Гришка постарался выйти из большой залы незаметно. Он тихо чертыхнулся, споткнувшись в сенях о старый сундук, подошел к полуоткрытой двери в кухню, откуда слышался грохот посуды, шкварчание еды на сковородах и голоса цыганок. Гришка толкнул дверь, и его тут же обдало волной пряных запахов, теплом идущего от котлов пара, смехом женщин:
– Гляньте, чаялэ, какой молодец красивый заблудился!
– Гришка, дорогу потерял? На конюшню через дверь да через двор!
– Нет, бабы, он, верно, голодный, нос на запах привел!
– Ха! У собственного брата на свадьбе голодный? С горя, что ли, не ешь, яхонтовый? Брата жалко?
Гришка отшучивался, смущенно улыбался: мужчинам в этом женском царстве в самом деле было не место. Но Варька, двигающая огромной поварешкой в кастрюле с мясом, улыбнулась ему:
– Садись, Гришенька. Чаялэ, да накормите его, что ли! Парень с утра не евши, то в церковь с молодыми, то гостей встречай, то разговаривай с ними, то пой-пляши… Сядь, парень, поешь. Эй, кто-нибудь! Иринка, положи ему…
Гришка благодарно улыбнулся тетке Варе, сел за широкий скобленый стол без скатерти. Одна из молодых женщин тут же услужливо убрала очистки и обрезки овощей, протерла стол, постелила полотенце. Пока она занималась этим, Гришка сидел прикрыв глаза, словно отдыхая, но из-под полуопущенных век следил за стоящей у плиты Иринкой.
Какая же она худенькая, силы небесные… Будто и не родила троих. Тоненькая, как березовая ветка, с маленькими руками, на запястьях просвечивают жилки, пальцы длинные, худые: гитаристкой была… С такими руками носить кольца, играть на гитаре вальсы, танцевать… А она ворочает котлы у печи. Волосы, бог мой, какие у нее были волосы! Косы ниже пояса, пушистые и черные, и не две, а четыре, по-котлярски, и каждая с руку толщиной… А теперь что? Прячет их под этим бабьим платком… Гришка дождался, когда Иринка наполнит миску доверху дымящейся картошкой и ломтями мяса и подойдет с ней к столу, и бережно, чтобы не коснуться пальцами ее рук, принял миску. У него был всего миг, чтобы взглянуть снизу вверх на тонкое лицо Иринки с темнеющей в углу губ родинкой, с опущенными ресницами, с тенью от этих ресниц на высоких изящных скулах. Всего миг он смотрел, а потом Иринка тихо сказала: «На здоровье, морэ», – положила хлеба и отошла. Ради этого мгновения он и пришел сюда. А прикажи тетка Варя подать ему еду какой-нибудь другой девчонке – и этого бы не было. Но все равно он пришел бы. Потому что только этими мгновениями он, Гришка Смоляков, живет вот уже третий год. Живет с той давней снежной зимы, с того сумрачного февральского дня, когда он зачем-то пришел в Таганку и встретил ее, Иринку, уже замужнюю, на улице.
