Страница:
Встревоженный и сбитый с толку, почти не сознавая, что думает и что делает, Клайд взял свой чемодан и направился к пристани. Потом, бросив чемодан в лодку, спросил у лодочника, где тут лучшие виды, — хотелось бы их сфотографировать. И наконец, выслушав какое-то ненужное ему объяснение, помог Роберте (она казалась ему теперь почти бесплотной тенью, вступающей в нереальную лодку на чисто воображаемом озере), спрыгнул сам, сел на среднюю скамью и взялся за весла.
Гладь озера, спокойная, глянцевитая, с радужным отливом, походила не на воду, а скорее на нефть или на расплавленное стекло, что огромной, плотной и тяжелой массой покоится на тверди земной, сокрытой где-то глубоко внизу. Легкое, свежее, пьянящее дуновение лишь едва заметно рябило поверхность озера. И густые, пушистые ели по берегам — повсюду ели, высокие, с копьевидными верхушками. А за ними — горбатые спины темных, далеких Адирондакских гор. Ни одной лодки на озере. Ни дома, ни хижины по берегам. Клайд искал глазами лагерь, о котором говорил проводник, но ничего не видел. Он прислушивался, не звучат ли где-нибудь голоса. Но если не считать тихого плеска его собственных весел да голосов лодочника и проводника, которые беседуют в двухстах… трехстах… пятистах… в тысяче футов позади, — ниоткуда ни звука.
— Как здесь мирно и тихо, правда? — Это сказала Роберта. — Так спокойно все! По-моему, тут очень красиво, гораздо красивее, чем на том, другом озере. Какие высокие деревья! А горы! Когда мы ехали сюда, я все время думала, какая прохладная и тихая эта дорога, хотя и немного тряская.
— Ты говорила с кем-нибудь здесь, в гостинице?
— Нет, ни с кем. А почему ты спрашиваешь?
— Я думал, может быть, ты кого-нибудь встретила. Хотя сегодня здесь, кажется, мало народу.
— Да, на озере никого не видно. А там я видела только двух мужчин в бильярдной и одну девушку в дамской комнате — вот и все. Какая холодная!
Она опустила руку за борт, в сине-черную воду, потревоженную его веслами.
— Холодная? Я еще не пробовал.
Клайд перестал грести, опустил руку в воду и задумался. Не следует сразу плыть к тому острову на юге. Он слишком далеко… и еще слишком рано… это может показаться ей странным. Лучше немного подождать. Подумать еще немного… еще раз осмотреться. Роберта захочет позавтракать (господи, еще завтрак!), а вон примерно в миле отсюда виднеется живописный мыс. Можно пристать там и сначала позавтракать… это она позавтракает, — он ничего не будет есть сегодня. А потом… потом…
Роберта смотрела на тот же мыс: изогнутая полоска земли, густо поросшая высокими елями, далеко врезалась в озеро и сворачивала к югу. И Роберта сказала:
— Милый, ты не присмотрел местечка, где можно пристать и поесть? Я уже немножко проголодалась, а ты?
(Если бы только она не называла его каждую минуту «милым»!) Маленькая гостиница и сарай для лодок на северном берегу становились все меньше и меньше; теперь они напоминали купальню и пристань на озере Крам в тот день, когда он в первый раз катался там на лодке; тогда ему хотелось поехать на такое озеро, как это, близ Адирондакских гор; он мечтал о таком озере… и о встрече с такой девушкой, как Роберта… И над головой плывет такое же пушистое облачко, как то, что плыло над ним в тот роковой день на озере Крам.
Как все ужасно и как трудно!
Они могут сегодня поискать здесь водяные лилии, чтобы убить время, прежде чем… убить время… убить (боже!)… Нельзя больше думать об этом, если он хочет в конце-концов это сделать. Во всяком случае, сейчас нечего задумываться.
И Клайд причалил к тому месту, которое облюбовала Роберта, — в глубине крошечной бухты с небольшим, желтым, как мед, песчаным пляжем; с северной и восточной стороны изгиб берега надежно укрывал ее от любопытных взглядов. Они высадились. Клайд осторожно вынул завтрак из чемодана и, пока Роберта раскладывала его на газете, разостланной на песке, ходил по берегу, делая вымученные замечания о красоте пейзажа, о том, как хороши ели, как мила бухточка… и при этом думал… думал об острове в дальней части озера и о какой-нибудь другой бухте за островом, о том месте, где, несмотря на свое слабеющее мужество, он должен все же совершить предстоящее ему жестокое, страшное дело… нельзя упустить понапрасну этот старательно подстроенный случай, если… если только он и впрямь не собирается бежать… и навсегда покинуть то, что больше всего хотел бы сохранить.
Но какое черное дело — и опасное… теперь все это придвинулось вплотную… опасно совершить какую-нибудь ошибку… вдруг, например, он не сумеет перевернуть как следует лодку… или не сможет… не сможет… господи!.. А потом, может быть, обнаружится, что он… он… убийца! Его арестуют. Будут судить. (Он не может, он не сделает этого, — нет, нет нет!) А Роберта сидела рядом с ним на песке, умиротворенная и, видимо, довольная всем на свете. Она что-то напевала, потом начала высказывать всякие практические соображения о будущем, о том, каково теперь будет их материальное положение, куда и как они поедут отсюда (пожалуй, лучше всего в Сиракузы, и Клайд как будто ничего не имеет против) и что они будут там делать. Роберта слышала от своего зятя, Фреда Гейбла, что в Сиракузах открывается новая фабрика воротничков и рубашек. Может быть, Клайд устроится там хоть на время. Позже, когда самое трудное останется позади, она и сама поступит туда же или на какое-нибудь другое предприятие. А пока, так как у них очень мало денег, им надо бы снять небольшую комнату в какой-нибудь семье, — или, если ему это не нравится (ведь они теперь не так близки, как раньше), может быть, две комнатки рядом. Дело в том, что за его показной любезностью и предупредительностью она все же чувствовала упорный протест.
