Страница:
— О, еще минутку! — просил Друэ.
— Нет, я не могу, Чарли! — мягко ответила Керри.
Друэ очень неохотно встал из-за стола и проводил ее к лифту. На прощание он спросил:
— Когда я снова увижу тебя?
— О, как-нибудь увидимся! — равнодушно отозвалась Керри. — Я пробуду здесь все лето. До свиданья!
Лифтер уже открыл дверцу.
— До свиданья! — откликнулся Друэ, провожая ее глазами, пока она, шурша платьем, входила в кабинку.
Он печально спустился в вестибюль: недоступность Керри разожгла его прежнюю страсть. Вся веселая роскошь отеля как будто говорила только о ней, Друэ считал, что она слишком сухо обошлась с ним.
А голова Керри была занята совсем иными мыслями.
В тот вечер она и прошла мимо поджидавшего ее возле «Казино» Герствуда, не заметив его.
На следующий вечер, подходя к театру, она столкнулась с ним лицом к лицу. Он ждал ее, еще более обессилевший, но исполненный решимости повидаться с нею, хотя бы для этого пришлось послать ей записку. И опять она не узнала Герствуда в этой жалкой, оборванной фигуре. Она даже испугалась, увидев возле себя какого-то изголодавшегося нищего.
— Керри, — полушепотом произнес Герствуд, — я хотел бы сказать тебе несколько слов…
Керри быстро обернулась и тотчас узнала его.
И если в душе ее еще теплилось какое-то чувство к нему, то сейчас при виде этого человека оно мгновенно погасло. Но она вспомнила, что говорил ей Друэ об украденных Герствудом деньгах.
— Боже! Это ты, Джордж! — воскликнула она. — Что с тобой?
— Я был болен, — ответил он, — и только что вышел из больницы. Ради бога, дай мне немного денег!
— Ну, конечно, — ответила Керри, и губы ее задрожали. Она с трудом сдерживала волнение. — Но что с тобой такое? — снова спросила она.
Керри открыла сумочку и достала оттуда все содержимое: одну бумажку в пять и две по два доллара.
— Я уже говорил тебе, что был болен, — сварливо повторил Герствуд, почти возмущаясь ее откровенной жалостью. Оказалось, что ему трудно принимать помощь из этих рук.
— Возьми — вот все, что у меня при себе, — сказала Керри.
— Ладно, — тихо отозвался Герствуд. — Я тебе верну когда-нибудь.
Керри стояла перед ним, а вокруг прохожие оборачивались и глядели на нее. И она и Герствуд, оба чувствовали, что привлекают к себе взоры любопытных.
— Все-таки почему ты мне не скажешь, что с тобой? — снова спросила она, не зная, что делать. — Где ты живешь?
— У меня есть комната в ночлежном доме, — ответил он. — Нет смысла рассказывать тебе об этом. Все в порядке.
Казалось, ее ласковые расспросы только озлобляли его. Он не мог простить Керри, что судьба настолько милостивее обошлась с ней.
— Иди в театр, — сказал он. — Я тебе очень благодарен, но больше я никогда не буду беспокоить тебя.
Керри хотела было что-то сказать, но Герствуд повернулся и устало поплелся дальше.
Это видение угнетало ее в продолжение многих дней, пока воспоминание о нем постепенно не стерлось.
Друэ явился снова, но Керри даже не приняла его. Его ухаживания казались ей совсем неуместными.
— Меня нет дома, — сказала она доложившему о нем коридорному.
Через некоторое время театр должен был отправиться на гастроли в. Лондон. Второй летний сезон в Нью-Йорке не обещал больших барышей.
— Не хотите ли сделать попытку покорить Лондон? — спросил ее однажды директор.
— Может случиться как раз обратное! — ответила Керри.
— Мы поедем в июне, — сказал директор.
Среди спешных приготовлений к отъезду Керри забыла о Герствуде. И он и Друэ, оба остались в Нью-Йорке и лишь случайно узнали об ее отъезде. Друэ как-то снова зашел к ней и, услышав, что она уехала, издал возглас разочарования. Он долго стоял в вестибюле, нервно покусывая кончики усов, и наконец пришел к естественному выводу: былого не вернуть.
«Не стоит она того, чтобы из-за нее огорчаться», — решил он, но в глубине души чувствовал иное.
Герствуд кое-как изворачивался все долгое лето и осень. Однажды он получил место швейцара в каком-то дансинге и прослужил там целый месяц. Потом снова начал нищенствовать, часто голодая и ночуя в парке на скамье. Несколько раз под давлением крайней нужды он обращался в благотворительные учреждения и получал там некоторую помощь. Зимою Керри вернулась в Нью-Йорк и выступала в новой пьесе, но Герствуд об этом не знал. Он несколько недель бродил по городу, прося милостыню, между тем как над его головой электрические афиши возвещали о возвращении Керри Маденда. Друэ знал, что Керри вернулась, но больше не тревожил ее.
В это время в Нью-Йорк вернулся Эмс. Он добился некоторого успеха у себя на Западе и теперь намеревался открыть лабораторию в Нью-Йорке. С Керри он, конечно, встретился у миссис Вэнс, но в этой встрече не было особой теплоты. Эмс думал, что Керри все еще связана брачными узами с Герствудом, и только потом уже услышал об их разрыве. Не зная подробностей, он делал вид, что ни о чем не догадывается.
Вместе с миссис Вэнс он посмотрел новую оперетту, в которой выступала Керри, и после спектакля сказал:
— Напрасно она играет комедии. Мне кажется, она способна на большее.
Как-то раз он снова случайно встретился с Керри у миссис Вэнс, и у них завязалась дружеская беседа.
Керри, к своему удивлению, уже не ощущала в себе прежнего горячего интереса к этому человеку. Несомненно, причина была в том, что когда-то он олицетворял для нее все, к чему она стремилась, но чего не имела, но она этого не сознавала. Успех внушил ей уверенность, что теперь она живет такой жизнью, которая заслуживает одобрения мистера Эмса. Но ее маленькая, раздутая газетами слава ничего не стоила в его глазах. Он считал, что она могла добиться гораздо большего.
— В конце концов вы так и не пошли в драму? — спросил Эмс, вспомнив, что Керри интересовалась когда-то именно этим видом сценического искусства.
— Нет, — ответила Керри. — Пока еще нет, — добавила она, подчеркивая свои слова.
