– Расскажи про свой табор, Варвара Григорьевна. Вот будет весна – и я туда к вам уеду.

– Что ты там делать будешь, морэ? – в тон интересовалась Варька. – Коней менять-лечить не умеешь, кузнечить не умеешь, корзины плести не умеешь, воровать не умеешь…

– Воровать я умею!

– Угу… Бублики на Сухаревке.

– Ну, тогда я женюсь на таборной! Она будет гадать бегать, а я под кибиткой пузом кверху лежать. Поди, плохо?

Варька кивала, улыбалась. Наверняка понимала, что разговор все равно в конце концов сведется на жену Кузьмы. Знала про Данку она много. Знала даже то, о чем не догадывался никто: то, что, выходя замуж, Данка была чиста.

Когда Варька впервые сказала об этом Кузьме, тот, разумеется, не поверил:

– Так не бывает.

– Бывает. Редко, но бывает. Ты вспомни, морэ, когда ты с ней в первый раз… Ну, когда ты ее своей женой делал… Разве крови не было?

Он молчал, чувствуя, как холодеет спина. Потому что кровь была. Но…

– Но как же, Варька? Господи ты боже мой, да она же… Она мне тогда сказала, что это… что такое у всех женщин бывает… что-то вроде раз в месяц… Дэвлалэ, мне же пятнадцать лет было! Я же не знал ничего! Почему она мне правды не рассказала, почему? Чего боялась?! Я за нее душу черту продал бы, чему угодно бы поверил!

На печи зашевелилась, заворчала старуха, и ему пришлось умолкнуть. Варька горько улыбалась. Тогда она не стала объяснять Кузьме – почему… Он понял сам много лет спустя. Понял, что Данка, выброшенная из семьи, опозоренная, измученная, не успевшая даже оправдаться, уже не верила никому. Не верила и смертельно боялась, что Кузьма, не дослушав, выкинет ее на улицу, и снова – одиночество, нищета, голод, страх, чужие люди… У нее не было больше сил. А он, Кузьма, был тогда просто мальчишкой, ничего не понимавшим в женщинах и принявшим на веру ее слова.

У него была мысль встретиться с Данкой после того ночного разговора, но наутро, подумав, Кузьма снова так и не подошел к ней. Данке тогда было не до первого мужа, она вовсю ссорилась со своим поляком. Они не были обвенчаны, но Данка прожила с Навроцким семь лет и искренне надеялась жить и дальше. Но у Навроцкого были другие планы. Красавец-поляк пользовался бешеным успехом у женщин и, если ему не везло в игре, не стеснялся крутить романы с купеческими вдовами, продолжая при этом брать у Данки деньги, продавая ее драгоценности и неделями не появляясь у нее на Воздвиженке. В конце концов Данка была вынуждена даже заложить дом. Деньги таяли, Данке приходилось прятаться от осаждавших ее ростовщиков и кредиторов и распродавать последние кольца. Тогда она уже была больна, но никто не знал об этом. Никто, кроме Кузьмы, который, дежуря по обыкновению возле ее дома, увидел однажды, как Данка, шатаясь, вышла из экипажа и прислонилась спиной к забору. Ее лицо было белым, на лбу выступил пот. Кузьма никогда не подходил к ней, но на этот раз набрался храбрости.

– Данка, что с тобой? Помочь? Держи руку.

– Ты пьян, пошел вон, – не открывая глаз, сказала она.

Он послушался. И в этот же день запил так, что лишь через две недели Митро сумел отыскать его в каком-то вонючем кабаке на Трубной площади – грязного, заросшего, без копейки денег, без сапог и в чужой рубахе. А когда Кузьма пришел в себя, грянуло новое известие: Данка с детьми уехала из Москвы.