А Клайд все думал. Ну, что толку теперь в этих разговорах? Какая разница — согласится он с нею или не согласится? Он говорит с нею так, словно завтра она еще будет здесь. А ее не будет. Ведь его — и ее — ждет совсем другое. Великий боже!
Если бы только у него не дрожали колени! Да еще этот холодный пот, покрывающий руки, лицо, все тело…
Потом они поплыли дальше, к западному берегу озера, к тому острову, и Клайд, тревожно и устало оглядываясь по сторонам, убеждался что кругом нет ни души — нигде ни души, — ни на берегу, ни на воде. Никого! Здесь так тихо, так пустынно, слава богу. Здесь или где-нибудь поблизости можно сделать это, если только у него хватит мужества… но мужества не было — пока… Роберта опять опустила руку в воду и спросила, нельзя ли поискать где-нибудь водяных лилий или полевых цветов на берегу. Водяные лилии! Полевые цветы! А он тем временем убеждается, что нигде не видно ни дорог, ни тропинок, ни хижины, ни палатки — ни признака жилья среди этих высоких, тесно сомкнувшихся елей, ни одной лодки на широком просторе прекрасного озера в этот прекрасный день. Но что, если какой-нибудь одинокий охотник, проводник или рыболов скрывается в лесах или на берегу? Разве этого не может быть? Что, если здесь сейчас кто-нибудь есть и следит за ними?
Рок!
Гибель!
Смерть!
Но нигде — ни звука, ни дымка. Только… только одни эти высокие, островерхие темно-зеленые ели, угрюмые и безмолвные; кое-где среди них — пепельно-серое под палящим полуденным солнцем мертвое дерево, его иссохшие, изможденные ветви протянуты, словно грозящие руки.
Смерть!
Пронзительный металлический крик сойки в чаще леса, странное, потустороннее «тук-тук-тук» одинокого дятла; изредка метнется красной молнией кардинал или мелькнет черно-желтое оперение дрозда.
О, как ярко светит солнце У меня в Кентукки дома!
Это весело запела Роберта, опустив руку в темно-синюю воду.
А немного погодя она запела другую популярную песенку: «Если хочешь, я приду в воскресенье».
Прошел еще целый час в катании, мрачных размышлениях, пении, поисках живописных уголков и тихих заливов с лилиями, и Роберта уже сказала, что надо следить за временем и не задерживаться здесь слишком долго… и вот наконец бухта с южной стороны острова — красивая, но печальная, в тесном кольце берегов, в траурной раме елей, похожая на маленькое озеро; узкий пролив соединяет ее с большим озером, но и сама по себе она довольно внушительна: размером около двадцати акров и почти совершенно круглая. Со всех сторон, если не считать узкого пролива, отделяющего с севера остров от суши, это озерко сплошной стеной окружают деревья. А у берегов тут и там камыши и лилии. И что-то подсказывает, что это озерко, эта тихая заводь предназначена для тех, кто устал от жизни и забот, кто жаждет уйти от житейской борьбы и раздоров: здесь, мудрый и печальный, обретет он пристанище.
И когда лодка скользнула в эту бухту, тихие темные воды всецело завладели Клайдом: еще никогда и ни от чего не менялось так внезапно его настроение. Клайда как будто завлекло, затянуло сюда, он обогнул тихие берега бухты — и его словно стало сносить куда-то… куда-то в бесконечное пространство, где не было ничего… ни коварных замыслов, ни планов… ни практических задач, требующих разрешения… ничего. Предательская красота этой бухты! Она словно дразнила его… неведомая темная заводь, окруженная со всех сторон чудесными пушистыми елями. И сама она была точно огромная черная жемчужина; чья-то могучая рука, быть может, в минуту гнева или каприза, или просто играя, зашвырнула ее сюда, на грудь темно-зеленой бархатной долины… И когда Клайд пристально смотрел в воду, глубь ее казалась бездонной.
И все же о чем она говорила ему так властно? О смерти! О смерти! О смерти! Яснее, чем все, что он когда-либо видел. О смерти! Притом о смерти спокойной, тихой, добровольной, которой по своему выбору или под чьим-то гипнозом, или от невыразимой усталости отдаешься радостно и благодарно. Так мирно… так спокойно… так безмятежно… Даже Роберта вскрикнула от удивления. А Клайд впервые почувствовал, что чьи-то сильные, но дружеские руки легли ему на плечи. Какое утешение, какая теплота, какая сила исходит от них! Они успокаивают его, поддерживают — и они ему дороги. Только бы они его не покинули! Только бы оставались с ним всегда — эти дружеские руки. Разве когда-либо в своей жизни он испытывал чувство такого успокоения и даже нежности? Нигде и никогда… а теперь он спокоен и как бы ускользает от реальности.