Эмс посмотрел на нее так, что Керри без слов угадала его неодобрение, что побудило ее сказать:
— Но я еще не оставила этой мысли.
— Надеюсь, — сказал он. — Есть натуры, созданные для драмы, и вы принадлежите к их числу.
Керри была изумлена тем, что он сумел так глубоко заглянуть ей в душу. Неужели он так хорошо понимает ее?
— Почему вы так думаете? — спросила она.
— Потому, что в вашем характере много задушевности, — ответил Эмс.
Керри улыбнулась и чуть-чуть покраснела.
Этот человек был так простодушно откровенен с нею, и ей снова захотелось его дружбы. Перед ней забрезжили прежние идеалы.
— Право, не знаю, — задумчиво произнесла она, чрезвычайно польщенная его словами.
— Я видел вас на сцене, — заметил Эмс. — Вы играете очень хорошо.
— Я рада, что вам понравилось.
— Очень хорошо, — повторил Эмс. — Для оперетты, конечно, — добавил он.
Больше они на эту тему не говорили, так как их беседа была кем-то прервана. Но вскоре они встретились снова. Эмс сидел после обеда в углу комнаты, уставясь в пол, когда Керри вошла с какой-то другой гостьей. Годы напряженного труда наложили на его лицо печать усталости. Керри и сама не знала, что так нравилось ей в этом лице.
— Почему вы уединились? — спросила она.
— Слушаю музыку.
— Я вас на минутку покину, — сказала спутница Керри, не видевшая в молодом изобретателе ничего интересного.
Эмс посмотрел на стоявшую перед ним Керри.
— Правда, красивая мелодия? — спросил он, внимательно прислушиваясь.
— Да, очень, — ответила Керри, почувствовав теперь особую прелесть исполняемой вещи.
— Присядьте, — предложил Эмс и придвинул ей соседнее кресло.
Они безмолвно слушали некоторое время, охваченные одинаковым чувством. Музыка, как и в былые дни, сильно действовала на Керри.
— Не знаю, чем это объяснить, — сказала Керри, пытаясь дать выход какому-то неизъяснимому томлению, сжимавшему ей грудь, — но под влиянием музыки у меня всегда возникает такое ощущение, точно мне хотелось бы… точно я…
— Да, я вас понимаю, — прервал ее Эмс, и вдруг подумал о своеобразии этой натуры, способной так открыто выражать свои чувства.
— Но грустить не надо, — добавил он.
Помолчав, он заговорил как будто о другом, но его слова удивительно совпадали с их общим настроением.
— В мире много такого, чего нам хотелось бы достичь. Но нельзя стремиться ко всему сразу. И что толку ломать руки из-за каждого несбывшегося желания!
Музыка прекратилась, и мистер Эмс встал, словно для того, чтобы собраться с мыслями.
— Почему вы не перейдете в хороший драматический театр? — спросил он.
Эмс пристально смотрел на Керри, внимательно изучая ее лицо. Печаль в ее больших выразительных глазах и горькая складка в уголках рта свидетельствовали о необычайном драматическом таланте, что-то в ней говорило Эмсу, что он дает ей правильный совет.
— Возможно, я так и поступлю, — ответила Керри.
— Ваше место там! — уверял Эмс.
— Вы думаете?
— Да, я уверен. Вряд ли вы это осознаете, но в вашем лице, особенно в глазах и в линии рта есть нечто такое, что наводит меня на подобные мысли.
Керри трепетала от волнения: никогда еще о ней не говорили так серьезно. На миг ее покинуло чувство тоски и одиночества. В словах этого человека была не только похвала, но критика его была благожелательной и свидетельствовала об удивительной проницательности.
— Да, — задумчиво продолжал Эмс, — именно в ваших глазах и в линии рта. Я помню, что, увидев вас впервые, я сразу обратил на это внимание. Мне показалось, что вы вот-вот расплачетесь.
— Как странно! — воскликнула Керри, чувствуя, как ее согревает радость. Ее сердце так жаждало моральной поддержки, именно такой.
— А потом я понял, что это ваше естественное выражение, и сегодня я снова присмотрелся к вашему лицу. В глазах у вас часто мелькает какая-то тень, она еще больше подчеркивает характер вашего лица. Очевидно, это нечто таится в самой глубине ваших глаз.
Керри взволнованно смотрела ему в лицо.
— Но вы, возможно, и не отдаете себе отчета в этом, — добавил Эмс.
Керри отвела глаза в сторону. Ей было лестно, что этот человек так говорит о ней, и хотелось быть достойной тех необыкновенных качеств, которые находил в ее чертах Эмс. Его слова открывали двери новым стремлениям.
Керри много думала об этом до их следующей встречи, которая произошла лишь спустя несколько недель.
И опять их беседа показала ей, как далека ее жизнь от тех мечтаний, которые владели ею перед спектаклем в Чикаго да и после долго не оставляли ее. Как случилось, что она утратила их?
— Я знаю, почему вы должны иметь успех, если получите драматическую роль, — сказал Эмс. — Я наблюдал за вами и…
— И…? — спросила Керри.
— Видите ли, — начал он так, будто был рад, что разгадал, наконец, трудную загадку, — весь секрет в изумительной выразительности вашего лица. Примерно то же впечатление производит на нас трогательная песня или взволновавшая нас картина. Подобные вещи трогают душу, ибо удивительно точно отражают самые тонкие человеческие чувства.
Керри смотрела на него, широко раскрыв глаза и не совсем понимая смысл его слов.
— Люди стараются как-то выразить себя, — продолжал Эмс. — Но большинство из них не способны рассказать о своих переживаниях. Они надеются на других, на тех, у кого есть талант. Один выражает переживания этого большинства в музыке, другой — в стихах, третий — в драме. А некоторых природа наделяет таким выразительным лицом, что оно способно передать все многообразие человеческих переживаний. Вот так случилось и с вами.
Эмс смотрел на Керри, стараясь взглядом передать свою мысль, и Керри поняла его. Или, по крайней мере, поняла, что природа одарила ее лицом, которое может выражать человеческую тоску и душевные порывы. Она приняла это очень близко к сердцу.
— Но талант ваш налагает на вас трудные обязательства, — продолжал Эмс. — Вы получили подарок от судьбы. Здесь нет вашей, заслуги: я хочу сказать, что вы могли бы и не обладать этим даром. Вы ничем не заплатили за него. Но раз уж вы им обладаете, то должны как-то использовать его.