Она была тогда почему-то одна, с корзиной овощей, торопилась домой. Уже сгущались сумерки, с низкого неба падали, кружась, снежные хлопья, узкая улочка была почти пуста. Им было по пути несколько переулков, и Гришка пошел рядом с Иринкой, рассказывая последние новости с Живодерки. Иринка нервничала, явно боясь, что кто-то из знакомых цыган увидит ее на улице с чужим мужем, отвечала ему коротко и невпопад, а на углу поскользнулась на раскатанной мальчишками-мастеровыми ледяной дорожке и, ахнув, упала на колени, Гришка едва успел подхватить ее. Прямо в лицо ему испуганно распахнулись длинные, черные, почти без белка глаза, мазнули по его щеке ресницы, выпала из-под платка пушистая прядка волос, – и у Гришки пот вышибло на спине. Иринка давно уже отряхнулась от снега, давно уже побросала в корзину рассыпавшиеся морковки и репу, сбивчиво поблагодарила, простилась и убежала в снежную пелену, а он все стоял на углу как вкопанный, заставляя удивленно оборачиваться редких прохожих, то снимал, то надевал, то мял в руках шапку, ерошил засыпанные снегом волосы и со страхом, от которого хотелось заплакать, понимал: все…
Он пришел в тот день домой поздним вечером, на удивленный вопрос матери ответил что-то невпопад, с досадой, как собачонку, отстранил подошедшую жену, объявил, что болен и в ресторан не поедет, и после уже лежал вниз лицом на диване в пустом темном доме, снова и снова вызывая в памяти эти плеснувшие чернотой ему в лицо длинные, испуганные глаза без белка. Поняла ли Иринка, что случилось с ним? Заметила ли? Задыхаясь от отчаяния, Гришка проклинал тот день и час, когда согласился жениться. Где, ну где была его голова?! Ведь никто его в этот хомут не гнал, матери вовсе не хотелось его женить, и сам он не собирался… Но куда было деваться от этой чертовой куклы Анютки? Это сейчас она Анна Снежная, известная всей Москве, поет в белом платье с замороженным лицом «Хризантемы». А тогда кем она была? Русская белоголовая девчонка, Анютка Сапожникова из заведения мадам Данаи в Живодерском переулке, племянница хозяйки, горничная в публичном доме! И бегала она за ним, Гришкой, так, что потешалась вся Живодерка. Все знали, что девчонка пришла в хор именно из-за него. А он тогда был как дурак влюблен в Маргитку и ничего не замечал. Ничего – даже того, что дорогу ему перешел собственный отец.
Да, позже он догадался обо всем. Догадался тогда, когда было уже ничего не вернуть и Маргитка исчезла из Москвы. Догадался, вспомнив вдруг серый дождливый день, когда в последний раз видел Маргитку. Они вдвоем стояли у калитки, и он, шестнадцатилетний, ошалевший от любви, просил:
«Убежим! Мне все равно, что ты с Паровозом спала! Поехали! Никто не узнает! Я тебя всегда любить буду…»
Она повернула к нему измученное лицо. Впервые в ее взгляде не было насмешки. Впервые в ее движении, когда Маргитка коснулась холодными пальцами его щеки, была ласка. А голос звучал устало:
«Дэвлалэ, ну почему ты на него не похож? Ничуть, а? И глаза, и брови – все ее…»
Тогда он не понял ничего. И стоял, растерянно глядя вслед уходящей Маргитке. А на другой день она пропала, и поднялся дым коромыслом, и этот разговор напрочь вылетел у Гришки из головы. Вспомнил он о нем лишь полгода спустя, когда отец ушел из дома. Мать ни о чем не рассказывала им, детям, но Гришка видел ее сухие, воспаленные от ночных слез глаза, понимал: стряслось что-то страшное. День за днем он ломал себе голову над этим, а потом вдруг вспомнил последний разговор с Маргиткой. И понял все. Ведь тогда он в самом деле был больше похож на мать, это сейчас цыгане говорят: «Вылитый Смоляко», а тогда… Мог бы и сразу догадаться. Но ведь и в голову прийти не могло, что родной отец на четвертом десятке лет выкинет такое! Несколько раз у него язык чесался поговорить о случившемся с матерью, но… Но та не жаловалась, больше не плакала и ничего не рассказывала. И Гришка знал: ни ему, старшему, ни остальным братьям она не позволит судить отца. А через месяц они снова вернулись в Москву, и там за Гришку снова взялась Анютка, уже певшая в хоре сольные партии.
Полгода она тратила силы впустую – он по-прежнему не обращал на нее внимания, – а потом, видимо, решила: пан или пропал, и как-то раз Гришка нашел ее у себя в постели, в одной рубашке, с распущенной косой, со слезами на ресницах: «Не гоните, Григорий Ильич, мне, кроме вас, никого не надобно, я в колодец брошуся…»
Григорию Ильичу тогда едва исполнилось семнадцать, а в эти годы, как известно, никакого ума не положено по закону. Именно это сказала Настя, когда наутро сияющая Анютка и изрядно ошарашенный Гришка объявили ей, что теперь они муж и жена.
Слава богу, мать отговорила его венчаться, хотя Анютка, кажется, была не прочь.