Правда, здесь Роберта, но она теперь только поблекшая тень, туманный образ, скорее плод воображения, чем живое существо. Пусть она обладает какими-то красками и очертаниями, говорящими о реальности, а все же она стала бесплотной, совсем призрачной… и вдруг Клайд опять почувствовал себя странно одиноким: сильные руки друга исчезли. Он снова был одинок, так ужасно одинок и затерян в этом сумрачном, прекрасном царстве, словно его сюда завлекли и покинули. И вдруг он задрожал всем телом: обаяние этой странной красоты пронизало его ледяным холодом.
Для чего он явился сюда?
Что он должен сделать?
Убить Роберту? Нет, нет!
И он снова опустил голову, неотрывно глядя в пленительные и коварные глубины этой синей, отливающей серебром заводи, которая, казалось, под его взглядом меняла форму, превращаясь в огромный хрустальный шар. Но что движется там, в этом хрустале? Какая-то фигура… вот она ближе, яснее… и он узнает Роберту: она бьется, взмахивает тонкими белыми руками над водой, протягивает их к нему. Боже, как страшно! Какое у нее лицо! Как же он мог задумать такое? Смерть! Убийство!
И вдруг, осознав, что мужество (на которое он все время так рассчитывал) оставляет его, Клайд тотчас усилием воли стал погружаться в глубины своего «я», тщательно пытаясь вновь обрести это мужество.
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
(Опять этот странный, зловещий крик неведомой птицы… такой холодный, такой резкий! Снова он раздается, словно чтобы вернуть Клайда из призрачного мира, где витает его душа, к той реальной или мнимой, но мучительной задаче, которая требует немедленного практического разрешения…) Он должен это сделать! Должен!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт — кра-а-а-а!
Что было в этом крике: предупреждение?.. протест?.. приговор? Криком этой самой птицы отмечено было зарождение его злосчастного замысла. Вот она там, на том мертвом дереве, окаянная птица… А теперь она летит к другому дереву — тоже мертвому, засохшему — немного дальше в глубь леса… Летит и кричит… Боже!..
И снова — против воли — Клайд направил лодку к берегу. Ведь он взял с собой чемодан, чтобы сделать несколько снимков, — и теперь надо предложить Роберте сниматься; может быть, он и сам снимется — на берегу и на воде. Таким образом, когда она снова войдет в лодку, его чемодан останется на берегу, сухой и невредимый. И Клайд вышел на берег и, притворяясь, будто ищет особенно живописные виды, на самом деле старался получше заметить то дерево, под которым он оставит чемодан до своего возвращения. Теперь он должен скоро вернуться… скоро… Но они уже не выйдут на берег вместе. Никогда! Никогда! И он все мешкает, хоть Роберта и жалуется, что она устала, да и он ведь предполагал, что они вернутся очень быстро. А теперь, наверно, уже больше пяти. И Клайд уверяет ее, что они сейчас поплывут обратно: он только снимет ее еще раз или два в лодке, на фоне этих замечательных деревьев, и острова, и темной водяной глади.
Но какие у него потные, беспокойные руки!
И темные, влажные, полные тревоги глаза, они смотрят куда угодно, только не на нее…
И вот они снова на воде, в пятистах футах от берега: лодка почти уже на середине бухты, и Клайд бесцельно вертит в руках маленький, но тяжелый фотографический аппарат; и вдруг он испуганно осматривается. Теперь… теперь… почти против его желания настала решающая минута — он так долго ее избегал… И нигде на берегу — ни голоса, ни звука, ни живой души… Бездорожье, и ни хижины, ни дымка. Вот она — минута, подготовленная им или чем-то вне его, — критическая минута, которая решит его судьбу; время действовать! Теперь он должен сделать только одно: резко и быстро повернуть вправо или влево… рывком наклонить левый или правый борт и перевернуть лодку; или, если это не удастся, быстро раскачать ее. А если Роберта будет слишком громко кричать, надо ударить ее фотографическим аппаратом или одним из лежащих сейчас в лодке весел. Это можно сделать… можно сделать быстро и просто… будь у него решимость и мужество. И тотчас плыть прочь… а там — свобода… успех и, конечно, Сондра, в счастье… новая, прекрасная, радостная, еще не изведанная жизнь.
Так почему же он медлит?
Что с ним?
Почему он медлит?
В эту роковую минуту, когда надо было действовать, — сейчас же, во что бы то ни стало! — его постиг внезапный паралич воли и мужества, ему не хватает ненависти и гнева. И Роберта со своего места на корме смотрит на его взволнованное, внезапно исказившееся гримасой, но в то же время нерешительное и даже растерянное лицо… вместо злобы, ярости, свирепости на этом лице отразилось вдруг смятение, оно стало почти бессмысленным. На нем можно было прочесть борьбу между страхом (реакция при мысли о смерти или бесчеловечной жестокости, которая повлечет за собой смерть) и дьявольской, неугомонной и все же подавленной жаждой действовать — действовать — действовать. Это было временное оцепенение, момент равновесия между двумя одинаково властными стремлениями: действовать и не действовать. Зрачки Клайда расширились и потемнели; лицо, и руки, и все тело конвульсивно сжались; его неподвижность и душевное оцепенение становились все более и более зловещими, но означали, в сущности, не жестокую смелую волю к убийству, а только столбняк или судорогу.