— Как? — спросила Керри.
— Я уже сказал вам, идите в драму. В вашем характере много тепла, у вас богатый, мелодичный голос. Создайте из этого что-нибудь ценное для других. Только тогда вы не растратите своих способностей.
Последнего Керри не поняла, но ей было ясно, что ее успех в оперетте малого стоит.
— Я вас не совсем понимаю, — сказала она.
— Я хочу сказать вот что. Особенность вашей натуры отражена в ваших глазах, в линии рта, и, конечно, в особом складе вашей души. Но все это вы можете потерять, если отвернетесь от себя самой и будете жить лишь ради удовлетворения своих желаний. Глаза потускнеют, линия рта изменится, вы лишитесь сценического дарования. Вам, может быть, не верится, но это так. Природа уж позаботится об этом!
Стремясь убедить Керри в правильности приводимых им доводов, Эмс вкладывал всю душу в свои слова, и речь его временами возвышалась до пафоса. Что-то в Керри вызывало в нем симпатию. Ему хотелось расшевелить ее.
— Я знаю, что вы правы, — рассеянно сказала Керри, чувствуя себя немного виноватой.
— На вашем месте я переменил бы жанр, — продолжал Эмс.
Его слова были подобны камню, упавшему в тихую воду.
Керри, покачиваясь в качалке, размышляла над ними несколько дней.
— Едва ли я долго пробуду в оперетте, — как-то сказала она Лоле.
— Почему? — удивилась та.
— Я думаю, что могла бы добиться успеха и в серьезной драме.
— Что это пришло тебе в голову?
— Не знаю, — ответила Керри. — Я уже давно подумываю об этом.
Однако она ничего не предпринимала и только по-прежнему продолжала грустить. Долгий путь прошла Керри, пока достигла лучшей — как могло казаться — жизни, и ее окружил комфорт. Но она томилась от бездеятельности и тоски.
47. Путь побежденных. Эолова арфа
— Нет, я не могу, Чарли! — мягко ответила Керри.
Друэ очень неохотно встал из-за стола и проводил ее к лифту. На прощание он спросил:
— Когда я снова увижу тебя?
— О, как-нибудь увидимся! — равнодушно отозвалась Керри. — Я пробуду здесь все лето. До свиданья!
Лифтер уже открыл дверцу.
— До свиданья! — откликнулся Друэ, провожая ее глазами, пока она, шурша платьем, входила в кабинку.
Он печально спустился в вестибюль: недоступность Керри разожгла его прежнюю страсть. Вся веселая роскошь отеля как будто говорила только о ней, Друэ считал, что она слишком сухо обошлась с ним.
А голова Керри была занята совсем иными мыслями.
В тот вечер она и прошла мимо поджидавшего ее возле «Казино» Герствуда, не заметив его.
На следующий вечер, подходя к театру, она столкнулась с ним лицом к лицу. Он ждал ее, еще более обессилевший, но исполненный решимости повидаться с нею, хотя бы для этого пришлось послать ей записку. И опять она не узнала Герствуда в этой жалкой, оборванной фигуре. Она даже испугалась, увидев возле себя какого-то изголодавшегося нищего.
— Керри, — полушепотом произнес Герствуд, — я хотел бы сказать тебе несколько слов…
Керри быстро обернулась и тотчас узнала его.
И если в душе ее еще теплилось какое-то чувство к нему, то сейчас при виде этого человека оно мгновенно погасло. Но она вспомнила, что говорил ей Друэ об украденных Герствудом деньгах.
— Боже! Это ты, Джордж! — воскликнула она. — Что с тобой?
— Я был болен, — ответил он, — и только что вышел из больницы. Ради бога, дай мне немного денег!
— Ну, конечно, — ответила Керри, и губы ее задрожали. Она с трудом сдерживала волнение. — Но что с тобой такое? — снова спросила она.
Керри открыла сумочку и достала оттуда все содержимое: одну бумажку в пять и две по два доллара.
— Я уже говорил тебе, что был болен, — сварливо повторил Герствуд, почти возмущаясь ее откровенной жалостью. Оказалось, что ему трудно принимать помощь из этих рук.
— Возьми — вот все, что у меня при себе, — сказала Керри.
— Ладно, — тихо отозвался Герствуд. — Я тебе верну когда-нибудь.
Керри стояла перед ним, а вокруг прохожие оборачивались и глядели на нее. И она и Герствуд, оба чувствовали, что привлекают к себе взоры любопытных.
— Все-таки почему ты мне не скажешь, что с тобой? — снова спросила она, не зная, что делать. — Где ты живешь?
— У меня есть комната в ночлежном доме, — ответил он. — Нет смысла рассказывать тебе об этом. Все в порядке.
Казалось, ее ласковые расспросы только озлобляли его. Он не мог простить Керри, что судьба настолько милостивее обошлась с ней.
— Иди в театр, — сказал он. — Я тебе очень благодарен, но больше я никогда не буду беспокоить тебя.
Керри хотела было что-то сказать, но Герствуд повернулся и устало поплелся дальше.
Это видение угнетало ее в продолжение многих дней, пока воспоминание о нем постепенно не стерлось.
Друэ явился снова, но Керри даже не приняла его. Его ухаживания казались ей совсем неуместными.
— Меня нет дома, — сказала она доложившему о нем коридорному.
Через некоторое время театр должен был отправиться на гастроли в. Лондон. Второй летний сезон в Нью-Йорке не обещал больших барышей.
— Не хотите ли сделать попытку покорить Лондон? — спросил ее однажды директор.
— Может случиться как раз обратное! — ответила Керри.
— Мы поедем в июне, — сказал директор.
Среди спешных приготовлений к отъезду Керри забыла о Герствуде. И он и Друэ, оба остались в Нью-Йорке и лишь случайно узнали об ее отъезде. Друэ как-то снова зашел к ней и, услышав, что она уехала, издал возглас разочарования. Он долго стоял в вестибюле, нервно покусывая кончики усов, и наконец пришел к естественному выводу: былого не вернуть.
«Не стоит она того, чтобы из-за нее огорчаться», — решил он, но в глубине души чувствовал иное.