– Цыганам это ни к чему, – объяснил он ей. – Вон мать с отцом тоже не венчаны, а семнадцать лет прожили.
– Да? И где он теперь, твой отец? – поморщилась раздосадованная Анютка. Гришка подумал, что за такие разговоры хорошо бы ее треснуть, но лишь велел:
– Рот закрой, дура!
Анютка благоразумно умолкла, и он успокоился.
Детей у них не было: Анютка почему-то не беременела. Первый год Гришка не задумывался об этом, на второй начал чесать затылок, а к концу третьего уже всерьез волновался: в чем дело? Почему баба не тяжелеет? Может, спаси бог, что-то не так у него? Сомнения по поводу последнего исчезли, когда однажды Гришку подстерегла на углу толстая Фенька из заведения мадам Данаи и деловито попросила три рубля «на вычистку». Гришка так обрадовался, что дал ей пять и велел идти к доктору, а не к бабке Ульяне на Большую Грузинскую. Но прошел еще год, живот у Анютки не рос, и Гришка снова начал мучиться. А ну как Фенька тогда ошиблась? Не с ним ведь одним кувыркалась, может, и спутала чего, а может, и нарочно, кто их, баб, поймет…
Сама Анютка, казалось, нисколько по этому поводу не беспокоилась. На осторожные вопросы Гришки отмахивалась: «Ничего, так бывает…», на предложения цыганок сходить в церковь или к бабкам только пожимала плечами, шила себе модные платья в талию с высоким воротом, пела в ресторане своим ледяным голосом, принимала в Большом доме поклонников, первая учила все новые романсы и приносила в хор немало денег. Гришку, кажется, любила, страшно ревновала, устраивала бешеные скандалы, когда он не ночевал дома. Матери его, наверное, их жизнь не нравилась, но она не вмешивалась. Тем более что в том же году женился брат Петька. У него жена рожала, как заведенная, каждый год по двойне, и матери было чем заняться. А Иринка…
Гришка вздохнул, вспоминая Пасху прошлого года – раннюю, апрельскую, когда Картошки всем семейством, как сегодня, явились к ним на Живодерку христосоваться. Иринка была тогда в новом темно-красном платье, выгодно оттенявшем ее тонкое лицо, в розовом платке на волосах, похожая на ангела. Как обычно, она возилась с женщинами на кухне, и несколько раз Гришке показалось, что он слышит ее смех. Тогда на него и накатила эта волна не то смелости, не то отчаяния, вспоминая о которой Гришка до сих пор чувствовал озноб. Ведь запросто мог и ее, и себя погубить… Но тогда словно туман застлал голову, и он, спрятавшись в сенях, дождался, пока Иринка выбежит из кухни с огромным подносом пирогов, шагнул ей навстречу, схватил за худенькие запястья. Она испугалась так, что не посмела даже ахнуть, и молча, не высвобождая рук, смотрела на него из полутьмы. А он, не думая о том, что в любой момент из кухни может высунуть нос какая-нибудь любопытная цыганка, шепотом проговорил:
– Я люблю тебя, слышишь? Клянусь, не могу без тебя, жить не буду… Едем со мной? Прямо сейчас едем! Когда хватятся, мы уже за заставой будем!
– Пусти, я уроню… – чуть слышно прошептала она, потянув поднос на себя, и руки ее дрожали. Гришка послушался. Иринка быстро пошла к двери. Он, оглушенный собственной наглостью, машинально шагнул следом, открыл для нее дверь. Она кивнула, проходя мимо него. И шепнула, не поднимая глаз, – по сей день Гришка не мог забыть этот шепот и слезу, блеснувшую в длинных ресницах:
– У меня же дети, Гриша…
В ту ночь он не мог заснуть до рассвета, вертясь рядом с безмятежно сопевшей Анюткой, перекладывая голову с горячей подушки на кулаки, садясь и запуская руки во взлохмаченные волосы, снова и снова передумывая этот короткий разговор. Спина холодела при воспоминании о собственной безголовости – ведь он мог ее, Иринку, подвести под монастырь, что бы с ней сделали Картошки, если бы узнали? Вспоминался испуганный взгляд Иринки, ее дрогнувшие ресницы, шепот: «Дети…» Как он мог, пустая башка, забыть об этом? Забыть, что Иринка – цыганка, что она никогда не оставит детей… Она оказалась умнее его и тремя словами перечеркнула всю надежду, всю жизнь. И свою и его, потому что теперь Гришка знал точно: она уехала бы с ним. Уехала бы, если б не ее орава, из которых самому маленькому на Пасху не было и двух месяцев.
