– Ясный пан, примите благодарность…

– Бог наградит, бог вас не забудет…

– Позвольте руку, шановный пан…

– Да пошли вы все! – завопил «шановный пан», вырывая руки у двух молодых евреек, силящихся поцеловать их. – Убирайтесь, дела у меня, опаздываю!

– А где же супруга пана? – дребезжащим голосом спросил старый полуслепой раввин.

Кричать на деда Илья не посмел и, сбавив тон, объяснил, что супруга ускакала часом раньше, куда – он сам не знает. И коль уж она им так была нужна, надо было лучше смотреть.

– Она у меня шляется, где желает, мне не докладывается. Все, спокойной ночи, братья.

С трудом протолкавшись сквозь суетливую, горластую толпу, Илья с облегчением увидел стоящего на дороге Митьку с двумя лошадьми в поводу. Вдвоем они выехали в уже темнеющую степь, а через полверсты услышали призывное: «Стой, сермяжники!» – и к ним подбежала улыбающаяся Роза.

– Геть из седла! – скомандовала она Митьке, и тот послушно спрыгнул на землю. Роза, ловко подобрав юбку, вскочила на спину Кочерыжки, и они с Ильей поехали рядом по пустой, ставшей розовой от закатного света дороге.

Табор стоял в степи, на берегу мелкого лимана, поросшего у берега камышом, в котором важно бродили кулики и белые цапли. Сейчас пологий берег лимана был весь усеян серыми заплатами: табор был большой, шатров Илья насчитал больше двадцати. К небу поднимались дымки, в воде лимана ходили кони, и ветер доносил до Ильи их фырканье и всхрапыванье. Когда подъехали ближе, Илья сощурил глаза, всмотрелся в островерхие, натянутые на одну жердь шатры.

– Ну, и какие это тебе котляры? Это влахи…

– А, один черт, – беспечно сказала Роза. – Все они из болгар… Ну, едем?

– Что – позорить меня будешь? – помолчав, спросил Илья.

Роза изумленно обернулась на него. Задумалась на миг – и прыснула, как девчонка, закрывшись рукавом.

– Ладно, не буду! – и спрыгнула с седла. Передала поводья Митьке, вытащила из-за пазухи платок, старательно повязала голову – и чинно зашагала позади лошади Ильи, загребая босыми ногами пыль. И всю дорогу до табора, не оборачиваясь, Илья чувствовал, что идущая сзади Роза смотрит ему в спину и улыбается.

Влахи встретили незнакомых цыган радостно: навстречу выбежал весь табор, от совершенно голых, черных от пыли и загара детей до глубоких стариков. Тут же был постелен ковер возле костра вожака – еще молодого цыгана в турецких шальварах, выцветшей, а когда-то красной рубахе с широкими манжетами и в расшитом серебряным галуном жилете. Вожака звали Урсу. Его жена, совсем девочка, с падающими из-под платка косами, торопливо ставила на ковер посуду для гостей. Роза тут же пристроилась помогать, и вскоре о том, где она находится, Илья мог узнавать лишь по заливистому смеху и быстрой влашской скороговорке: Роза вполне сносно изъяснялась по-румынски. Самому Илье, чтобы объясниться с мужчинами, пришлось вспомнить котлярскую речь, а вожак Урсу к тому же хоть плохо, но говорил по-русски. Без особой охоты Илья отвечал на обычные вопросы: кто он, откуда, какого рода, чем занимается здесь. Урсу, услышав название рода Ильи, наморщил коричневый лоб.

– Корчаскиро? Из русских? Слушай, морэ, а с нами один из твоего рода, кажется, кочует.

– Каким ветром занесло? – удивился Илья. – Женился на вашей, что ли?

– Нет, со своей семьей приехал. Да пойдем сходим к нему! – Урсу поднялся, жестом приглашая и гостя сделать то же самое.