Герствуд кое-как изворачивался все долгое лето и осень. Однажды он получил место швейцара в каком-то дансинге и прослужил там целый месяц. Потом снова начал нищенствовать, часто голодая и ночуя в парке на скамье. Несколько раз под давлением крайней нужды он обращался в благотворительные учреждения и получал там некоторую помощь. Зимою Керри вернулась в Нью-Йорк и выступала в новой пьесе, но Герствуд об этом не знал. Он несколько недель бродил по городу, прося милостыню, между тем как над его головой электрические афиши возвещали о возвращении Керри Маденда. Друэ знал, что Керри вернулась, но больше не тревожил ее.
В это время в Нью-Йорк вернулся Эмс. Он добился некоторого успеха у себя на Западе и теперь намеревался открыть лабораторию в Нью-Йорке. С Керри он, конечно, встретился у миссис Вэнс, но в этой встрече не было особой теплоты. Эмс думал, что Керри все еще связана брачными узами с Герствудом, и только потом уже услышал об их разрыве. Не зная подробностей, он делал вид, что ни о чем не догадывается.
Вместе с миссис Вэнс он посмотрел новую оперетту, в которой выступала Керри, и после спектакля сказал:
— Напрасно она играет комедии. Мне кажется, она способна на большее.
Как-то раз он снова случайно встретился с Керри у миссис Вэнс, и у них завязалась дружеская беседа.
Керри, к своему удивлению, уже не ощущала в себе прежнего горячего интереса к этому человеку. Несомненно, причина была в том, что когда-то он олицетворял для нее все, к чему она стремилась, но чего не имела, но она этого не сознавала. Успех внушил ей уверенность, что теперь она живет такой жизнью, которая заслуживает одобрения мистера Эмса. Но ее маленькая, раздутая газетами слава ничего не стоила в его глазах. Он считал, что она могла добиться гораздо большего.
— В конце концов вы так и не пошли в драму? — спросил Эмс, вспомнив, что Керри интересовалась когда-то именно этим видом сценического искусства.
— Нет, — ответила Керри. — Пока еще нет, — добавила она, подчеркивая свои слова.
Эмс посмотрел на нее так, что Керри без слов угадала его неодобрение, что побудило ее сказать:
— Но я еще не оставила этой мысли.
— Надеюсь, — сказал он. — Есть натуры, созданные для драмы, и вы принадлежите к их числу.
Керри была изумлена тем, что он сумел так глубоко заглянуть ей в душу. Неужели он так хорошо понимает ее?
— Почему вы так думаете? — спросила она.
— Потому, что в вашем характере много задушевности, — ответил Эмс.
Керри улыбнулась и чуть-чуть покраснела.
Этот человек был так простодушно откровенен с нею, и ей снова захотелось его дружбы. Перед ней забрезжили прежние идеалы.
— Право, не знаю, — задумчиво произнесла она, чрезвычайно польщенная его словами.
— Я видел вас на сцене, — заметил Эмс. — Вы играете очень хорошо.
— Я рада, что вам понравилось.
— Очень хорошо, — повторил Эмс. — Для оперетты, конечно, — добавил он.
Больше они на эту тему не говорили, так как их беседа была кем-то прервана. Но вскоре они встретились снова. Эмс сидел после обеда в углу комнаты, уставясь в пол, когда Керри вошла с какой-то другой гостьей. Годы напряженного труда наложили на его лицо печать усталости. Керри и сама не знала, что так нравилось ей в этом лице.
— Почему вы уединились? — спросила она.
— Слушаю музыку.
— Я вас на минутку покину, — сказала спутница Керри, не видевшая в молодом изобретателе ничего интересного.
Эмс посмотрел на стоявшую перед ним Керри.
— Правда, красивая мелодия? — спросил он, внимательно прислушиваясь.
— Да, очень, — ответила Керри, почувствовав теперь особую прелесть исполняемой вещи.
— Присядьте, — предложил Эмс и придвинул ей соседнее кресло.
Они безмолвно слушали некоторое время, охваченные одинаковым чувством. Музыка, как и в былые дни, сильно действовала на Керри.
— Не знаю, чем это объяснить, — сказала Керри, пытаясь дать выход какому-то неизъяснимому томлению, сжимавшему ей грудь, — но под влиянием музыки у меня всегда возникает такое ощущение, точно мне хотелось бы… точно я…
— Да, я вас понимаю, — прервал ее Эмс, и вдруг подумал о своеобразии этой натуры, способной так открыто выражать свои чувства.
— Но грустить не надо, — добавил он.
Помолчав, он заговорил как будто о другом, но его слова удивительно совпадали с их общим настроением.
— В мире много такого, чего нам хотелось бы достичь. Но нельзя стремиться ко всему сразу. И что толку ломать руки из-за каждого несбывшегося желания!
Музыка прекратилась, и мистер Эмс встал, словно для того, чтобы собраться с мыслями.
— Почему вы не перейдете в хороший драматический театр? — спросил он.
Эмс пристально смотрел на Керри, внимательно изучая ее лицо. Печаль в ее больших выразительных глазах и горькая складка в уголках рта свидетельствовали о необычайном драматическом таланте, что-то в ней говорило Эмсу, что он дает ей правильный совет.
— Возможно, я так и поступлю, — ответила Керри.
— Ваше место там! — уверял Эмс.
— Вы думаете?
— Да, я уверен. Вряд ли вы это осознаете, но в вашем лице, особенно в глазах и в линии рта есть нечто такое, что наводит меня на подобные мысли.
Керри трепетала от волнения: никогда еще о ней не говорили так серьезно. На миг ее покинуло чувство тоски и одиночества. В словах этого человека была не только похвала, но критика его была благожелательной и свидетельствовала об удивительной проницательности.
— Да, — задумчиво продолжал Эмс, — именно в ваших глазах и в линии рта. Я помню, что, увидев вас впервые, я сразу обратил на это внимание. Мне показалось, что вы вот-вот расплачетесь.
— Как странно! — воскликнула Керри, чувствуя, как ее согревает радость. Ее сердце так жаждало моральной поддержки, именно такой.
— А потом я понял, что это ваше естественное выражение, и сегодня я снова присмотрелся к вашему лицу. В глазах у вас часто мелькает какая-то тень, она еще больше подчеркивает характер вашего лица. Очевидно, это нечто таится в самой глубине ваших глаз.
Керри взволнованно смотрела ему в лицо.
— Но вы, возможно, и не отдаете себе отчета в этом, — добавил Эмс.
Керри отвела глаза в сторону. Ей было лестно, что этот человек так говорит о ней, и хотелось быть достойной тех необыкновенных качеств, которые находил в ее чертах Эмс. Его слова открывали двери новым стремлениям.