Миска опустела. Больше не было повода сидеть на кухне, и Гришка начал вылезать из-за стола. В это же время Иринка, морщась от натуги, обеими руками подняла на ухвате огромный, исходящий паром котел с вареным мясом. А дальше все произошло как-то сразу, и Гришка одновременно увидел и побледневшее Иринкино лицо с выступившими на лбу каплями пота, и кренящийся котел, и испуганный взгляд тетки Вари из-за стола. Поняв только одно: сейчас Иринка обварится кипятком с головы до ног, – он одним прыжком махнул через лавку, подхватил руками чугун, краем глаза заметил пустой угол за печью и, уже чувствуя раскаленную боль в ладонях, метнул котел туда. На него все-таки плеснуло кипятком, но в первый момент Гришка даже не почувствовал это, потому что кухня наполнилась паром, визгом, стуком, воплями:
– Иринка, рехнулась?!
– Гришка, живой? Целый?! Чаялэ, он же его голыми руками схватил! Парень, сей же минут руки покажь!
– Дэвлалэ, он же на скрипке играет!
– Иринка, чего разлеглась, вставай, дурища! Чуть не обварилась!
– Подождите… Она, кажись, не в себе… Иринка! Иринка! Иринка, открой глаза! Эй, ты что? Вставай!
– А ну пошли все вон, бестолковые! Что пристали к бабе? Она же, видите, опять…
– Ох ты… А с виду незаметно…
– Дура, заметно месяца через два станет, а пока…
– Тащите ее за печь, пусть полежит… Гришка, пошел вон!
Последнее приказание исходило от тетки Вари, и Гришка был вынужден повиноваться.
Только в сенях он почувствовал, как сильно жжет ладони, подошел к сырой бочке с водой и, подняв разбухшую крышку, запустил в холодную воду обе руки. Ничего. Не страшно. Шкура слезет, только и всего, и даже играть сможет. Слава богу, вовремя вскочил, вовремя поймал этот чугун растреклятый… Гришка передернул плечами, вспомнив посеревшее Иринкино лицо и кренящийся набок котел. И чего, глупая, схватилась за него, ежели в тяжести?
– В тяжести… – зачем-то выговорил он вслух, внезапно осознавая смысл сказанного. Так вот что. Опять тяжелая она. Четвертым уже. От этого Федьки-губошлепа, чтоб у него все кони передохли… Задохнувшись, Гришка представил себе, как этот чертов Федька с его губищами в пол-лица опрокидывает Иринку на постель, как по-хозяйски расстегивает ее блузку, трогает волосы, шею, грудь… и выругался сквозь зубы от накатившей ненависти. Видит бог, зарезал бы этого жеребца… если б польза была. Что толку оставлять Иринку вдовой, ведь Картошки даже вдовую не отпустят ее, будут держать при себе до старости, до смерти…
– Что ты, Гриша? Больно очень?
Он вздрогнул, поднял глаза. Поморщился: рядом с ним, держась за край бочки, стояла жена.
– Ничего, – буркнул он, вынимая руки из воды и вытирая саднящие ладони о штаны. Но Анютка не унималась:
– Дай-ка я посмотрю. Ох ты, господи, ну надо же было так… И что этой Иринке в голову только взбрело, такой чугун надо втроем поднимать, а она… Вот всегда блажная была, а замуж вышла – совсем одурела!
– Помолчи.
– Мне молчать?! – взвилась она. – Эта курица мне мужа чуть не обварила, и мне молчать? Пойдем, Гриша, я тебе руки маслом лампадным смажу, завтра и следа не будет!
Анютка уже схватила его за рукав и сделала шаг к лестнице, но Гришка с силой вырвал руку.