И Роберта, вдруг заметив его странное состояние, — как бы приступ темного безумия, напряженную внутреннюю борьбу с самим собой, так странно и тягостно противоречившую всему, что их окружало, — испуганно вскрикнула:
— Клайд, Клайд, что ты? Что с тобой? У тебя такое лицо… ты такой… такой странный. Я никогда не видела тебя таким! Что с тобою?
Она поднялась и, согнувшись, очень медленно и осторожно, чтобы не качнуть лодку, попыталась добраться к нему, потому что казалось, он вот-вот упадет ничком на дно лодки или свалится за борт. И Клайд мгновенно почувствовал всю безмерность своей неудачи, своей трусости и неумения воспользоваться таким случаем, и так же внезапно его охватила волна ненависти не только к самому себе, но и к Роберте, за то, что она — или сама жизнь — с такой силой связывает и порабощает его. И все же он боялся действовать… он не хотел… он хотел только сказать ей, что никогда, никогда не женится на ней… никогда, даже если она донесет на него, он не уедет из Ликурга, чтобы обвенчаться с ней… он любит Сондру и будет любить ее одну! Но он не в силах был даже заговорить. Он был только зол и растерян и в бешенстве смотрел на Роберту. И когда она, придвинувшись ближе, попыталась взять его руку в свои, забрать у него аппарат и положить на дно лодки, Клайд порывисто оттолкнул ее, но и теперь у него не было иного намерения, кроме одного: избавиться от нее, от ее прикосновения, ее жалоб, ее сочувствия… ее соседства… Боже!..
И, однако, он рванулся с такой силой, что не только ударил Роберту по губам, носу и подбородку фотографическим аппаратом (бессознательно он все еще сжимал его в руках), но и отбросил ее в сторону, на левый борт, так что лодка накренилась и едва не зачерпнула воды. Роберта пронзительно вскрикнула, — и от боли в разбитом лице и от испуга, что накренилась лодка. Пораженный этим криком, Клайд вскочил и сделал движение к ней, отчасти затем, чтобы помочь ей, поддержать, отчасти чтобы просить прощения за нечаянный удар, и этим движением окончательно перевернул лодку: и Роберта и Клайд внезапно очутились в воде. Опрокидываясь, лодка левым бортом ударила Роберту по голове как раз тогда, когда она, погрузившись на миг в воду, снова появилась на поверхности и Клайд увидел перед собой ее обезумевшее, искаженное лицо. Он уже пришел в себя. А она была оглушена, перепугана и ничего не понимала от боли и безмерного, безумного страха: страшна вода, страшно утонуть, страшен этот удар, который Клайд нанес ей случайно, почти бессознательно…
— Помогите! помогите!.. О, боже, я тону! Тону! Помогите!.. Клайд! Клайд!..
И вдруг голос у него в ушах:
«Но ведь это… это… Не об этом ли ты думал, не этого ли желал все время в своем безвыходном положении? Вот оно! Вопреки твоим страхам, твоей трусости, это свершилось. Несчастный случай, твой нечаянный, ненамеренный удар избавляет тебя от усилия, которое ты жаждал и все же не осмелился сделать. Неужели же теперь — хотя в этом вовсе нет надобности, ведь это просто несчастный случай — ты придешь ей на помощь и, значит, снова погрузишься в мучительную безысходность, которая так терзала тебя и от которой ты теперь избавлен? Ты можешь спасти ее. Но можешь и не спасти! Смотри, как она бьется. Она оглушена ударом. Она не в состоянии спастись сама, а если ты приблизишься к ней теперь, она в своем безумном ужасе потопит и тебя. Но ведь ты хочешь жить! А если она останется жива, твоя жизнь утратит всякий смысл. Останься спокойным только на мгновение, на несколько секунд! Жди, жди, не обращай внимания на этот жалобный призыв. И тогда… тогда… Ну вот, смотри. Все кончено. Она утонула. Ты никогда, никогда больше не увидишь ее живой, никогда. А вон твоя шляпа на воде, как ты хотел. А на лодке ее вуаль, зацепившаяся за уключину. Оставь их. Разве это не доказательство, что тут произошел несчастный случай?»
И больше ничего… легкая рябь на воде… поразительная тишина и торжественность вокруг. И снова презрительный и насмешливый крик той зловещей таинственной птицы:
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кмт-кыт… кра-а-а-а!
Крик дьявольской птицы на засохшем дереве. Взмахи крыльев.
И Клайд тяжело, угрюмо и мрачно плывет к берегу. Крики Роберты еще звучат в его ушах, он видит последний безумный и умоляющий взгляд ее закатившихся глаз. И мысль, что в конце концов он ведь не убил ее. Нет, нет. Слава богу! Он этого не сделал. И все же (он выходит на берег и отряхивается от воды) убил? Или нет? Ведь он не пришел ей на помощь, а мог ее спасти. И ведь, в сущности, это его вина, что она упала в воду, хотя у него это и вышло нечаянно. И все же… все же…
Сумрак и тишина угасающего дня. Глушь все тех же гостеприимных лесов; подле своего сухого чемодана стоит насквозь вымокший Клайд и в ожидании ночи старается высушить свою одежду. Пока что он отвязывает от чемодана оставшийся неиспользованным штатив фотоаппарата и, отыскав подальше в лесу неприметный, лежащий на земле высохший ствол, прячет под ним штатив. Не видел ли кто-нибудь? Не смотрит ли кто-нибудь? Потом он возвращается и задумывается: куда идти? Надо пойти на запад, потом на юг. Нельзя сбиться с пути. Но вот опять крик этой птицы — резкий, бьющий по нервам. И потом — мрак, который бессильны рассеять летние звезды. И юноша пробирается через угрюмый, безлюдный лес; на голове его сухая соломенная шляпа, в руке чемодан, он идет быстро и все же осторожно на юг… на юг…
Гладь озера, спокойная, глянцевитая, с радужным отливом, походила не на воду, а скорее на нефть или на расплавленное стекло, что огромной, плотной и тяжелой массой покоится на тверди земной, сокрытой где-то глубоко внизу. Легкое, свежее, пьянящее дуновение лишь едва заметно рябило поверхность озера. И густые, пушистые ели по берегам — повсюду ели, высокие, с копьевидными верхушками. А за ними — горбатые спины темных, далеких Адирондакских гор. Ни одной лодки на озере. Ни дома, ни хижины по берегам. Клайд искал глазами лагерь, о котором говорил проводник, но ничего не видел. Он прислушивался, не звучат ли где-нибудь голоса. Но если не считать тихого плеска его собственных весел да голосов лодочника и проводника, которые беседуют в двухстах… трехстах… пятистах… в тысяче футов позади, — ниоткуда ни звука.