Новости в столице всегда разносились быстро, и уже на другой день после Данкиного отъезда вся Живодерка знала, что случилось. Данке насплетничали об очередной измене Навроцкого, и она приехала прямо в «Яр», где поляк сидел со своей новой пассией. Данка устроила головокружительный скандал, попавший на другой день в газеты. Лишь чудом купеческой вдове Заворотниковой удалось свалиться под стол и тем самым спасти свое лицо от бутылочного осколка, которым взбешенная Данка размахивала перед ее носом. Тем же осколком она собиралась ткнуть в глаз Навроцкому, но не успела, лишившись чувств. Поляк на руках вынес Данку из ресторана, отвез домой, на Воздвиженку, и, едва дождавшись, пока та придет в себя, объявил, что между ними все кончено, что он женится на Заворотниковой и переезжает к ней. Тут же последовала вторая, еще более бурная, часть скандала, Данка перебила и переломала все, что попалось под руку, метнула в окно вслед уходящему Навроцкому чугунную статуэтку, но поляк все-таки ушел. До утра Данка прорыдала, а на следующий день собрала детей, вещи, оставшиеся ценности и укатила в Петербург.

Узнав об этом, Кузьма в тот же вечер объявил Митро, что едет в Питер. Сначала Митро орал благим матом, потом уговаривал, затем снова орал, кроя отборной бранью и «эту шлюху», и «этого дурака»… потом согласился. Наутро Кузьма ушел, и больше на Живодерке его не видели.

Вспоминая свои первые дни в Петербурге, Кузьма невольно передернул плечами. Он приехал туда, совершенно не представляя, где искать Данку с детьми, намереваясь сначала расспросить цыган, а уж затем идти в обход всех гостиниц и ночлежных домов. С цыганами ему сразу же не повезло: никто и слыхом не слыхивал о Данке. На всякий случай он наведался в рестораны, где пели цыганские хоры, в Новую деревню, в «Аркадию», но и там никто ничего не знал. Лишь на десятый день в грязных номерах на Мойке прыщавый половой в не стиранной с Христова пришествия рубахе, почесав подбородок, заявил, что «приехала такая, и с дитями, уж неделю за проживанье и стол не плотют».

Он нашел Данку лежащей на железной кровати в темной и запущенной комнате с отставшими от стен обоями. Дети за столом играли в лото на орехи. После перед глазами Кузьмы еще долго стояла эта грязно-желтая стена, две пары больших черных детских глаз, в упор разглядывающих его, и темное, в ореоле растрепанных волос, изможденное лицо Данки. Она, казалось, не удивилась при виде Кузьмы. С минуту они молча смотрели друг на друга… а потом Данка вдруг расхохоталась. До сих пор Кузьме иногда слышался во сне ее смех: хриплый, тихий, безостановочный. Она смеялась и смеялась, откинувшись на грязную подушку, смеялась до слез, а потом содрогалась в рыданиях, зажав лицо руками и отталкивая бросившихся к ней детей. И все еще плакала, когда Кузьма, так и не сказавший ни слова, пошел рассчитываться с половыми, хозяином гостиницы и по ломбардным квитанциям. Спасибо Митро – сунул на прощанье в карман несколько «красненьких»…

Вечером выяснилось, что денег у Данки не было ни копейки. Она равнодушно сказала Кузьме, что уже приготовила свое самое «голое» – с открытыми плечами и спиной – платье, чтобы вечером идти прохаживаться по Невскому бульвару. Странный был у них разговор: Данка лежала в постели, отвернувшись к стене (у нее опять болело сердце); Кузьма сидел рядом, на скрипучем гостиничном стуле, смотрел на свесившиеся с подушки косы Данки, тяжелые, иссиня-черные, наполовину распустившиеся… Слушал ее хриплый, незнакомый голос и понимал: пора уходить отсюда. Когда Данка умолкла, он сказал:

– Ежели тебе ничего боле не надо, так я пойду.

– Куда? – не поворачиваясь, спросила она.

– В Новую деревню. У меня там родня, сестра замужем…

– Это далеко. Дождь на улице. Не ходи.

– Что ли… остаться?