– Да шла бы ты, зараза… Осточертела!
Анютка выпустила его рукав. Мельком Гришка увидел ее лицо – изумленное, растерянное. Отвернувшись, он быстро вышел из сеней.
К вечеру веселье в доме поулеглось. Усталые и хмельные цыгане расселись за столы вдоль стен, вели неспешные разговоры, молодежь еще пела и плясала, но уже не так, как днем, поспокойнее, потише. Кое-кто даже потихоньку отправился спать наверх, кто-то из гостей распрощался и уехал. На кухне цыганки грели самовар, на столах появились пряники, баранки и конфеты, а также излюбленная пожилыми цыганками вишневая наливка. Варька пришла из кухни, сняв испачканный и залитый маслом фартук и оставшись в бархатной темно-синей душегрейке и длинной таборной юбке. Ее черный платок сполз назад, и густые, без седины, вьющиеся пряди волос выбились на лоб и виски. Сидящая за столом между капитаном Толчаниновым и князем Сбежневым Настя улыбнулась и помахала ей.
– Варенька, иди сюда! Устала? Зачем ты на кухне целый день, молодух мало разве? Иди, сядь с нами, я тебе чаю налью.
Капитан Толчанинов галантно поднялся, чтобы уступить Варьке место, но тут же пошатнулся, ухватившись за стол. Варька, спрятав улыбку, принялась уговаривать смущенного Толчанинова остаться на месте:
– Да сидите вы, Владимир Антонович, вы ж в гостях у нас! Вон я на лавку сяду.
– Варенька, да я же не настолько пьян, – оправдывался Толчанинов. – Какая же, однако, крепкая эта проклятая мадера… В молодости, помнится, хлестали ее ведрами на пари, а вот теперь недостает сил усадить даму… Пассаж, и больше ничего!
Сбежнев, сидящий рядом, сдержанно улыбался, тянул из бокала портвейн. Настя, наливавшая Варьке чай, вдруг отставила чашку, обернулась на какой-то шум в другом конце залы и тронула Варьку за руку:
– Смотри, кажется, Иринка спеть собирается! Вот кого бы с радостью послушала! Ты помнишь, какой у нее голос был, как она на «Нищей» ноту брала? Лучше моей Дашки, право слово! Как у Митро ума хватило за этого коновала ее выдать, не пойму…
Варька тоже обернулась. Иринка сидела на другом конце стола, рядом со свекровью, куда ее привели и усадили сразу же после внезапного обморока на кухне. Там она и просидела до самого вечера, подавая Фетинье Андреевне то тарелку, то чашку, то кусок пирога, не решаясь даже отойти и поговорить с матерью и сестрами. Петь она была вовсе не намерена, но сейчас вокруг нее собралась смеющаяся толпа цыган, на разные голоса упрашивающих:
– Осчастливь, Ирина Дмитриевна!
– Спой для молодых, окажи честь!
– Тряхни стариной, сестрица, мы подыграем!
– Ну, давай, как раньше! Ты же самые трудные романсы пела!
– Нет, нет… – Иринка испуганно оглядывалась на молчащую свекровь. – Извините, ромалэ, я не в голосе совсем. Можно, я не буду? И не хочется, я все забыла давно…
– Иринка, ну что ты? Ну, хоть что-нибудь! Спой, мы все просим! Ну, хочешь, на колени встанем? – со смехом уговаривали цыгане.
Митро, стоящий у окна, к уговорам не присоединялся, хмурился. Илона, сидящая рядом, тронула мужа за рукав, но Митро не глядя отстранился. Он еще больше потемнел, когда к сгрудившимся вокруг Иринки цыганам подошел ее муж, уже довольно пьяный, взлохмаченный и мрачный. В Федьку тут же вцепились:
– Морэ, жена петь не хочет, упроси жену!
– Еще упрашивать ее… – буркнул Федька, искоса взглянув на Иринку. – Иди пой для людей, чего расселась?