— Как здесь мирно и тихо, правда? — Это сказала Роберта. — Так спокойно все! По-моему, тут очень красиво, гораздо красивее, чем на том, другом озере. Какие высокие деревья! А горы! Когда мы ехали сюда, я все время думала, какая прохладная и тихая эта дорога, хотя и немного тряская.
— Ты говорила с кем-нибудь здесь, в гостинице?
— Нет, ни с кем. А почему ты спрашиваешь?
— Я думал, может быть, ты кого-нибудь встретила. Хотя сегодня здесь, кажется, мало народу.
— Да, на озере никого не видно. А там я видела только двух мужчин в бильярдной и одну девушку в дамской комнате — вот и все. Какая холодная!
Она опустила руку за борт, в сине-черную воду, потревоженную его веслами.
— Холодная? Я еще не пробовал.
Клайд перестал грести, опустил руку в воду и задумался. Не следует сразу плыть к тому острову на юге. Он слишком далеко… и еще слишком рано… это может показаться ей странным. Лучше немного подождать. Подумать еще немного… еще раз осмотреться. Роберта захочет позавтракать (господи, еще завтрак!), а вон примерно в миле отсюда виднеется живописный мыс. Можно пристать там и сначала позавтракать… это она позавтракает, — он ничего не будет есть сегодня. А потом… потом…
Роберта смотрела на тот же мыс: изогнутая полоска земли, густо поросшая высокими елями, далеко врезалась в озеро и сворачивала к югу. И Роберта сказала:
— Милый, ты не присмотрел местечка, где можно пристать и поесть? Я уже немножко проголодалась, а ты?
(Если бы только она не называла его каждую минуту «милым»!) Маленькая гостиница и сарай для лодок на северном берегу становились все меньше и меньше; теперь они напоминали купальню и пристань на озере Крам в тот день, когда он в первый раз катался там на лодке; тогда ему хотелось поехать на такое озеро, как это, близ Адирондакских гор; он мечтал о таком озере… и о встрече с такой девушкой, как Роберта… И над головой плывет такое же пушистое облачко, как то, что плыло над ним в тот роковой день на озере Крам.
Как все ужасно и как трудно!
Они могут сегодня поискать здесь водяные лилии, чтобы убить время, прежде чем… убить время… убить (боже!)… Нельзя больше думать об этом, если он хочет в конце-концов это сделать. Во всяком случае, сейчас нечего задумываться.
И Клайд причалил к тому месту, которое облюбовала Роберта, — в глубине крошечной бухты с небольшим, желтым, как мед, песчаным пляжем; с северной и восточной стороны изгиб берега надежно укрывал ее от любопытных взглядов. Они высадились. Клайд осторожно вынул завтрак из чемодана и, пока Роберта раскладывала его на газете, разостланной на песке, ходил по берегу, делая вымученные замечания о красоте пейзажа, о том, как хороши ели, как мила бухточка… и при этом думал… думал об острове в дальней части озера и о какой-нибудь другой бухте за островом, о том месте, где, несмотря на свое слабеющее мужество, он должен все же совершить предстоящее ему жестокое, страшное дело… нельзя упустить понапрасну этот старательно подстроенный случай, если… если только он и впрямь не собирается бежать… и навсегда покинуть то, что больше всего хотел бы сохранить.
Но какое черное дело — и опасное… теперь все это придвинулось вплотную… опасно совершить какую-нибудь ошибку… вдруг, например, он не сумеет перевернуть как следует лодку… или не сможет… не сможет… господи!.. А потом, может быть, обнаружится, что он… он… убийца! Его арестуют. Будут судить. (Он не может, он не сделает этого, — нет, нет нет!) А Роберта сидела рядом с ним на песке, умиротворенная и, видимо, довольная всем на свете. Она что-то напевала, потом начала высказывать всякие практические соображения о будущем, о том, каково теперь будет их материальное положение, куда и как они поедут отсюда (пожалуй, лучше всего в Сиракузы, и Клайд как будто ничего не имеет против) и что они будут там делать. Роберта слышала от своего зятя, Фреда Гейбла, что в Сиракузах открывается новая фабрика воротничков и рубашек. Может быть, Клайд устроится там хоть на время. Позже, когда самое трудное останется позади, она и сама поступит туда же или на какое-нибудь другое предприятие. А пока, так как у них очень мало денег, им надо бы снять небольшую комнату в какой-нибудь семье, — или, если ему это не нравится (ведь они теперь не так близки, как раньше), может быть, две комнатки рядом. Дело в том, что за его показной любезностью и предупредительностью она все же чувствовала упорный протест.
