то бланк, посмотрел его даже на свет, на минуту задумался. Потом взял ручку.
   Затаив дыхание, наблюдал за пером, на острие которого в данный момент находилась вся моя будущая судьба. И вот профессор размашисто расписался. Я чуть не вырвал из его рук документ, засунул глубоко в карман.
   - Спасибо, дорогой профессор!..
   Свердлов погрозил мне пальцем, как нашалившему школьнику, и бросил на прощание:
   - И учтите - к самолетам не подходить. Ни-ни..
   - Понял.
   А сам подумал: "Что ж, теперь осталось мужиками обозными командовать? Не выйдет!.."
   Только меня в госпитале и видели.
   ...Поезд застрял среди развалин. Рельсы, разбросанные шпалы, воронки, полуразрушенные станционные постройки - все это следы недавних бомбардировок и пожаров. Безлюдно. Лишь через несколько минут из покосившейся будки, на скорую руку пристроенной к капитальному зданию, выбежала девушка в фуражке с красным околышем - наверное, дежурная по станции.
   - Полтава! Кому в Полтаву? - крикнула она бригадиру поезда, и ее слова стали передавать из уст в уста.
   Из уголка теплушки сразу вскочил на ноги, услышав название города.
   - Так это ж моя станция!
   Засуетившись, набросил шинель и мигом выскочил из вагона. Девушка взмахнула флажком - и поезд вновь застучал колесами. Заскрипели ржавые рельсы, закачались разболтанные вагоны. Оглянулся - все вокруг заросло бурьяном, дымят развалины... Кое-где сохранились жалкие остатки деревьев.
   - Девушка! - обратился к дежурной. - Вы не подскажете, где здесь аэродром?
   Она покачала головой:
   - Не знаю, и вообще говорить мне о таком не положено. Зайдите в сторожку, там у отца сидят какие-то военные.
   Двери сторожки полуоткрыты. И вдруг вижу, что там наш инженер из дивизии майор Косарев чай распивает. Он меня сразу же узнал. Разговорились. Оказывается, в полк из подвижной авиаремонтной мастерской он не может перегнать машину.
   - Хорошо, что ты подвернулся. Застрял я здесь капитально. День и ночь льет, словно продырявилось небо. Только со вчерашнего вечера малость подморозило. Так что, полетим сегодня?
   - Покатим, - ответил, еще боясь этого слова - полетим.
   - А теперь давай к столу. Знаю я эти госпитальные харчи - с голодухи не умрешь, но и на подвиги не потянет...
   Аэродромное поле затянуло легким туманом. Бомбардировщики стояли на приколе, уныло нахохлившись, словно огромные птицы. То там, то здесь стояли группами летчики, курили, чихвостили вдоль и поперек "небесную канцелярию", отпускали откровенные шпильки в адрес метеослужбы.
   Подошел к крайней группе, представился, но стоящие и ухом не повели. Даже смерили подозрительным взглядом: я был в шапке-ушанке, длиннополой шинели, старых кирзовых сапогах, через плечо болтался тощий вещмешок. А когда попросил у них посмотреть карту, летчики чуть не отвели куда положено. Объясняться пришлось долго. Наконец-то молодой пилот расстегнул планшет, достал карту и помог снять кроки, наметить ориентиры, определить маршрут.
   Чуть распогодилось. Подошел к стоящему на линейке штурмовику, неторопливо обошел его, любуясь широкими крыльями, пулеметами, высунувшими свои стальные стволы. Внезапно кто-то окликнул:
   - Ты что здесь делаешь?
   Голос был знакомый. Внимательно вглядевшись в подходившего человека, узнал механика Свиридова.
   - Не узнаешь? Ведь это я, Драченко!
   Но тот уже улыбался.
   - Сразу-то и не узнал. Не иначе, богатым быть. Гляжу, какая-то подозрительная фигура у самолета крутится, ну и окликнул. А ты зачем сюда?
   - Да вот возвращаюсь из госпиталя. Встретился с инженером, попросил штурмовик в часть отогнать.
   - Что, старую специальность решил вспомнить?
   - Помнить-то помню. Только вот давно в самолет не садился. Боюсь, не разучился ли летать?
   - Да нет, этого не может быть. Рожденный летать ползать не будет. А впрочем, если не веришь, садись, машина заправлена полностью. Попробуй сам, убедись...
   С душевным трепетом залез в кабину, несколько минут сидел неподвижно, обдумывал до последнего штриха полет. Волнуясь, положил руку на кран запуска двигателя, еще раз посмотрел на затвердевший грунт с мелкими осколками лужиц, подумал о предстоящей посадке. Ровный гул двигателя, берущего высокую ноту, начал перечеркивать мои опасения. Вызвал по рации руководителя полетов.
   - Старт! Старт! Это перегонщик с тридцать девятого. Прошу разрешения на три "коробочки" по кругу над аэродромом.
   - Какой еще перегонщик?
   - С тридцать девятого... Нужно проверить высотомер и счетчик оборотов... Прошу разрешить взлет. Небольшая пауза. Потом послышалось недовольное:
   - Взлет разрешаю. Три полета по кругу - не больше.
   На старте машина на мгновение затихла, затем рванулась с места, и все аэродромные постройки, тяжелые бомбардировщики по косой линии уплыли назад. Все это я видел только с левой стороны. Справа стояла непроницаемая темнота.
   Сделав круг, зашел на посадку. Заранее решил щитки не выпускать, дабы глиссада планирования была положе. Так мягче приземление, хотя посадочная скорость больше. Сел вполне нормально. Попробовал еще. Рука вновь толкает вперед ручку газа. Короткий разбег, и снова прекрасное ощущение полета. Но напряжение огромное. Почувствовал, как прилипла к спине гимнастерка.
   Все три посадки прошли благополучно. После третьей зарулил на стоянку, заглушил мотор и открыл фонарь кабины.