– Ай, да делайте вы что хотите…

Она так и не повернулась к нему. Не повернулась даже тогда, когда Кузьма лег рядом. Он не знал, о чем Данка думала в ту ночь. Оба они не спали, оба молчали, притворяясь спящими. Но когда наутро Кузьма сказал, что хорошо бы им обоим сходить в «Аркадию» и попросить работы, Данка согласилась. Ведь ей, как и семнадцать лет назад, нечего было терять.

Все же Данка не прогнала его. Не прогнала даже тогда, когда первые же выступления в ресторане принесли ей оглушительный успех. Немолодая уже певица из Москвы в считаные дни затмила примадонн хора Алексея Васильевича, про нее написали в «Северной пчеле», у дверей «Аркадии», как когда-то возле «Яра», начали собираться толпы поклонников, и было ясно, что бывший муж Дарье Степной больше не нужен. Но, к удивлению Кузьмы, Данка не гнала его, и вскоре он перестал ломать голову – почему… Значит, так ей было лучше. Он ни на что не рассчитывал, ничего не ждал. Чего ждать, на что рассчитывать после того, как Данка семнадцать лет подряд видела его, в дым пьяного, перед своим домом на Воздвиженке? Слава богу, что хоть согласилась взять его своим гитаристом – и за все пять лет выступлений в «Аркадии» не выбрала другого, хотя музыканты в хоре были хоть куда.

Пить Кузьма бросил – причем сам не заметил как. Данка, дети, ресторан, выступления, поиски дешевой квартиры заняли все его время, и лишь осенью он спохватился, что третий месяц не пьет ни капли. Поняв это, Кузьма даже рассмеялся. Подумал: расскажи цыганам с Живодерки – не поверили бы, хоть сто раз крестно забожись… Все знали, и сам Кузьма был уверен в том, что после стольких лет запойных пьянок человек стать прежним не может. Но что-то произошло, и Кузьма даже собирался забежать в Исаакиевский собор воткнуть свечку святому Николе-исцелителю, но, конечно, позабыл. Не до Николы тогда было.

Все, казалось, налаживалось потихоньку. Кузьма нашел домик Фомича, отставного солдата-пехотинца, который мучился от старческого одиночества и охотно принял на постой цыганскую семью. Дети тоже были пристроены, Мишка даже бегал в церковно-приходскую школу учиться грамоте, а семилетняя Наташа крутилась по хозяйству с той взрослой сноровкой, которой обладает любая цыганская девчонка. Кузьма и Данка работали в ресторане, слушать Дарью Степную съезжалось пол-Петербурга, как-то раз приезжали даже великие князья, и Данка до сих пор хранила их подарок: кольцо с ограненным капелькой рубином.

Но бог не любит, чтобы у людей все было хорошо. Кузьма чуть не умер со страха, когда однажды во время исполнения своего коронного романса «Я ласкала, целовала» Данка вдруг оборвала пение и поднесла руку к груди. Кузьма шагнул к ней, но она с застывшей на лице улыбкой едва заметным движением приказала ему продолжать играть. И допела веселую песенку до конца, и, лишь уйдя с эстрады в свою уборную, упала на диван с серым, искаженным болью лицом.

– За доктором послать, девочка? – впервые за всю жизнь Кузьма осмелился назвать ее так.

– Уйди прочь, ты пьян, – сквозь зубы сказала она.

Данка часто говорила это. Кузьма не решался спросить: видит жена или не видит, что он давно не пьет. За доктором все-таки послали, и тот решительно заявил: никаких волнений, никаких выступлений, полный покой и теплый климат. Тем же вечером Кузьма предложил Данке бросить все и ехать на юг, но та, не дослушав, встала и ушла. Он пришел к ней в ту ночь, как всегда, не зная: оттолкнет или нет? Данка не оттолкнула. Но и не сказала ни одного слова до самого рассвета. Кузьма не переживал: привык.