Керри много думала об этом до их следующей встречи, которая произошла лишь спустя несколько недель.
И опять их беседа показала ей, как далека ее жизнь от тех мечтаний, которые владели ею перед спектаклем в Чикаго да и после долго не оставляли ее. Как случилось, что она утратила их?
— Я знаю, почему вы должны иметь успех, если получите драматическую роль, — сказал Эмс. — Я наблюдал за вами и…
— И…? — спросила Керри.
— Видите ли, — начал он так, будто был рад, что разгадал, наконец, трудную загадку, — весь секрет в изумительной выразительности вашего лица. Примерно то же впечатление производит на нас трогательная песня или взволновавшая нас картина. Подобные вещи трогают душу, ибо удивительно точно отражают самые тонкие человеческие чувства.
Керри смотрела на него, широко раскрыв глаза и не совсем понимая смысл его слов.
— Люди стараются как-то выразить себя, — продолжал Эмс. — Но большинство из них не способны рассказать о своих переживаниях. Они надеются на других, на тех, у кого есть талант. Один выражает переживания этого большинства в музыке, другой — в стихах, третий — в драме. А некоторых природа наделяет таким выразительным лицом, что оно способно передать все многообразие человеческих переживаний. Вот так случилось и с вами.
Эмс смотрел на Керри, стараясь взглядом передать свою мысль, и Керри поняла его. Или, по крайней мере, поняла, что природа одарила ее лицом, которое может выражать человеческую тоску и душевные порывы. Она приняла это очень близко к сердцу.
— Но талант ваш налагает на вас трудные обязательства, — продолжал Эмс. — Вы получили подарок от судьбы. Здесь нет вашей, заслуги: я хочу сказать, что вы могли бы и не обладать этим даром. Вы ничем не заплатили за него. Но раз уж вы им обладаете, то должны как-то использовать его.
— Как? — спросила Керри.
— Я уже сказал вам, идите в драму. В вашем характере много тепла, у вас богатый, мелодичный голос. Создайте из этого что-нибудь ценное для других. Только тогда вы не растратите своих способностей.
Последнего Керри не поняла, но ей было ясно, что ее успех в оперетте малого стоит.
— Я вас не совсем понимаю, — сказала она.
— Я хочу сказать вот что. Особенность вашей натуры отражена в ваших глазах, в линии рта, и, конечно, в особом складе вашей души. Но все это вы можете потерять, если отвернетесь от себя самой и будете жить лишь ради удовлетворения своих желаний. Глаза потускнеют, линия рта изменится, вы лишитесь сценического дарования. Вам, может быть, не верится, но это так. Природа уж позаботится об этом!
Стремясь убедить Керри в правильности приводимых им доводов, Эмс вкладывал всю душу в свои слова, и речь его временами возвышалась до пафоса. Что-то в Керри вызывало в нем симпатию. Ему хотелось расшевелить ее.
— Я знаю, что вы правы, — рассеянно сказала Керри, чувствуя себя немного виноватой.
— На вашем месте я переменил бы жанр, — продолжал Эмс.
Его слова были подобны камню, упавшему в тихую воду.
Керри, покачиваясь в качалке, размышляла над ними несколько дней.
— Едва ли я долго пробуду в оперетте, — как-то сказала она Лоле.
— Почему? — удивилась та.
— Я думаю, что могла бы добиться успеха и в серьезной драме.
— Что это пришло тебе в голову?
— Не знаю, — ответила Керри. — Я уже давно подумываю об этом.
Однако она ничего не предпринимала и только по-прежнему продолжала грустить. Долгий путь прошла Керри, пока достигла лучшей — как могло казаться — жизни, и ее окружил комфорт. Но она томилась от бездеятельности и тоски.
47. Путь побежденных. Эолова арфа
В городе в то время существовало множество благотворительных учреждений, занимавшихся примерно тем, что и капитан, и Герствуду приходилось пользоваться их жалкой помощью. На дверях миссии Сестер милосердия — в кирпичном жилом доме на Пятнадцатой улице — висел простой деревянный ящик пожертвований. Надпись на этом ящике гласила, что всякий, кто обратится в миссию с просьбой о помощи, может получить в полдень бесплатный обед. Это в высшей степени скромное объявление на самом деле означало широкую благотворительную деятельность. В Нью-Йорке такое количество миссий и прочих благотворительных обществ, что люди, живущие в довольстве, обычно проходят мимо подобных объявлений, не замечая их. Стоя в утренние часы на углу Шестой авеню и Пятнадцатой улицы и не зная о деятельности миссии, можно было не обратить внимания на то, как от густой толпы, снующей на этом оживленном перекрестке, каждые несколько секунд отделяется какой-нибудь потрепанный всеми ветрами, тяжело волочащий ноги представитель человеческой породы, с испитым лицом и в ветхой одежде. Чем холоднее день, тем раньше можно наблюдать эту картину. Ввиду недостатка места в миссии накормить одновременно можно было лишь двадцать пять или тридцать человек, остальные же вытягивались в длинный ряд снаружи и входили по очереди. Это зрелище, повторявшееся изо дня в день и из года в год, стало для жителей Нью-Йорка настолько привычным, что не возбуждало ни малейшего интереса. Бедняки ждали терпеливо даже в самую холодную погоду, — ждали несколько часов, чтобы их впустили. Здесь не задавали никаких вопросов и не оказывали никаких услуг. Пришедшие ели и уходили. Многие из них появлялись здесь каждый день в течение всей зимы.
В дверях стояла рослая матрона, следившая за очередью и отсчитывавшая тех, кого можно было пропустить. Люди продвигались вперед в строгом порядке. Никто не торопился и не суетился. Это было похоже на шествие немых. Людей, ожидающих обеда, можно было застать здесь в самую лютую стужу. Под порывами ледяного ветра горемыки хлопали в ладоши и приплясывали, их лица имели такой вид, точно их жестоко пощипал мороз. Присмотревшись к этим людям при ярком свете дня, можно было заметить, до чего они все похожи друг на друга. Они принадлежали к тем бездомным, которые коротают дни на садовых скамейках, а летом и ночуют там же. Они бывали в ночлежках на Бауэри и бродили по тем неказистым улицам восточной части города, где лохмотья и изможденное лицо никого не удивляют. Скверная еда, не вовремя и с жадностью поглощаемая, разрыхлила их кости и мышцы. Все они были бледны, дряблы, с ввалившимися, лихорадочно блестевшими глазами, впалой грудью и болезненно-красными губами. Их волосы были взъерошены, уши побелели, стоптанные башмаки потрескались. Это были люди, беспомощно плывшие по течению, и каждая людская волна выбрасывала все новых, подобно тому, как буря выбрасывает на берег мелкие щепки.