А Клайд все думал. Ну, что толку теперь в этих разговорах? Какая разница — согласится он с нею или не согласится? Он говорит с нею так, словно завтра она еще будет здесь. А ее не будет. Ведь его — и ее — ждет совсем другое. Великий боже!
Если бы только у него не дрожали колени! Да еще этот холодный пот, покрывающий руки, лицо, все тело…
Потом они поплыли дальше, к западному берегу озера, к тому острову, и Клайд, тревожно и устало оглядываясь по сторонам, убеждался что кругом нет ни души — нигде ни души, — ни на берегу, ни на воде. Никого! Здесь так тихо, так пустынно, слава богу. Здесь или где-нибудь поблизости можно сделать это, если только у него хватит мужества… но мужества не было — пока… Роберта опять опустила руку в воду и спросила, нельзя ли поискать где-нибудь водяных лилий или полевых цветов на берегу. Водяные лилии! Полевые цветы! А он тем временем убеждается, что нигде не видно ни дорог, ни тропинок, ни хижины, ни палатки — ни признака жилья среди этих высоких, тесно сомкнувшихся елей, ни одной лодки на широком просторе прекрасного озера в этот прекрасный день. Но что, если какой-нибудь одинокий охотник, проводник или рыболов скрывается в лесах или на берегу? Разве этого не может быть? Что, если здесь сейчас кто-нибудь есть и следит за ними?
Рок!
Гибель!
Смерть!
Но нигде — ни звука, ни дымка. Только… только одни эти высокие, островерхие темно-зеленые ели, угрюмые и безмолвные; кое-где среди них — пепельно-серое под палящим полуденным солнцем мертвое дерево, его иссохшие, изможденные ветви протянуты, словно грозящие руки.
Смерть!
Пронзительный металлический крик сойки в чаще леса, странное, потустороннее «тук-тук-тук» одинокого дятла; изредка метнется красной молнией кардинал или мелькнет черно-желтое оперение дрозда.
О, как ярко светит солнце У меня в Кентукки дома!
Это весело запела Роберта, опустив руку в темно-синюю воду.
А немного погодя она запела другую популярную песенку: «Если хочешь, я приду в воскресенье».
Прошел еще целый час в катании, мрачных размышлениях, пении, поисках живописных уголков и тихих заливов с лилиями, и Роберта уже сказала, что надо следить за временем и не задерживаться здесь слишком долго… и вот наконец бухта с южной стороны острова — красивая, но печальная, в тесном кольце берегов, в траурной раме елей, похожая на маленькое озеро; узкий пролив соединяет ее с большим озером, но и сама по себе она довольно внушительна: размером около двадцати акров и почти совершенно круглая. Со всех сторон, если не считать узкого пролива, отделяющего с севера остров от суши, это озерко сплошной стеной окружают деревья. А у берегов тут и там камыши и лилии. И что-то подсказывает, что это озерко, эта тихая заводь предназначена для тех, кто устал от жизни и забот, кто жаждет уйти от житейской борьбы и раздоров: здесь, мудрый и печальный, обретет он пристанище.
И когда лодка скользнула в эту бухту, тихие темные воды всецело завладели Клайдом: еще никогда и ни от чего не менялось так внезапно его настроение. Клайда как будто завлекло, затянуло сюда, он обогнул тихие берега бухты — и его словно стало сносить куда-то… куда-то в бесконечное пространство, где не было ничего… ни коварных замыслов, ни планов… ни практических задач, требующих разрешения… ничего. Предательская красота этой бухты! Она словно дразнила его… неведомая темная заводь, окруженная со всех сторон чудесными пушистыми елями. И сама она была точно огромная черная жемчужина; чья-то могучая рука, быть может, в минуту гнева или каприза, или просто играя, зашвырнула ее сюда, на грудь темно-зеленой бархатной долины… И когда Клайд пристально смотрел в воду, глубь ее казалась бездонной.
И все же о чем она говорила ему так властно? О смерти! О смерти! О смерти! Яснее, чем все, что он когда-либо видел. О смерти! Притом о смерти спокойной, тихой, добровольной, которой по своему выбору или под чьим-то гипнозом, или от невыразимой усталости отдаешься радостно и благодарно. Так мирно… так спокойно… так безмятежно… Даже Роберта вскрикнула от удивления. А Клайд впервые почувствовал, что чьи-то сильные, но дружеские руки легли ему на плечи. Какое утешение, какая теплота, какая сила исходит от них! Они успокаивают его, поддерживают — и они ему дороги. Только бы они его не покинули! Только бы оставались с ним всегда — эти дружеские руки. Разве когда-либо в своей жизни он испытывал чувство такого успокоения и даже нежности? Нигде и никогда… а теперь он спокоен и как бы ускользает от реальности.
Правда, здесь Роберта, но она теперь только поблекшая тень, туманный образ, скорее плод воображения, чем живое существо. Пусть она обладает какими-то красками и очертаниями, говорящими о реальности, а все же она стала бесплотной, совсем призрачной… и вдруг Клайд опять почувствовал себя странно одиноким: сильные руки друга исчезли. Он снова был одинок, так ужасно одинок и затерян в этом сумрачном, прекрасном царстве, словно его сюда завлекли и покинули. И вдруг он задрожал всем телом: обаяние этой странной красоты пронизало его ледяным холодом.