Илье пришлось встать, проклиная про себя все на свете. Не хватало только встретить здесь кого-нибудь из своих и объясняться по поводу новой жены и всего прочего… Но деваться было некуда, и он зашагал по покрывающейся росой траве вслед за споро идущим молодым цыганом. Они шли через табор, мимо островерхих палаток, телег со снятыми верхами, и отовсюду слышался легкий перезвон походных наковален: влахи были хорошими кузнецами и медниками. Босоногие жены помогали мужьям, те, что посильнее, раздували мехи. Голые, глазастые дети провожали Илью взглядами, девушки улыбались, опуская ресницы. Уже сильно стемнело, и по лицам цыган прыгали отсветы костров.

– Вот она, твоя родня, морэ, – весело сказал Урсу, подходя к крайней палатке. – Эй, Михай!

Родня явилась глазам Ильи через минуту, держа за руку голопузого мальчишку, сосредоточенно сосущего палец. Илья удивленно уставился на стоящего перед ним немолодого цыгана с суховатым лицом, состоящим, казалось, из одних острых углов: острый птичий нос, острые скулы, острый подбородок, острый и тоже удивленный взгляд. Одежонка на цыгане была небогатая: рваная, вылинявшая до неопределенного цвета рубаха, перехваченная по талии женской шалью, разбитые сапоги, один из которых просил каши, а из другого торчала солома. За его спиной переминалась с ноги на ногу жена. С минуту Илья и цыган молча мерили друг друга взглядами. Наконец сухое, недоверчивое лицо родственника посветлело, он шагнул вперед, неуверенно улыбнулся, показав белые и тоже острые, как у волка, зубы:

– Смоляко, ты? Не помнишь меня? Сукин ты сын после этого! Я Мишка. Мишка Хохадо. Ну, ты же меня кнутом в реку загонял, когда под Орлом стояли! За то, что я твою Настьку кинарейкой называл!

– Мишка-а-а! – завопил Илья, бросаясь в объятия цыгана. Господи, сколько лет прошло? Десять? Двадцать?

Они облапили друг друга, заговорили наперебой, громко, весело:

– Как ты, морэ? Как ты? Откуда ты здесь? Почему с влахами кочуешь?

– Да вот, получилось так… Чужую жену отбил, пришлось убегать. Нешто тебе не рассказывали? Тому уж лет двадцать будет…

– Говорили, да я забыл. Сам знаешь, не с табором жил тогда.

– Ты сам здесь откуда? Верно я слышал, будто ты от своих ушел? Настька-то твоя где сейчас? На Москве али с тобой?

– На Москве, – коротко сказал Илья и, желая сменить тему, спросил: – У кого ты бабу увел, кобель?

– У Пашки Сивого. – Мишка шагнул в сторону. – Да вот, посмотри. Узнаешь аль нет? Тебе же самому ее чуть не сосватали!

– Неужто не узнаешь, Илья? – спросила, подходя, с тихой улыбкой жена Мишки.

Илья пристально вгляделся в еще молодое, овальное, медное от загара лицо с родинкой на щеке, в миндалевидные глаза, тонкие брови. Медленно протянул:

– Та-а-ашка…

– Гляди-ка – узнал! – притворно обиделся Мишка. – Меня – не узнал, а ее – враз! Ну, что – будешь еще брехать, что жениться на ней не хотел?

Илья и Ташка одновременно рассмеялись. Илья разом вспомнил свою первую зиму в Москве, внезапный приезд в гости родни, дружные уговоры: «Женись, парень, коли на ноги встал, зарабатываешь, – пора! Сватай Ташку, не прогадаешь!» Цыгане были правы: любой бы женился, едва взглянув на эти глаза, и родинку, и грудь, и косы ниже пояса. Но Илья уже тогда ходил шальной от Насти и слышать ничего не хотел. Вряд ли Ташка была на него в обиде: сватались к ней табунами. Взял ее в конце концов Пашка Сивый, и она даже, как слышал Илья, прожила с ним пару лет… а теперь вот оно как обернулось. Снова взглянув на Ташку, Илья с недоумением увидел, что она вытирает глаза углом платка.

– Что ты, сестрица?

– Бог мой, сколько лет, Илья… – она всхлипнула. – Я тебя вороным помню, а ты теперь…

Илья невольно провел рукой по наполовину седым волосам. Отметил про себя, как плохо одета Ташка: похоже, что семья Хохадо была самой бедной в таборе влахов. Он обернулся к Мишке:

– Дети-то есть у вас? Сколько?!