Уже почти четверть века в другой части города пекарь Флейшман давал булку каждому, кто приходил за ней в полночь к задней двери его магазина на углу Бродвея и Десятой улицы. Каждую ночь в течение двадцати лет человек около трехсот выстраивались в очередь: в определенный час дверь открывалась, голодные, проходя мимо, брали из огромной корзины булку и скрывались во мраке ночи. Состав и число этих людей почти не менялись. Лица многих из них уже запомнились тем, кто из года в год наблюдал за этой процессией. Тут было двое таких, которые за пятнадцать лет не пропустили ни одной ночи, и около сорока более или менее постоянных посетителей. Во время кризиса и необычайных трудностей в очереди редко собиралось более трехсот человек. Во время процветания, когда о безработных почти и не слыхали, у булочной выстраивалось такое же количество народу. Зимою и летом, в бурю и в хорошую погоду приблизительно те же триста человек назначали друг другу печальные свидания у хлебной корзины Флейшмана.
Герствуд стал частым гостем в этих очередях. Однажды выдался особенно холодный день, и он долго и безрезультатно просил милостыню на улицах, а под конец отправился в приют Сестер милосердия. Уже в одиннадцать часов туда приплелось несколько подобных ему бедняков. Ветер трепал их ветхую одежду. Придя пораньше, чтобы попасть в столовую первыми, они ждали, прислонившись к железным перилам перед зданием арсенала Девятого полка, выходящим на Пятнадцатую улицу. До открытия оставался еще целый час, и голодные держались на некотором расстоянии от входа. Но так как прибывали все новые, те, кто пришел раньше, желая закрепить за собой право первенства, начали придвигаться ближе к двери.
К этому сборищу Герствуд присоединился со стороны Седьмой авеню и стал возле самых дверей. Те, кто явился до него, подошли ближе и своим поведением, не произнося ни слова, дали ему понять, что они первые.
Получив отпор, Герствуд угрюмо оглядел очередь и пошел занимать место в самом хвосте. Когда порядок был восстановлен, чувство враждебности рассеялось.
— Должно быть, двенадцать уже скоро? — спросил один.
— Наверное, — ответил другой. — Я жду тут больше часу.
— Черт возьми, холодно!
Они жадно смотрели на дверь, в которую все должны были скоро войти. Вот подъехал бакалейщик и внес в дом корзины со съестными припасами. Это вызвало несколько ленивых замечаний насчет цен на продукты.
— Мясо-то дорожает! — заметил кто-то.
— А случись война — что было бы?
Очередь все росла. Набралось уже больше пятидесяти человек, и стоявшие впереди явно были довольны, что им не придется ждать так долго, как другим. Они оборачивались, пытаясь разглядеть конец очереди.
— Неважно, какой ты по счету, лишь бы попасть в число двадцати пяти, — пояснил Герствуду один из этих счастливцев. — Все входят вместе.
— Гм! — пробормотал Герствуд, которого так безжалостно прогнали в конец очереди.
— Единый земельный налог, вот что нужно, — сказал другой. — Без этого порядку не будет.
Большинство бедняков стояли молча. Исхудалые, оборванные, они переступали с ноги на ногу, посматривали на дверь и хлопали руками, чтобы немного согреться.
Наконец дверь отворилась, и показалась рослая, полная сестра. Она следила за порядком. Очередь поползла вперед, люди входили один за другим, пока не набралось двадцати пяти человек. Тогда сестра протянула мощную руку, и очередь остановилась. Шесть человек оставалось на ступеньках, и среди них — бывший управляющий баром. В ожидании обеда одни разговаривали, другие жаловались на свою горькую судьбу, а некоторые, как Герствуд, угрюмо молчали. Наконец впустили и его. Он поел, но ушел обозленный тем, что кусок хлеба доставался таким мучительным путем.
Недели две спустя он стоял в полуночной очереди у магазина Флейшмана и терпеливо ждал выдачи хлеба. Это был неудачный для Герствуда день, но теперь он относился к своему положению философски. Когда ему не удавалось добыть чего-нибудь на ужин и его мучил голод, он мог прийти сюда.
За несколько минут до двенадцати из магазина вынесли огромную корзину с хлебом, и в полночь, минута в минуту, полный, круглый булочник стал у дверей и крикнул:
— Подходи!
Очередь тотчас двинулась вперед. Каждый брал булку и уходил. На этот раз Герствуд съел свой хлеб еще на ходу, пока, еле волоча ноги, брел по темным улицам к месту своего ночлега.
Когда наступил январь, Герствуд уже решил было, что все его ставки биты. Раньше жизнь была чем-то драгоценным, но постоянная нужда и упадок сил сделали в его глазах земные блага тусклыми и малозначащими. Несколько раз, когда судьба трепала его особенно жестоко, он уже подумывал, что пора положить всему конец. Но лишь только прояснялась погода или случалось раздобыть десять, а то и двадцать пять центов, настроение Герствуда менялось. Тогда он говорил себе, что еще поживет.
Каждый день Герствуд поднимал брошенную кем-нибудь газету и просматривал ее, надеясь узнать что-нибудь о Керри. Но прошли лето и осень, а он все еще не нашел ее следов. Потом он стал замечать, что у него побаливают глаза. Боль быстро усиливалась, и он уже не пытался читать в полутемных комнатах ночлежки. Плохое питание расшатало весь его организм: оставалось только одно — спать, когда была возможность найти пристанище.
Из-за жалких отрепьев и ужасной худобы Герствуда уже принимали за профессионального бродягу и нищего. Полиция преследовала его, владельцы баров и ночлежек гнали прочь, а пешеходы отмахивались от него, как от назойливой мухи. Получить милостыню становилось все труднее и труднее.
Наконец Герствуд пришел к убеждению, что игра проиграна. Эта мысль завладела им после того, как прохожие один за другим отказывались ему подать — все от него отшатывались.
— Не поможете ли вы мне, сэр? — сделал он последнюю попытку. — Я умираю с голоду.
— А ну тебя! Пошел прочь! — ответил прохожий. — Стану я помогать всякому отребью!
Герствуд засунул в карманы покрасневшие от холода руки. Слезы выступили у него на глазах.
«Это верно, — сказал он себе. — Я теперь отребье! Когда-то я чего-то стоил. Тогда у меня были деньги. Что ж, пора это кончать!»
И с мыслью о смерти он направился к Бауэри.
«Сколько людей лишали себя жизни, — думал он. — Стоит лишь открыть газ — и все кончено. Что мешает и мне так поступить?»
Ему вспомнился ночлежный дом, где за пятнадцать центов сдавались отдельные комнатки-клетушки с газовыми рожками. Казалось, они самой судьбой предназначены были для той цели, которую он поставил перед собой. Но вдруг Герствуд вспомнил, что у него нет пятнадцати центов.
По дороге ему попался упитанный, чисто выбритый джентльмен, который только что вышел из парикмахерской.
— Сэр, будьте так добры, подайте мне что-нибудь, — обратился к нему Герствуд.
Джентльмен оглядел его с головы до ног и стал рыться в кармане в поисках монетки в десять центов. Но там оказались только монеты по пятнадцать центов.
— Возьми, — сказал он, чтобы отделаться от попрошайки, — и проваливай!
Герствуд задумчиво продолжал свой путь. Вид большой блестящей монеты доставил ему удовольствие. Он вспомнил, что с утра ничего не ел, а ночлег можно было найти и за десять центов. Мысль о смерти временно отступила на задний план. Лишь в те дни, когда он не встречал ничего, кроме оскорблений, смерть казалась ему заманчивой.
Однажды в середине зимы ударили лютые морозы. Первый день был серый и холодный, на второй повалил снег. Герствуду не везло: ему удалось раздобыть только десять центов, которые он истратил на еду. Вечером он очутился на бульваре у Шестьдесят седьмой улицы и оттуда повернул в сторону Бауэри. Днем какая-то непонятная жажда скитаний гнала Герствуда все вперед, и он так устал, что теперь едва волочил ноги, шаркая мокрыми подошвами. Он поднял воротник старого пиджака, на голове у него был какой-то потрескавшийся котелок, нахлобученный так низко, что оттопыривались красные уши, а руки он засунул глубоко в карманы.
«Надо сходить на Бродвей!» — почему-то решил он.
Близ Сорок второй улицы уже ярко пылали электрические рекламы. Толпы людей спешили в рестораны. Сквозь ярко освещенные окна роскошных кафе видны были веселые компании. Повсюду мчались экипажи и переполненные вагоны трамвая. Лучше бы ему, усталому и голодному, не приходить сюда. Слишком уж разителен был контраст. Даже в его затуманенной памяти встали видения лучших дней.
В дверях стояла рослая матрона, следившая за очередью и отсчитывавшая тех, кого можно было пропустить. Люди продвигались вперед в строгом порядке. Никто не торопился и не суетился. Это было похоже на шествие немых. Людей, ожидающих обеда, можно было застать здесь в самую лютую стужу. Под порывами ледяного ветра горемыки хлопали в ладоши и приплясывали, их лица имели такой вид, точно их жестоко пощипал мороз. Присмотревшись к этим людям при ярком свете дня, можно было заметить, до чего они все похожи друг на друга. Они принадлежали к тем бездомным, которые коротают дни на садовых скамейках, а летом и ночуют там же. Они бывали в ночлежках на Бауэри и бродили по тем неказистым улицам восточной части города, где лохмотья и изможденное лицо никого не удивляют. Скверная еда, не вовремя и с жадностью поглощаемая, разрыхлила их кости и мышцы. Все они были бледны, дряблы, с ввалившимися, лихорадочно блестевшими глазами, впалой грудью и болезненно-красными губами. Их волосы были взъерошены, уши побелели, стоптанные башмаки потрескались. Это были люди, беспомощно плывшие по течению, и каждая людская волна выбрасывала все новых, подобно тому, как буря выбрасывает на берег мелкие щепки.
Уже почти четверть века в другой части города пекарь Флейшман давал булку каждому, кто приходил за ней в полночь к задней двери его магазина на углу Бродвея и Десятой улицы. Каждую ночь в течение двадцати лет человек около трехсот выстраивались в очередь: в определенный час дверь открывалась, голодные, проходя мимо, брали из огромной корзины булку и скрывались во мраке ночи. Состав и число этих людей почти не менялись. Лица многих из них уже запомнились тем, кто из года в год наблюдал за этой процессией. Тут было двое таких, которые за пятнадцать лет не пропустили ни одной ночи, и около сорока более или менее постоянных посетителей. Во время кризиса и необычайных трудностей в очереди редко собиралось более трехсот человек. Во время процветания, когда о безработных почти и не слыхали, у булочной выстраивалось такое же количество народу. Зимою и летом, в бурю и в хорошую погоду приблизительно те же триста человек назначали друг другу печальные свидания у хлебной корзины Флейшмана.
Герствуд стал частым гостем в этих очередях. Однажды выдался особенно холодный день, и он долго и безрезультатно просил милостыню на улицах, а под конец отправился в приют Сестер милосердия. Уже в одиннадцать часов туда приплелось несколько подобных ему бедняков. Ветер трепал их ветхую одежду. Придя пораньше, чтобы попасть в столовую первыми, они ждали, прислонившись к железным перилам перед зданием арсенала Девятого полка, выходящим на Пятнадцатую улицу. До открытия оставался еще целый час, и голодные держались на некотором расстоянии от входа. Но так как прибывали все новые, те, кто пришел раньше, желая закрепить за собой право первенства, начали придвигаться ближе к двери.
К этому сборищу Герствуд присоединился со стороны Седьмой авеню и стал возле самых дверей. Те, кто явился до него, подошли ближе и своим поведением, не произнося ни слова, дали ему понять, что они первые.
Получив отпор, Герствуд угрюмо оглядел очередь и пошел занимать место в самом хвосте. Когда порядок был восстановлен, чувство враждебности рассеялось.
— Должно быть, двенадцать уже скоро? — спросил один.
— Наверное, — ответил другой. — Я жду тут больше часу.
— Черт возьми, холодно!
Они жадно смотрели на дверь, в которую все должны были скоро войти. Вот подъехал бакалейщик и внес в дом корзины со съестными припасами. Это вызвало несколько ленивых замечаний насчет цен на продукты.
— Мясо-то дорожает! — заметил кто-то.
— А случись война — что было бы?
Очередь все росла. Набралось уже больше пятидесяти человек, и стоявшие впереди явно были довольны, что им не придется ждать так долго, как другим. Они оборачивались, пытаясь разглядеть конец очереди.
— Неважно, какой ты по счету, лишь бы попасть в число двадцати пяти, — пояснил Герствуду один из этих счастливцев. — Все входят вместе.
— Гм! — пробормотал Герствуд, которого так безжалостно прогнали в конец очереди.
— Единый земельный налог, вот что нужно, — сказал другой. — Без этого порядку не будет.
Большинство бедняков стояли молча. Исхудалые, оборванные, они переступали с ноги на ногу, посматривали на дверь и хлопали руками, чтобы немного согреться.
Наконец дверь отворилась, и показалась рослая, полная сестра. Она следила за порядком. Очередь поползла вперед, люди входили один за другим, пока не набралось двадцати пяти человек. Тогда сестра протянула мощную руку, и очередь остановилась. Шесть человек оставалось на ступеньках, и среди них — бывший управляющий баром. В ожидании обеда одни разговаривали, другие жаловались на свою горькую судьбу, а некоторые, как Герствуд, угрюмо молчали. Наконец впустили и его. Он поел, но ушел обозленный тем, что кусок хлеба доставался таким мучительным путем.
Недели две спустя он стоял в полуночной очереди у магазина Флейшмана и терпеливо ждал выдачи хлеба. Это был неудачный для Герствуда день, но теперь он относился к своему положению философски. Когда ему не удавалось добыть чего-нибудь на ужин и его мучил голод, он мог прийти сюда.
За несколько минут до двенадцати из магазина вынесли огромную корзину с хлебом, и в полночь, минута в минуту, полный, круглый булочник стал у дверей и крикнул:
— Подходи!
Очередь тотчас двинулась вперед. Каждый брал булку и уходил. На этот раз Герствуд съел свой хлеб еще на ходу, пока, еле волоча ноги, брел по темным улицам к месту своего ночлега.
Когда наступил январь, Герствуд уже решил было, что все его ставки биты. Раньше жизнь была чем-то драгоценным, но постоянная нужда и упадок сил сделали в его глазах земные блага тусклыми и малозначащими. Несколько раз, когда судьба трепала его особенно жестоко, он уже подумывал, что пора положить всему конец. Но лишь только прояснялась погода или случалось раздобыть десять, а то и двадцать пять центов, настроение Герствуда менялось. Тогда он говорил себе, что еще поживет.
Каждый день Герствуд поднимал брошенную кем-нибудь газету и просматривал ее, надеясь узнать что-нибудь о Керри. Но прошли лето и осень, а он все еще не нашел ее следов. Потом он стал замечать, что у него побаливают глаза. Боль быстро усиливалась, и он уже не пытался читать в полутемных комнатах ночлежки. Плохое питание расшатало весь его организм: оставалось только одно — спать, когда была возможность найти пристанище.
Из-за жалких отрепьев и ужасной худобы Герствуда уже принимали за профессионального бродягу и нищего. Полиция преследовала его, владельцы баров и ночлежек гнали прочь, а пешеходы отмахивались от него, как от назойливой мухи. Получить милостыню становилось все труднее и труднее.
Наконец Герствуд пришел к убеждению, что игра проиграна. Эта мысль завладела им после того, как прохожие один за другим отказывались ему подать — все от него отшатывались.
— Не поможете ли вы мне, сэр? — сделал он последнюю попытку. — Я умираю с голоду.
— А ну тебя! Пошел прочь! — ответил прохожий. — Стану я помогать всякому отребью!
Герствуд засунул в карманы покрасневшие от холода руки. Слезы выступили у него на глазах.
«Это верно, — сказал он себе. — Я теперь отребье! Когда-то я чего-то стоил. Тогда у меня были деньги. Что ж, пора это кончать!»
И с мыслью о смерти он направился к Бауэри.
«Сколько людей лишали себя жизни, — думал он. — Стоит лишь открыть газ — и все кончено. Что мешает и мне так поступить?»
Ему вспомнился ночлежный дом, где за пятнадцать центов сдавались отдельные комнатки-клетушки с газовыми рожками. Казалось, они самой судьбой предназначены были для той цели, которую он поставил перед собой. Но вдруг Герствуд вспомнил, что у него нет пятнадцати центов.
По дороге ему попался упитанный, чисто выбритый джентльмен, который только что вышел из парикмахерской.
— Сэр, будьте так добры, подайте мне что-нибудь, — обратился к нему Герствуд.
Джентльмен оглядел его с головы до ног и стал рыться в кармане в поисках монетки в десять центов. Но там оказались только монеты по пятнадцать центов.
— Возьми, — сказал он, чтобы отделаться от попрошайки, — и проваливай!
Герствуд задумчиво продолжал свой путь. Вид большой блестящей монеты доставил ему удовольствие. Он вспомнил, что с утра ничего не ел, а ночлег можно было найти и за десять центов. Мысль о смерти временно отступила на задний план. Лишь в те дни, когда он не встречал ничего, кроме оскорблений, смерть казалась ему заманчивой.
Однажды в середине зимы ударили лютые морозы. Первый день был серый и холодный, на второй повалил снег. Герствуду не везло: ему удалось раздобыть только десять центов, которые он истратил на еду. Вечером он очутился на бульваре у Шестьдесят седьмой улицы и оттуда повернул в сторону Бауэри. Днем какая-то непонятная жажда скитаний гнала Герствуда все вперед, и он так устал, что теперь едва волочил ноги, шаркая мокрыми подошвами. Он поднял воротник старого пиджака, на голове у него был какой-то потрескавшийся котелок, нахлобученный так низко, что оттопыривались красные уши, а руки он засунул глубоко в карманы.
«Надо сходить на Бродвей!» — почему-то решил он.
Близ Сорок второй улицы уже ярко пылали электрические рекламы. Толпы людей спешили в рестораны. Сквозь ярко освещенные окна роскошных кафе видны были веселые компании. Повсюду мчались экипажи и переполненные вагоны трамвая. Лучше бы ему, усталому и голодному, не приходить сюда. Слишком уж разителен был контраст. Даже в его затуманенной памяти встали видения лучших дней.