Фетинья Андреевна посмотрела на сына неодобрительно, но промолчала. На скуле Митро дернулся желвак, он шагнул вперед, но жена снова коснулась его руки, и он остановился. Иринка молча взяла протянутую ей семиструнку, положила ее на колено. Подняла глаза и увидела стоящего в дверях залы Гришку. Он стоял, опираясь на косяк, и пристально, не отводя взгляда, смотрел на нее. Глаза Иринки испуганно заметались, гитара в ее руках задрожала, и она бессильно опустила руку.
– Не могу… Извините, ромалэ. Забыла, как играть.
– Эка беда! – рассмеялась Настя. – Полна комната гитаристов! Эй, чавалэ, хватит винище хлестать! Кто не сильно пьяный, сыграйте!
– Не кричи, я сыграю, – послышался глухой голос. Митро резко снял, почти сдернул со стены свою гитару. Подойдя к дочери, тихо спросил:
– Что будешь петь, маленькая?
Иринка, не поднимая глаз, сказала:
– «Наглядитесь на меня».
Митро кивнул, тронул струны.
Это была старинная и уже почти позабытая песня. Ее давно не исполняли в ресторанах, и лишь седые цыганеры изредка просили какую-нибудь старуху-цыганку спеть ее «под слезу». «Наглядитесь на меня» исполняли обычно на два или три голоса, но Иринка любила петь ее одна, и, когда зазвучали первые звуки старинного романса, в зале прекратились разговоры.
Наглядитесь на меня, очи ясные, про запас.
Видно, я в последний раз у вас.
Не взворотишься, ах, не взворотишься…
Гришка по-прежнему стоял в дверях, зная, что только отсюда, из-за спин других, он может без помех смотреть на Иринку и никто этого не заметит. Он смотрел и смотрел, не отрывая глаз, смотрел на тонкое лицо, на опущенные ресницы, на слегка растрепавшиеся, выбившиеся из-под платка вьющиеся пряди, на родинку в углу рта, зная – другой такой раз будет бог весть когда. «Наглядитесь, ах, наглядитесь на меня…» – звенело в ушах, и простые слова песни царапали по сердцу, и больно было смотреть на Иринку, тоненькую, застывшую, прямую, как струнка, такую спокойную и безмятежную с виду… Видит ли она, чувствует ли его взгляд?..
За столами уже давно никто не ел, никто не разговаривал. Краем глаза Гришка видел сморщенную, словно от сильной боли, физиономию музыканта Майданова, седую, опущенную на кулаки голову Толчанинова, застывшее лицо тетки Вари с закушенной губой, полуоткрытые рты молодых цыган, слезу, ползущую по щеке Илоны, закрытые глаза Насти и ладонь князя Сбежнева на ее руке… А сама Иринка лишь один раз вскинула ресницы, когда стоящий за ее стулом Митро негромко вступил вторым голосом:
Буду плакать, ах, буду плакать я…
Иринка взглянула на отца, чуть заметно улыбнулась. Митро улыбнулся ей в ответ, и Гришка поразился этой неловкой и растерянной улыбке. Дальше отец и дочь пели вместе. Красивый густой бас и чистое меццо-сопрано, переплетаясь, бились в потолок, звенели горькой, надрывной тоской:
Наглядитесь на меня, очи ясные, про запас,
Видно, я в последний раз…
– Ой, невеста плачет!!! – вдруг завопил кто-то.
Аккомпанемент тут же оборвался, Митро опустил гитару, Иринка повернулась. За столом, повалившись грудью на столешницу и обхватив голову руками, действительно ревела Катька. Ее тут же обступили:
– Девочка, что ты? Да не плачь, глупая, бог с тобой!
– Да что такое? Песни, что ли, этой не слыхала никогда?
– Ну вот, ромалэ, молодую до слез довели!
Расстроенная Иринка тихонько встала, чтобы незаметно вернуться на место рядом со свекровью, но дорогу ей перегородил муж.
– Ты что это? – рявкнул он. – Корова! Людям свадьбу своим воем портишь! Совсем рехнулась, бестолочь!
Федька замахнулся. Иринка, тихо вскрикнув, отшатнулась, загородилась рукой. Цыгане удивленно начали переглядываться: выяснять отношения на людях было не принято. Фетинья Андреевна, нахмурившись, поднялась было, но возле дочери уже стоял Митро, и, взглянув в его лицо с побелевшими скулами, Федька опустил руку.