– Было двадцать, но четверо померли. Пошли, покажу. – Мишка махнул рукой на шатер и стоящую рядом с ним телегу, крытую рогожей, свешивающейся до самой земли. Возле телеги догорали угли костра. Над углями висел закопченный котел со вмятиной на боку, а рядом, устремив жадные взгляды на булькающее содержимое, сидело трое худых большеглазых подростков с соломой в волосах.

– Пашка, Ванька, Васька. – отрекомендовал их Мишка, на всякий случай грозя сыновьям кулаком. Затем ударил кулаком по колесу телеги: – Эй, выджан![34]

Под рогожей зашумели, завозились, кто-то громко заревел. Первой выскочила, путаясь в рваной юбке, девчонка лет десяти, чумазая и белозубая, с мелкокурчавой копной волос и болтающимися огромными серьгами. Прямо в ее подставленные руки вывалился, вопя, трехлетний, совсем голый мальчишка. Из-под телеги выполз, отчаянно зевая, парень лет четырнадцати, за ним вылезли рыжая грязная собака и двухлетняя девочка в мужской кожаной жилетке на голое тело. Наконец из телеги высунулось сразу шесть грязных пяток, и на землю перед углями съехали друг за другом заспанные тройняшки.

– Вот! – гордо заявил Мишка, тыкая кнутом в сторону детей. – Это все мое!

– Их же десять… – Илья бегло пересчитал Мишкино потомство.

– Четверо сыновей женились, у меня внуков пятнадцать уже. Или шестнадцать… И дочь на Николу зимнего замуж выдал в котлярскую семью. Эти – те, что остались.

«Остатки» молчали, сосали грязные пальцы, равнодушно поглядывали на незнакомого цыгана. Десятилетняя девочка пыталась ладонью прикрыть прореху на плече. Брат насмешливо шепнул ей что-то; она вспыхнула, отвернулась.

– Вот так и живем, морэ, – послышался за спиной Ильи негромкий голос, и он, оглянувшись, увидел подошедшую Ташку. – Тяжело, что скрывать. Вертимся, поворачиваемся, как воры на базаре. Мишка с сыновьями кузнечит, но дохода мало. Я гадаю, по ярмаркам бегаю… Дочь недавно замуж пристроили, два года ей на приданое собирали, всей семьей голодали. Собрали, выдали кое-как – а тут уже и Улька в годы входит, опять думай, где брать.

– Какой ей год, Ульке вашей? – поинтересовался Илья.

– Пятнадцатый уже, – вздохнула Ташка. – И никто не берет, нищую-то. А где мы ей приданое возьмем, с каких таких барышей? Пропадет, засохнет девка, как бог свят пропадет. И мы все тоже вместе с ней. Не в силах я больше ни рожать их, ни кормить – ничего.

Илья вдруг понял, для чего Ташка рассказывает ему все это, что означает искательный взгляд ее миндалевидных глаз. Молча вытащил из-за пазухи завернутые в тряпку деньги – весь барыш с тираспольского базара.

– Возьми, сестра. На детей тебе. Возьми, не бойся, не последнее отдаю.

Ташка взяла деньги без благодарности, молча спрятала их за вырез кофты. Чуть погодя, глядя на гаснущие угли, спросила:

– Как ты живешь, морэ? Что с твоей семьей? Нам разное рассказывали… Неужто правда?

Илья смущенно потер кулаком лоб. Ну, что было говорить? Выворачивать свою непутевую жизнь даже перед родней не хотелось, а для вранья вроде стар уже… Его спас неожиданно возникший возле костра Мишка, который тащил за руку тоненькую невысокую девушку.

– Вот! Смотри! Дочь старшая, Улька! Невеста!

Стройная девочка молча, серьезно взглянула на Илью снизу вверх. Большие и влажные глаза Ульки, казалось, занимали половину худого острого личика. Она была одета в тесное ей, давно порванное на локтях и плечах, заштопанное во всех местах платье с полуоторванной оборкой по подолу, а плечи Ульки венчал старый мешок. Она внимательно посмотрела на Илью, подняла худую руку с единственным медным браслетом на запястье к голове, неспешно откинула падающие на глаза вьющиеся пряди.