Для чего он явился сюда?
Что он должен сделать?
Убить Роберту? Нет, нет!
И он снова опустил голову, неотрывно глядя в пленительные и коварные глубины этой синей, отливающей серебром заводи, которая, казалось, под его взглядом меняла форму, превращаясь в огромный хрустальный шар. Но что движется там, в этом хрустале? Какая-то фигура… вот она ближе, яснее… и он узнает Роберту: она бьется, взмахивает тонкими белыми руками над водой, протягивает их к нему. Боже, как страшно! Какое у нее лицо! Как же он мог задумать такое? Смерть! Убийство!
И вдруг, осознав, что мужество (на которое он все время так рассчитывал) оставляет его, Клайд тотчас усилием воли стал погружаться в глубины своего «я», тщательно пытаясь вновь обрести это мужество.
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
(Опять этот странный, зловещий крик неведомой птицы… такой холодный, такой резкий! Снова он раздается, словно чтобы вернуть Клайда из призрачного мира, где витает его душа, к той реальной или мнимой, но мучительной задаче, которая требует немедленного практического разрешения…) Он должен это сделать! Должен!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт — кра-а-а-а!
Что было в этом крике: предупреждение?.. протест?.. приговор? Криком этой самой птицы отмечено было зарождение его злосчастного замысла. Вот она там, на том мертвом дереве, окаянная птица… А теперь она летит к другому дереву — тоже мертвому, засохшему — немного дальше в глубь леса… Летит и кричит… Боже!..
И снова — против воли — Клайд направил лодку к берегу. Ведь он взял с собой чемодан, чтобы сделать несколько снимков, — и теперь надо предложить Роберте сниматься; может быть, он и сам снимется — на берегу и на воде. Таким образом, когда она снова войдет в лодку, его чемодан останется на берегу, сухой и невредимый. И Клайд вышел на берег и, притворяясь, будто ищет особенно живописные виды, на самом деле старался получше заметить то дерево, под которым он оставит чемодан до своего возвращения. Теперь он должен скоро вернуться… скоро… Но они уже не выйдут на берег вместе. Никогда! Никогда! И он все мешкает, хоть Роберта и жалуется, что она устала, да и он ведь предполагал, что они вернутся очень быстро. А теперь, наверно, уже больше пяти. И Клайд уверяет ее, что они сейчас поплывут обратно: он только снимет ее еще раз или два в лодке, на фоне этих замечательных деревьев, и острова, и темной водяной глади.
Но какие у него потные, беспокойные руки!
И темные, влажные, полные тревоги глаза, они смотрят куда угодно, только не на нее…
И вот они снова на воде, в пятистах футах от берега: лодка почти уже на середине бухты, и Клайд бесцельно вертит в руках маленький, но тяжелый фотографический аппарат; и вдруг он испуганно осматривается. Теперь… теперь… почти против его желания настала решающая минута — он так долго ее избегал… И нигде на берегу — ни голоса, ни звука, ни живой души… Бездорожье, и ни хижины, ни дымка. Вот она — минута, подготовленная им или чем-то вне его, — критическая минута, которая решит его судьбу; время действовать! Теперь он должен сделать только одно: резко и быстро повернуть вправо или влево… рывком наклонить левый или правый борт и перевернуть лодку; или, если это не удастся, быстро раскачать ее. А если Роберта будет слишком громко кричать, надо ударить ее фотографическим аппаратом или одним из лежащих сейчас в лодке весел. Это можно сделать… можно сделать быстро и просто… будь у него решимость и мужество. И тотчас плыть прочь… а там — свобода… успех и, конечно, Сондра, в счастье… новая, прекрасная, радостная, еще не изведанная жизнь.
Так почему же он медлит?
Что с ним?
Почему он медлит?
В эту роковую минуту, когда надо было действовать, — сейчас же, во что бы то ни стало! — его постиг внезапный паралич воли и мужества, ему не хватает ненависти и гнева. И Роберта со своего места на корме смотрит на его взволнованное, внезапно исказившееся гримасой, но в то же время нерешительное и даже растерянное лицо… вместо злобы, ярости, свирепости на этом лице отразилось вдруг смятение, оно стало почти бессмысленным. На нем можно было прочесть борьбу между страхом (реакция при мысли о смерти или бесчеловечной жестокости, которая повлечет за собой смерть) и дьявольской, неугомонной и все же подавленной жаждой действовать — действовать — действовать. Это было временное оцепенение, момент равновесия между двумя одинаково властными стремлениями: действовать и не действовать. Зрачки Клайда расширились и потемнели; лицо, и руки, и все тело конвульсивно сжались; его неподвижность и душевное оцепенение становились все более и более зловещими, но означали, в сущности, не жестокую смелую волю к убийству, а только столбняк или судорогу.
И Роберта, вдруг заметив его странное состояние, — как бы приступ темного безумия, напряженную внутреннюю борьбу с самим собой, так странно и тягостно противоречившую всему, что их окружало, — испуганно вскрикнула:
— Клайд, Клайд, что ты? Что с тобой? У тебя такое лицо… ты такой… такой странный. Я никогда не видела тебя таким! Что с тобою?