Потом были еще два приступа, оба – во время выступления, и оба раза Данка уже не смогла допеть романс до конца. Цыгане начали шептаться о том, что Дарья Степная «долго не протянет». Сам хоревод Алексей Васильевич как-то раз тихо спросил у Кузьмы – не собирается ли он всерьез лечить жену? Кузьма ничего не ответил: ведь все решала Данка. А она и слышать не хотела о том, чтобы оставить ресторан, с какой-то болезненной хваткой цепляясь за эту блестящую жизнь. Она даже сменила репертуар и теперь вместо любимых жестоких романсов пела смешные шансонетки и незамысловатые песенки вроде «Ну целуй, не балуй» и «Я цыганка, дочь степей». Публике это понравилось; когда Данка в своем красном платье, картинно изогнувшись, блестя глазами, пела вальс «В час роковой» и звонко играла голосом на верхних нотах, ресторан ревел от восторга. А Кузьма, стоя за спиной жены и машинально аккомпанируя, читал про себя «Верую» и надеялся: хоть бы сегодня пронесло. Иногда проносило, иногда – нет. Но, скажите на милость, что теперь-то делать?

Взглянув на ходики, Кузьма увидел, что уже четвертый час утра. Свеча в стакане почти полностью догорела, превратившись в плавающий в растопленном воске чуть тлеющий фитилек. Кузьма допил холодный, ставший горьким чай, взял стакан со свечой и пошел к Данке.

Жена спала на боку, обняв обнаженными руками подушку. Распущенные волосы, как обычно, свесились с постели на пол. Кузьма поставил свечу на подоконник. Сел, не раздеваясь, на пол, прислушался к дыханию Данки, порадовался про себя: дышит ровно, хорошо, не мучается… В прыгающем желтом свете лицо Данки казалось совсем молодым и растерянным. Тень от ресниц шевелилась на резко очерченных скулах, лоб перерезали две горькие морщинки, брови были страдальчески приподняты. Кузьма смотрел на ее лицо до тех пор, пока свеча не замигала и не погасла. В наступившей темноте он разделся, осторожно лег рядом с женой. И уже начал проваливаться в сон, когда вдруг услышал приглушенные рыдания рядом с собой. Сначала он медлил. Затем осторожно, на ощупь нашел руку жены.

– Данка, что ты?

– Ты чего не спишь?! Пошел вон! – раздалось сдавленное шипение. – Уйди от меня! Спи! И не поеду я никуда отсюда, не поеду, слышишь?! Дэвлалэ, как вы мне осточертели все, все, все…

Кузьма вздохнул. Отодвинулся. И лежал неподвижно, глядя в темноту, до тех пор, пока всхлипывания рядом не смолкли.

* * *

Июнь на юге в этом году выдался жарким. Белое солнце целый день висело в небе, источая нестерпимый жар. Море сверкало, известняковые утесы слепили, как мартовский снег. Степь выгорела начисто, остатки пожухлой травы едва топорщились на облысевшей почве, и сухие комки перекати-поля свободно путешествовали по ней из края в край. Не выдержала даже ко всему привыкшая полынь на прибрежных камнях и, утратив невзрачные соцветия и листья, торчала между утесами сухими желтыми палками. К гальке на берегу невозможно было прикоснуться, и нравилось это лишь одному человеку в рыбачьем поселке: турку Мустафе, который спокойно и важно варил свой кофе прямо на камнях у трактира Лазаря. Толстый турок никогда никуда не спешил, бег как способ передвижения не признавал, и поэтому Илья и Маргитка, идущие к трактиру, были крайне удивлены, увидев, что Мустафа несется им навстречу, вспотевший, с сотрясающимся животом и вытаращенными глазами.

– Дэвла, что это с ним? – пробормотала Маргитка. – Мариам, что ли, себе кого получше нашла?

– Брат, куда рысишь? – спросил Илья.

Мустафа промчался мимо него, как тяжеловоз, пыхтя и сотрясая землю, и выпалил на ходу:

– За Мариам! Пусть поглядит, пока не кончилось!