– Поздоровайся! – рыкнул Мишка.

– Доброго вечера, – равнодушно сказала Улька. Отошла к шатру, взяла на руки двухлетнюю сестренку и села у углей, привалившись спиной к колесу телеги.

– Хороша, – негромко сказал Илья.

– Сам знаю, – буркнул Мишка. – А куда ее девать? Кто без приданого возьмет? С красоты сыт не будешь, всякий цыган понимает.

– Петь, плясать умеет? – В голову Ильи вдруг пришла шальная мысль.

– Как все… Есть голосок, есть. На ярмарках поет – люди деньги бросают. А тебе зачем?

– Затем… – Илья остановился, торопливо соображая – не заткнуться ли, пока не поздно. Но рядом стояла и смотрела на него изумленными, полными безумной надежды глазами Ташка, и его понесло со всех постромков: – Затем, что сыну моему, Ефимке, в этот год шестнадцать будет. Парню невеста нужна. Чем твоя Улька ему не пара? Опять же, родня… К чему тебе с влахами кочевать, своих держаться надо.

– Ох ты… – Мишка так растерялся, что с минуту не мог сказать ни слова, не замечая отчаянных жестов и гримас жены. Затем подозрительно спросил: – А ты не брешешь, Илья? Выпить еще не успел? Смотри, ты слово сказал… Дать я за Улькой ничего не смогу!

– Да кто с тебя спросит? Нешто мы не родня? Ну – по рукам или думать будешь?

– Да чего тут думать? Чего тут думать, золотой ты мой, брильянтовый! – обрадовался Мишка. – Эй, Ташка, слышишь? Ромалэ, кто рядом есть, слышали?! Просватал я дочь! Ульку свою я просватал! Смоляко, говори, когда свадьбу играть хочешь? Куда невесту привозить?

– К зиме, к Покрову, привози на Москву. В Грузинах спроси меня или Настьку – любой цыган покажет.

– Спасибо тебе, морэ, спасибо тебе… – голос Мишки вдруг дрогнул, и Илья испуганно отмахнулся:

– Э, Хохадо, ты что? Кто кого благодарить должен? Да я своего Ефимку осчастливлю! Такая красота с ним жить будет!

– Хорошей женой будет, чтоб мои кони сдохли! – застучал себя кулаком в грудь Мишка. – Верной, честной, слова поперек никогда не скажет! Она у меня не балована, половичком перед ним стелиться будет, мышиной корочкой кормиться! По рукам, значит?!

– По рукам. – Через плечо трясущего его за руку Мишки Илья взглянул на его жену. Ташка сидела рядом с дочерью у колеса телеги, что-то тихо, быстро говорила ей. Улька без улыбки кивала. Неожиданно обе повернулись к Илье. Ташка чуть заметно улыбнулась. Улыбнулась и Улька. Одинаковые миндалевидные глаза. Две круглые родинки. Россыпь волос… Да, Ефим не будет держать зла на отца за эту таборную красавицу, звездочку в рваном платье. И Настя не будет спорить.


На степь опустилась теплая ночь. Луна качалась в воде лимана, голубоватая дорожка тянулась к черным зарослям камышей. Наковальни бродячих кузнецов смолкли. К темному небу поднимался столб дыма от большого костра возле палатки вожака. Огонь выхватывал из темноты лица цыган – мужчин, женщин, стариков и детей. Илья стоял в темноте, за палаткой. Слушал голос Розы. Она сидела среди влашек на ковре у огня, ее платок съехал на затылок, освобождая рассыпающиеся кудри, и лицо ее в свете костра было незнакомым, серьезным. Илья знал: никто из здешних баб не споет лучше ее. И что за цыганка такая, боже правый? Будто не протаскалась все утро с рыбными корзинами по рынку, будто не удерживала одна пьяную, озверелую толпу на трактирном дворе, будто не плакала после взахлеб у него на руках… Все, кажется, ей нипочем, сидит, глядя в огонь, и тянет долевую,[35] и никто из сидящих рядом не вторит ей. Не знают песни, вдруг понял Илья. Конечно… откуда им знать, как поют русские цыгане? И, не выходя из тьмы, он взял дыхание… Сильный мужской голос сплелся с Розиной песней, и они повели вдвоем, и печальные звуки рванулись к луне, к низким звездам, далеко, в небо:


Ах, улетела моя радость, укатилась – не вернуть…
Знать, судьба моя такая на роду написана…

Все цыгане обернулись на его голос, но Илья точно знал: в темноте его не увидят. Одна Роза, узнав его, улыбнулась широко и весело, забрала еще звончее, а когда песня кончилась, вскочила, как девчонка, и закричала на весь табор:

– Илья, плясовую! Ну! Ну!

И разве можно было противиться ей? Илья, никогда не любивший петь на людях, даже в хоре не отвыкший от этой нелюбви, не задумываясь, шагнул в круг света. Влахи засмеялись, повскакивали, захлопали, и он запел то, что не раз слышал от московских цыган:


Ай, пройди, пройди, молодая, пройди…

Сразу же у костра парусом вздулась юбка Розы, застонал бубен в высоко поднятой смуглой руке. Ведя мелодию плясовой, Илья смотрел, как Роза, мягко ступая босыми ногами, идет по кругу. Цыгане хлопали в такт, улыбались. Ветер, потянувший с далекого моря, чуть не сорвал ее платок, разметал выбившиеся из-под него волосы, Роза развела руками, дрогнула плечами, мельком улыбнулась Илье – и тут же пошла дальше. Роза… Чачанка… Поздно, как поздно сошлись они на земле, и слишком много висит за плечами у каждого, чтобы все начинать сначала. Ему бы встретить ее лет двадцать пять назад – когда еще не было в его жизни ни Москвы, ни ресторанов, ни бессонных ночей, ни Настьки, когда он сам был просто таборным бродягой без лишних мыслей в голове. Господи великий, как бы он любил ее тогда! Ее – Розу, шальную цыганку с бестолковым огнем, вечно горящим в ней, с сумасшедшей искрой в сощуренных глазах, веселую, бесшабашную, несчастную… Кто еще сумел бы встать перед пьяной толпой, кто решился бы в одиночку держать ее, зная – одно неверное слово, проблеск испуга во взгляде – и сомнут, истопчут, разорвут… Они, здоровые мужики, сидели в сарае, боясь вздохнуть, а Роза… Что у нее в голове, из чего сделано ее сердце? И какой цыганский черт послал Илье встречу с Чачанкой? Не будь в его жизни всего, что было, как бы он любил ее…

Алая юбка давно пропала из светящегося круга света, влахи затянули что-то свое, тягучее и жалобное, над табором заплакала скрипка в руках взъерошенного парнишки в рваной рубахе… Илья очнулся от раздумий, когда мокрые от росы пальцы коснулись его горячей щеки. Роза стояла за его спиной – босая, взлохмаченная, уже без платка. Она еще тяжело дышала после пляски, глаза, кажущиеся в темноте больше, блестели.

– Что ты? – почему-то шепотом спросил Илья, беря ее холодную влажную руку.

– Пойдем… – прошептала она, увлекая его за палатки, в темноту. – Пойдем…

За табором, в тумане, бродили их непривязанные лошади. Митьки нигде не было видно. Илья остановился, даже не осмотревшись, потянул Розу на себя. Волосы упали на ее лицо, метнулись по плечам, Роза с усилием, обеими руками отстранила его.

– Не здесь, морэ… Здесь цыгане… дети… Поскачем в степь, Илья! Сейчас поскачем!