Она поднялась и, согнувшись, очень медленно и осторожно, чтобы не качнуть лодку, попыталась добраться к нему, потому что казалось, он вот-вот упадет ничком на дно лодки или свалится за борт. И Клайд мгновенно почувствовал всю безмерность своей неудачи, своей трусости и неумения воспользоваться таким случаем, и так же внезапно его охватила волна ненависти не только к самому себе, но и к Роберте, за то, что она — или сама жизнь — с такой силой связывает и порабощает его. И все же он боялся действовать… он не хотел… он хотел только сказать ей, что никогда, никогда не женится на ней… никогда, даже если она донесет на него, он не уедет из Ликурга, чтобы обвенчаться с ней… он любит Сондру и будет любить ее одну! Но он не в силах был даже заговорить. Он был только зол и растерян и в бешенстве смотрел на Роберту. И когда она, придвинувшись ближе, попыталась взять его руку в свои, забрать у него аппарат и положить на дно лодки, Клайд порывисто оттолкнул ее, но и теперь у него не было иного намерения, кроме одного: избавиться от нее, от ее прикосновения, ее жалоб, ее сочувствия… ее соседства… Боже!..
И, однако, он рванулся с такой силой, что не только ударил Роберту по губам, носу и подбородку фотографическим аппаратом (бессознательно он все еще сжимал его в руках), но и отбросил ее в сторону, на левый борт, так что лодка накренилась и едва не зачерпнула воды. Роберта пронзительно вскрикнула, — и от боли в разбитом лице и от испуга, что накренилась лодка. Пораженный этим криком, Клайд вскочил и сделал движение к ней, отчасти затем, чтобы помочь ей, поддержать, отчасти чтобы просить прощения за нечаянный удар, и этим движением окончательно перевернул лодку: и Роберта и Клайд внезапно очутились в воде. Опрокидываясь, лодка левым бортом ударила Роберту по голове как раз тогда, когда она, погрузившись на миг в воду, снова появилась на поверхности и Клайд увидел перед собой ее обезумевшее, искаженное лицо. Он уже пришел в себя. А она была оглушена, перепугана и ничего не понимала от боли и безмерного, безумного страха: страшна вода, страшно утонуть, страшен этот удар, который Клайд нанес ей случайно, почти бессознательно…
— Помогите! помогите!.. О, боже, я тону! Тону! Помогите!.. Клайд! Клайд!..
И вдруг голос у него в ушах:
«Но ведь это… это… Не об этом ли ты думал, не этого ли желал все время в своем безвыходном положении? Вот оно! Вопреки твоим страхам, твоей трусости, это свершилось. Несчастный случай, твой нечаянный, ненамеренный удар избавляет тебя от усилия, которое ты жаждал и все же не осмелился сделать. Неужели же теперь — хотя в этом вовсе нет надобности, ведь это просто несчастный случай — ты придешь ей на помощь и, значит, снова погрузишься в мучительную безысходность, которая так терзала тебя и от которой ты теперь избавлен? Ты можешь спасти ее. Но можешь и не спасти! Смотри, как она бьется. Она оглушена ударом. Она не в состоянии спастись сама, а если ты приблизишься к ней теперь, она в своем безумном ужасе потопит и тебя. Но ведь ты хочешь жить! А если она останется жива, твоя жизнь утратит всякий смысл. Останься спокойным только на мгновение, на несколько секунд! Жди, жди, не обращай внимания на этот жалобный призыв. И тогда… тогда… Ну вот, смотри. Все кончено. Она утонула. Ты никогда, никогда больше не увидишь ее живой, никогда. А вон твоя шляпа на воде, как ты хотел. А на лодке ее вуаль, зацепившаяся за уключину. Оставь их. Разве это не доказательство, что тут произошел несчастный случай?»
И больше ничего… легкая рябь на воде… поразительная тишина и торжественность вокруг. И снова презрительный и насмешливый крик той зловещей таинственной птицы:
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кмт-кыт… кра-а-а-а!
Крик дьявольской птицы на засохшем дереве. Взмахи крыльев.
И Клайд тяжело, угрюмо и мрачно плывет к берегу. Крики Роберты еще звучат в его ушах, он видит последний безумный и умоляющий взгляд ее закатившихся глаз. И мысль, что в конце концов он ведь не убил ее. Нет, нет. Слава богу! Он этого не сделал. И все же (он выходит на берег и отряхивается от воды) убил? Или нет? Ведь он не пришел ей на помощь, а мог ее спасти. И ведь, в сущности, это его вина, что она упала в воду, хотя у него это и вышло нечаянно. И все же… все же…
Сумрак и тишина угасающего дня. Глушь все тех же гостеприимных лесов; подле своего сухого чемодана стоит насквозь вымокший Клайд и в ожидании ночи старается высушить свою одежду. Пока что он отвязывает от чемодана оставшийся неиспользованным штатив фотоаппарата и, отыскав подальше в лесу неприметный, лежащий на земле высохший ствол, прячет под ним штатив. Не видел ли кто-нибудь? Не смотрит ли кто-нибудь? Потом он возвращается и задумывается: куда идти? Надо пойти на запад, потом на юг. Нельзя сбиться с пути. Но вот опять крик этой птицы — резкий, бьющий по нервам. И потом — мрак, который бессильны рассеять летние звезды. И юноша пробирается через угрюмый, безлюдный лес; на голове его сухая соломенная шляпа, в руке чемодан, он идет быстро и все же осторожно на юг… на юг…