Илья взглянул в сторону трактира. Там, под старым грецким орехом, действительно собралась нешуточная толпа, от которой доносились восхищенные вопли, ругань, смех и лошадиное ржание. Когда Илья с Маргиткой приблизились, крики стали отчетливее:

– Давай, Роза! Эй, Чачанка! Смотри не падай!

Илья раздвинул локтями толпу – и увидел нечто невообразимое. Перед трактиром, делая широкий круг по двору, галопом носился тот самый красавец-жеребец чистой золотой масти, которого неделю назад на аркане притащил в поселок Васька Ставраки. Все эти дни конь был на языках не только у поселковых барышников, но и у городских ценителей лошадей. Он был редкой красоты, с тонкими и сильными ногами, подобранной грудью, богатым хвостом, слегка удлиненной спиной, маленькой и сухой породистой головой. Проблеск белка в углах фиолетовых глаз говорил о своенравном характере, в чем за неделю Васька убедился полностью. При посредстве всех знатоков округи он несколько дней пытался укротить бешеную скотину, но пользы не было никакой. После того как с жеребца три раза сорвался молдаванин Белаш, пять раз – коновал с Ближних Мельниц одноглазый Федор и раз двадцать – сам Васька, было решительно установлено: чертовой твари дорога только на бойню. Золотой жеребец не давал приблизиться к себе: фыркал, храпел, дико скашивал глаза, дергался и лягался, и даже Илья, раз взглянув на него, не стал и пытаться. Сказал Ваське: «Без толку. Норовистый, как черт. Татарам продавай».

Продавать татарам такую красоту Ваське не хотелось, он рассчитывал сбыть породистого скакуна какому-нибудь богатому знатоку в Одессе, но необъезженная лошадь сильно теряла в цене, и Васька не спешил подыскивать покупателя, все еще надеясь обломать строптивца. И сейчас Илья не верил своим глазам: неукротимый золотой галопом несся по кругу, словно в цирке, а на его спине, сжав бока коня коричневыми исцарапанными ногами и гикая, как кабардинский мальчишка, сидела Роза Чачанка. Испуга на ее лице не было и в помине: было очевидно, что Роза упивается скачкой. Более того – понаблюдав за ней с минуту, Илья увидел, что бешеная баба показывает джигитовку: она то запрокидывалась назад, почти ложась на круп лошади, то на лету срывала лист с грецкого ореха, то, свешиваясь до земли, подхватывала прямо из-под копыт гальку, то, как в пляске, била плечами. Пробормотав: «Вот шальная…», Илья ткнул кулаком в бок стоящего рядом Лазаря и потребовал объяснений. Лазарь долго отмахивался и орал по-гречески, но в конце концов сбивчиво поведал следующее.

Ранним утром Васька Ставраки, ругаясь и размахивая кнутом, на веревке приволок рыжего жеребца к трактиру. Там его, по уговору, ожидал высокий и длинный, худой, как щепка, цыган-кэлдэрар Иштван из Одессы, клятвенно пообещавший Ваське объездить упрямую тварь. Разумеется, ничего не вышло и у Иштвана: раз за разом он оказывался на земле. К тому времени к трактиру начали сходиться вернувшиеся с раннего лова рыбаки, собралась толпа, Иштвану помогали советами, подбадривали, но ничего не помогало. В конце концов вывалянный с ног до головы в пыли цыган заявил, что, видно, не судьба, и добавил, что такой оголтелой коняки он не видал сроду. После Иштвана попробовал еще раз «на авось» и сам Васька, но под хохот рыбаков тоже полетел в пыль. Окончательно выйдя из себя, он с матерной бранью выдернул из-за голенища кнут и принялся изо всех сил хлестать вскидывающегося на дыбы жеребца. И тут с грохотом разверзлась дверь трактира – на двор вылетела заспанная, растрепанная и орущая Чачанка. Подбежав к Ваське, она вырвала у него кнут, швырнула его далеко в море, во всеуслышание высказала все, что она думает об этом «бесштанном босяке», и решительно зашагала к обозленному жеребцу, на ходу подтыкая юбку. Остановить Розу бросились сразу несколько человек, но она зарычала на них так, что те шарахнулись, не спеша огладила и отерла рукавом дрожащего от ярости жеребца, скормила ему что-то со своей ладони и, обняв бешеную тварь за шею, принялась нашептывать ему на ухо. Конь слушал, подергивая головой и переступая с ноги на ногу, тянулся к Розе губами и лишь коротко всхрапнул, когда она вскочила ему на спину.