– Ты что же делаешь, сволочь? – тихо спросил Митро. Гитара в его руках дрожала. – Ты забыл, в чьем ты доме? Забыл, на чью дочь руку поднимаешь? Щенок пьяный! Пошел вон отсюда!
С перепуганного Федьки разом слетел весь хмель. Пробормотав что-то невнятное, он быстро прошел мимо Митро в сени. Притихшие цыгане поглядывали на Картошиху, но та сидела с поджатыми в оборочку губами, и было ясно: она не вмешается. Митро швырнул в угол дивана гитару и быстро вышел из залы. Иринка тоже исчезла. Место Илоны было пустым уже давно. Настя обменялась с Варькой взволнованными взглядами и торопливо поднялась из-за стола: надо было спасать положение.
– Ну, хватит, ромалэ, сырость разводить! – громко и весело сказала она, обнимая за плечи еще всхлипывающую Катьку. – Давайте-ка повеселее что-нибудь споем, у нас ведь свадьба, если кто забыл! Ну-ка, невестушка моя третья, вытри нос да спой гостям! А я подвторю! Нечего цыганам на свадьбе рыдать!
Катька улыбнулась сквозь слезы, звучно высморкалась в салфетку. Вскоре по зале плыла задорная мелодия «Любишь-шутишь», и молодой брат невесты, встряхивая волосами, пошел по кругу.
Варька украдкой вышла из залы. Перешла темные сени, заглянула в кухню, пустую и заполненную голубым светом месяца. Тихо позвала:
– Дмитрий Трофимыч… Тут ты, что ли?
У окна шевельнулась тень, и Варька увидела за столом Митро. Он сидел, сгорбившись и опустив голову к самой столешнице, на голос Варьки не повернулся. Она подошла, встала рядом.
– Чего тебе, девочка? – спросил он, не поднимая головы.
– Ничего. – Варька, ожесточенно теребя в пальцах бахрому шали, прошлась вдоль стены, вернулась. Побарабанила пальцами по столу – и не выдержала: – Господи, Дмитрий Трофимыч… Ну, как тебя только угораздило на такое?!
– Хоть ты мне плешь не проедай, – хрипло попросил Митро. – Меня и так Илона шестой год грызет. Вот теперь ревет наверху. Каждый раз ревет, когда Иринка в гости приходит! А я… А мне-то как быть? Что я – счастья для дочери не хотел? Не любил я ее, что ли? Ты-то ведь знаешь, как все было!
– Знаю. – Варька подошла ближе. – Не мучайся зря. И меня прости, глупость сказала. Ты ведь по-другому сделать не мог.
– Ты понимаешь?! – Митро порывисто, как мальчик, обернулся к Варьке. – Ну что я мог сделать, Варька, ну что?! Полон дом девок, восемь голов, всех выдавать надо, а цыгане не берут, боятся! Все из-за этой потаскухи Маргитки. Никогда о семье, оторва, не думала! И тут Картошки сватов шлют. Ну, что мне было делать? Видит бог, если б знать, что Иринка так жить будет… Душой своей клянусь, могилой матери клянусь, всеми конями, – не отдал бы! Сопляк! Паршивец! Да какое он имеет право на мою дочь кулаками махать, он подошвы ее не стоит! Кто он такой, вошь базарная, один барыш в голове! Пусть спасибо скажет, что башку ему не оторвал сегодня! И эта упыриха Фетинья сидит и молчит, будто так и надо, всю кровь из девки выпила! Еще дома ее загрызет! Тьфу, хоть бы они подохли все, вот послал бог родню!
– Да не изводись ты… – Варька, помедлив, тронула хоревода за плечо. Митро, вздрогнув, умолк. – Что ты, Дмитрий Трофимыч… По-всякому же бывает. Живут люди, привыкают, срастается как-то… У Федьки с Иринкой детей трое, дай бог, все хорошо будет. На сегодняшнее не смотри. Федька парень-то неплохой. Ну, выпил много, куражится перед цыганами… Завтра проспится – со стыда умрет.