Он не успел даже согласиться, а она уже сидела верхом. Не успел сказать «Постой!», а она уже рванула в степь, и по удаляющемуся перестуку копыт Илья понял, что надо торопиться. Разгоряченный ее короткой, незаконченной лаской, он не помнил, как оказался на буланом, как понесся в черную степь вслед за гнедой кобылой. Встречный ветер рвал с плеч рубаху, холодил лицо. Сухая, выжженная солнцем степь гудела под копытами, звенела вслед комариным писком, вскрикивала проснувшейся птицей. Белая луна катилась вслед, как запущенный меткой рукой бубен. Горько пахло полынью и морем. Давно позади остался табор с его огнями, шумом, песнями, лошадиным ржанием. Черная степь раскинулась на версты вокруг, сверху смотрела звезда – зеленая звезда, одна во всем небе, повисшая прямо над лиманом. Илья, поравнявшись с Розой, уже не знал, где находится, в какой стороне море, где лиман, где цыгане… Роза осадила кобылу, но Илья успел спрыгнуть первым, молча стянул запыхавшуюся женщину на землю, опрокинул, повалился рядом с ней в высокую, еще теплую, сырую от росы траву, которая сомкнулась над их головами, рванул шаль – прочь, блузку – надвое…

– Век не забуду этого, Илья.

– И я.

…Зеленая звезда падала за край степи. Небо светлело, в нем таял белый круг луны, поле все было затянуто туманом. Трава, отяжелевшая от росы, клонилась к земле, роняла капли. Где-то рядом бродили, всхрапывали, шевелили полынные стебли кони. Лежа в мокрой траве, Илья чувствовал, как горит все тело, как обжигает его роса, как холодные капли просачиваются сквозь рубаху, скользят по горячей коже, уходят в землю. Рядом неподвижно лежала Роза – мокрые волосы, мокрая, помятая юбка, разорванная до живота кофта, медный крест, тоже мокрый от росы, между грудями…

– Спишь? – шепотом спросил он.

– Заснешь с тобой… Бог ты мой, что цыгане подумали? И как теперь в табор вертаться? – Она говорила сердито, не открывая глаз, но губы ее дрожали в улыбке. – Что в тебе за бес сидит, Илья?

– Сама же меня в степь потащила… – Илья придвинулся, потянул Розу на себя. Она подалась; уткнувшись холодным носом в его плечо, то ли засмеялась, то ли всхлипнула:

– Господи… Мне б тебя пораньше встретить…

Илья промолчал, вспомнив, что думал слово в слово то же самое. Медленно сказал:

– Знаешь… я своему сыну невесту нашел.

– Невесту? – Роза села. – Какую?

– Тоже Корчаскири… Мы с ее отцом раньше в одном таборе кочевали, родственники. Красивая девочка, только оборванная уж очень.

– Это ничего.

– Как думаешь… – Илья помолчал. – Правильно сделал?

Стало тихо. Зеленая звезда пропала за горизонтом. Над степью разливалось розовое сияние, трава задышала паром. Небо начало голубеть. Роза встала, повернулась лицом к рассвету, отжала край юбки, встряхнула волосы. Потягиваясь всем телом и не поворачиваясь к Илье, сказала:

– Все правильно, морэ. Хорошее дело. Едем домой.

* * *

Пара гнедых, запряженных с зарею,
Тощих, голодных и грустных на вид,
Вечно плететесь вы мелкой рысцою,
Вечно куда-то ваш кучер спешит…

Слова слезного романса переплетались с печальными звуками скрипки. Анютка стояла у края эстрады и давно отработанными жестами то прижимала руки к груди, то протягивала их в зал ресторана, то утомленно подносила пальцы ко лбу. За окнами снова шуршал дождь: удивительно мокрое лето выдалось в этом году. Зал был полупустым, и внимательно слушала певицу лишь компания офицеров у дальней стены. «И слава богу, – устало подумала она. – Все меньше позориться…»

Ее живот еще не был заметен, и любимое черное платье с открытыми плечами пришлось расставить совсем немного. Опасения Анютки насчет того, что цыгане не поверят, что ребенок – Гришкин, не подтвердились: казалось, ни у кого и сомнений не было по этому поводу. Сам Гришка, к крайнему Анюткиному изумлению, стал обращаться с ней гораздо мягче, старался не обижать, за весь месяц ни разу не повысил на нее голос, не сказал ни одного грубого слова, даже следил за тем, чтобы и языкатые цыганки не трогали ее. Еще месяц назад Анютка несказанно обрадовалась бы такому поведению, но теперь Гришкино внимание не трогало ее, а то, что муж не прикасался к ней в постели, даже радовало. Какое-то ленивое оцепенение овладело ею, и порой Анютка не могла вспомнить, сколько времени прошло с того дня, когда она на рассвете выбежала из номеров «Англия». Ребенок еще не начал толкаться, но характер показывал вовсю: Анютке теперь беспрестанно хотелось то сахару, то апельсина (это в августе-то!), то сметаны (съела у тетки чуть не корчагу), то и вовсе невесть чего – вроде пососать гвоздь или пожевать холодной глины. Цыганки улыбались, подмигивали: мол, дело известное.

В ресторан Анютка ездила по-прежнему, поклонники еще не успели заметить, что великолепная Анна Снежная беременна, и по-прежнему забрасывали ее цветами. Однажды Анютка поймала себя на мысли, что пристально вглядывается в лица сидящих в зале офицеров. Когда она поняла, почему это делает, то чуть не расхохоталась прямо на эстраде, посреди исполнения жестокого романса «Я все еще его, безумная, люблю!». Ждет, бестолковая баба… кого? Грузинского князя? Этого мальчика Дато, которого сама же и прогнала? Смех Анютка неимоверным усилием задавила в горле, но вместо него вдруг хлынули слезы, да такие, что публика потом долго аплодировала: подумали, дурни, что она от собственного романса, сто раз спетого, разнюнилась.

Дома она долго ревела в подушку. Гришка сидел рядом, вздыхал, поглаживал жену по руке. Когда Анюта уже начала успокаиваться, предложил:

– Напиши ему. Чего мучиться…

– Куда?! На деревню дедушке?!

– Можно узнать, куда. Имя знаешь…

– Не сходи с ума. Не нужно. Это и не из-за него вовсе. Знаешь, бабе на сносях, чтоб раскваситься, много не надо.

Гришка больше ничего не стал советовать. Только ночью, когда они оба уже лежали в постели под общим одеялом, притянул жену к себе, молча погладил по плечу. Анютка вздохнула. Благодарно прижалась к нему и заснула. Утром криво усмехнулась, подумала: рассказать кому – не поверят. И, радуясь, что ее еще не начало мутить, поплелась на кухню искать сметану…

Допев «Пару гнедых», Анютка откланялась, дала двум подвыпившим купчикам «лобзануть ручки» и ушла на свое место в хоре.

– Бледная ты что-то, девочка, – озабоченно сказала сидящая рядом Настя. – Хочешь, я Митро попрошу, отправит тебя домой.

– Незачем, – коротко отказалась Анютка. Ей в самом деле было нехорошо, но, вспомнив о том, что сольных романсов у нее остался всего один, а остальное время она будет петь в хоре, сидя, она решила остаться.

Настя встала, пошла к краю эстрады. Вскоре по ресторану плыли звуки «Записки». Анютка отдыхала, полуприкрыв глаза; изображая пение, открывала рот, надеялась, что не слишком невпопад. И подскочила от неожиданности, когда сзади ее довольно сильно ткнули в плечо. Скосив глаза (вертеться в хоре во время пения категорически запрещалось), Анютка изумленно взглянула на стоящего за ее спиной мужа. Тот едва заметным движением бровей показал ей на входные двери. Анютка, пожав плечами, посмотрела туда – и сердце, оборвавшись, полетело, покатилось куда-то вниз, вниз, вниз…

В дверях ресторана стоял и стряхивал воду с курчавых волос князь Давид Ираклиевич Дадешкелиани. Это был он, в самом деле он! Словно в чаду Анютка смотрела на тонкое бледное лицо с орлиным носом, густые брови, темные большие глаза с длинными, как у девушки, ресницами, белую щегольскую черкеску, серебряные ножны на поясе. В висках запульсировал жар; в полном отчаянии Анютка подумала: вот сейчас она хлопнется в обморок.

– Боженька, милый, разбуди… – пробормотала она, что есть силы щипля себя за запястье. Но боженька не стал вмешиваться, и Анютка не проснулась в своей постели под боком у Гришки, а все еще сидела в хоре и смотрела на стоящего в дверях князя, не замечая, что все сильнее и сильнее прижимает руку к груди. К горлу подкатывал крепкий комок.