– Где она так джигитовать научилась, матерь божья? – проворчал за спиной Ильи Иштван. – Первый раз в жизни вижу, чтобы цыганка на лошади гоняла! Да еще на такой злющей!

– И никакая она не цыганка. Примазывается! – зло сказала Маргитка.

– Замолчи, – велел Илья. Маргитка вспыхнула, но ответить не успела, потому что в эту минуту Роза под восторженные вопли зрителей осадила взмыленного жеребца, ласково похлопала его по шее, спрыгнув на землю, и зашагала к Ваське Ставраки. Тот стоял под грецким орехом, прислонившись спиной к толстому корявому стволу. Ему одному из собравшихся перед трактиром совершенно не понравилось устроенное представление, и он мрачно смотрел из-под насупленных бровей на приближающуюся к нему Чачанку. Рыбаки тоже наблюдали за Розой с интересом, ожидая продолжения. Ожиданий Роза не обманула.

– Видал, дух нечистый, как с животиной обращаться надо?! Эх ты, на таракане тебе ездить! – заголосила она на весь двор, суя Ваське под нос маленький загорелый кулак. – Скинул он тебя и еще раз сто скинет, и правильно сделает! Он теперь до смерти не забудет, как ты его кнутом по двору гонял! Да самому бы тебе того кнута понюхать, медуза ты паршивая! Тьфу! Да какой ты конокрад после этого? Семечки тебе у старух на базаре красть, а не лошадей!

Лицо Васьки перекосилось от бешенства, рука машинально дернулась к голенищу, но кнут его уже полчаса лежал на дне морском. Васька дико огляделся вокруг в поисках чего-нибудь тяжелого, схватил валяющуюся в пыли ржавую подкову, замахнулся.

– О, давай, давай, помаши руками! – подбодрила его Роза. – Попляши, а я спою! Гоп, морэ, не зевай, таракана оседлай! Ехай себе с богом, не гони дорогой!

Неожиданно сложившаяся песенка довела рыбаков до дикого хохота. Лазарь рядом с Ильей сложился вдвое, насколько позволял круглый живот, ловя разинутым ртом воздух. Иштван ржал, схватившись за бока, вытирал слезы и приговаривал по-своему грек Спиро, дед Ершик и вовсе сел на землю, дрожа от смеха. К удивлению Ильи, смеялась и Маргитка: громко, блестя зубами и, кажется, искренне. Не до веселья было только Ваське. Застонав от бешенства, он кинулся к Розе, но сзади его нежно перехватил огромный Белаш.

– Цоб-цобэ, парень, не лягайся! – с сильным бессарабским акцентом сказал он. Грубое рябое лицо контрабандиста расплылось в издевательской ухмылке. – Ступай себе подобру-поздорову. Тут, видишь, лошадь. А ты с лошадью не умеешь. А не умеешь – не берись. Поди, милый, таракана поймай. Тяжело будет – Розу позови, пособит.

Белаш втолковывал это все Ваське ласково и доброжелательно, но стоящие рядом рыбаки умирали от смеха. А Маргитка, подбоченившись и запрокинув голову, закатывалась громче всех, и стонала, и всхлипывала, и, вытирая глаза, показывала на Ваську пальцем:

– Ой, не могу, умру… Ох, помогите, кончаюсь… Ох, смотрите, люди добрые, саво ром баро…[20]

Васька выстрелил в сторону хохочущей Маргитки злым взглядом из-под бровей, и Илья злорадно заметил, какой краской залилась его черная физиономия. Резко вырвавшись из объятий Белаша, Васька выругался сквозь зубы и, круто развернувшись, зашагал по дороге в город.

– Эй, красавец, а лошадь-то? Лошадь-то забери! – завопила ему вслед Роза.

Васька не оглянулся, и на мгновение Илье стало даже жаль его. Все-таки вогнать в краску Ваську Ставраки до сих пор не удавалось никому в поселке.

– Ну и язык у тебя, Розка! Без ножа парня зарезала, – полушутливо упрекнул он посмеивающуюся Чачанку.

– А-а, будь здоров, Смоляко, я тебя и не видела! – весело поздоровалась Роза. – Ничего, такого обломать не грех. Ну, не люблю я его, не люблю, и все. Когда его зарежут, и на поминки не приду. Выдумал – живую божью тварь мучить!

– А тебе обязательно нос сунуть надо было! Гляди, припомнит он тебе…

– А! Пугали ежа голым задом! – беспечно сказала Роза. – Слава богу, не в лесу живу. Рыбачки в обиду не дадут.

– Слушай, поделись секретом – как ты с жеребцом управилась? – помявшись, спросил Илья. – Стыд сказать, я и то к нему подойти побоялся! А ведь не первый год с лошадьми-то…

– Да какой тут секрет, господи? – Роза, приглаживая ладонями растрепанные после скачки волосы, хитровато смотрела на Илью. – Прикармливала я его, всего и делов. Васька ведь, сволочь такая, впроголодь его держал, а мне жалко было: животина же бессловесная… Вот я, как солнце сядет, на двор пролезу тихонько…

– К Ваське?! – поразился Илья. – И не боялась?

– Чего бояться? Пролезу, к лошаденку подберусь и кормлю его… соленым арбузом с хлебом. Два раза овес в подоле приносила, только, незадача, просыпала много, когда через плетень лезла. Вот Васька, поди, башку ломал – откуда столько овса во дворе?.. Ну, вот и пригодилось.

– А джигитовать где выучилась? Я такое только у чеченов на Тереке видал.

Роза посмотрела на Илью внимательным и веселым взглядом, по-мальчишески присвистнула сквозь зубы, и он понял, что Чачанка больше ничего не скажет.

– Что-то вашей Дашки последнее время не видно. – Роза повязала волосы красным платком, сдвинула его на затылок. – Не уморили вы ее там?

– Нет. Яшка ее в Николаев возил, вчера только вернулись. К какому-то доктору русскому известному, глаза смотреть.

– И что?

– Да ничего. – Говорить об этом Илье не хотелось, но Роза затеребила его за рукав, и пришлось продолжать. – Без толку проездили, только время на ветер… Этот доктор с три короба наговорил, обнадежил девочку, а сделать ничего не сделал. Даже денег не взял.

– А что говорил-то?

– Да много всякого… Яшка и половины не понял. Что-то вроде того, что всю жизнь она слепой не будет.

– Так не бывает, – уверенно сказала Роза.

– Вот и я тоже думаю… Но доктор этот говорил, что если она не от рождения слепая, а от страха, то, может быть, будет когда-нибудь видеть. Если, положим, она испугается сильно, или упадет, или беда какая стрясется…

– Клин клином вышибают, что ли?

– Вроде того…

– Может, Яшке побить ее? – серьезно посоветовала Роза. – Она с непривычки испугается, глядишь, и…

Илья молча отмахнулся. Ему эта поездка к доктору не нравилась с самого начала. Мало, что ли, Настька в свое время таскала дочь по докторам, мало водила попов и бабок, мало молилась, мало плакала? Ничего ведь не помогло, и все давно смирились с тем, что Дашка никогда не увидит солнца. И сама Дашка знала это и не мечтала попусту о несбыточном. И вот теперь какой-то николаевский живодер, будь он неладен… Зачем ему понадобилось морочить девочке голову? Чего хорошего может из этого получиться? Задумавшись, Илья хмуро вертел носком сапога ямку в песке, не слушал о чем-то болтающую Чачанку и опомнился лишь тогда, когда она со всей силы хлопнула его по плечу: