Нет, правда, холодно. Вернулась в комнату, сдернула с лежанки лохматое, будто давно не чесанное одеяло с ярким орнаментом, закуталась, как в плащ. Под ноги попалась так и не поднятая доска, пришлось присесть на корточки, распахнуться, выпустить наружу руку-ложноножку, подцепить, припереть наискось к ставне. Нет, Михайль, так не пойдет. Старый этюд, заросший грибами и пылью, – это нормально, в пределах здравого смысла и невероятного совпадения. Но не письмо. Тем более адресованное мне.
   Подметая сначала ступеньки, а затем землю краем одеяла-плаща, прошла по бывшему лабиринту, а теперь просто узкому извилистому ходу между постройками, загроможденному всякой всячиной, во двор. Здесь тоже никого не было, в пустой тишине преувеличенно отдавались фоновые звуки: посвистывание ветра и птиц, шорох мелкого сора под моим шлейфом, шелест листьев, дыхание леса. Возле крыльца стояла корзина старухи Иллэ, почти доверху полная лещины в ажурных сухих юбочках. Миски для очищенных орехов на крыльце не было, а то бы я, наверное, присела полущить. По идее, должно успокаивать нервы, древнее спокойное занятие.
   Или постучаться к Отсу, к Таше?
   Разумеется, я так и сделала. Заранее зная, что поселение пусто, словно оболочка вроде бы и целого на вид, но подозрительно влажного, почерневшего ореха. Осень. Осенью все в лесу. Поймать момент, приоткрыть створку ставен, протянуть руку, а потом запросто выйти наружу с другой стороны, обращенной к пруду, к лесу или к тропинке, ведущей на станцию, не имеет значения. Чтобы мне не у кого было спросить – до того, как сяду и прочту.
   Ну?!.
   Мои взаимоотношения с письмами, телеграммами, записками, мейлами, эсэмэсками и прочим всегда были лаконичными и скоростными, без малейших зазоров и пауз: чистое потребление информации, которая может потерять актуальность за лишнюю минуту, но уж точно не станет менее болезненной и непоправимой из-за твоих колебаний. Так было всегда. Меня несчетное множество раз убивали именно так, написанными, а потому неотменимыми словами – и ничего. Весь свой заряд, смертельный либо живительный, нейтральный либо потрясающий до основ твой обитаемый мир, слова получают в момент написания, а вовсе не прочтения, как может показаться.
   Я обошла все поселение, так и не определив, окно какой именно постройки граничит с моим: чистый самообман считать, будто я уже сориентировалась и освоилась тут. Черный ониксовый пруд упал под ноги неожиданно, из-за угла, будто подброшенный извне, как посылка с яшмовым кулоном или вот это письмо, которое надо в конце концов прочитать.
   Зябко закутавшись в одеяло, подвернув лохматый край в несколько слоев на холодной сырой земле. Можно было, наверное, устроиться поудобнее, в комнате у окна или хотя бы на деревянном крыльце возле корзины. Но хватит проволочек. Все равно ведь уже не будет меньше боли.
* * *
   Так и напишете: мужчины Марины?.. Название главы, серьезно?.. Сами придумали? Мужчины Марины! Нет, звучит. Вообще-то она никому не рассказывала, а если вдруг отлавливала какие-то сплетни о себе, это был кромешный ужас для тех, кто, на свою голову, попробовал их распускать. Но все равно: у каждой женщины, даже такой, как она, всегда есть подруга, которая знает. Не какие-то особенные подробности и интимности, но основной фактаж – да. Так и надо? Ну замечательно. Слушайте.
   Начнем с Пашки, так проще. Ну, правда, не со школьной же влюбленности начинать, это было бы смешно вообще. Хотя я все помню, мы с Маринкой уже тогда были лучшими подружками, потом вместе поступали, правда, я провалилась на актерском, но потом… Ладно, поехали по взрослому.
   С Пашкой они были знакомы всю жизнь и всю жизнь оставались более-менее вместе. Одно время она даже замужем за ним была, выскочила еще в институте, на последнем курсе. Там как-то завязывалось то ли на армию, то ли на распределение в столице… короче, расписались на раз-два – и еще много лет после всего никак не могли выкроить время и силы, чтобы развестись. Пашка был, конечно, козел, во всех смыслах. Маринка его знала как облупленного, но на крупных авторских проектах работала только с ним. Говорила: знаешь, Танька, все-таки свой, апробированный, надежный козел по-любому лучше кота в мешке. Не сказала бы, чтоб он был по-настоящему талантливым кинооператором, так, средненький крепкий профессионал. Надежный, да; по работе, я имею в виду. А надежность она ценила больше всего, по-моему, это единственное, что она вообще когда-нибудь в ком-то ценила.
   Ну да, периодически у них возобновлялось. Особенно на выездах, на натуре: понимаете же, обстоятельства располагают, было бы с кем, а тут рядом свое, обкатанное, так сказать, проверенное годами. И главное, никаких взаимных обязательств, ожиданий и претензий – высшая степень взаимопонимания. Вот я, например, если рву с кем-нибудь, то это навсегда, я просто физически не могу общаться со своими бывшими. А Маринка ничего, могла.
   Вообще же ее многие в наших кругах искренне считали фригидной: при ее-то темпераменте, при всех этих вспышках, взрывах, скандалах с жутким накалом страстей… Наверное, трудно было представить, что при таком раскладе ее хватает на что-то еще. Но это полная чушь: мужчины у Марины (хи-хи, нет, но звучит же!) имелись практически всегда. Единственное, что в основном кратковременные, попробуй ее выдерживать чересчур близко. О многих ее связях и сказать особенно нечего: не связи, а пересечения, мгновенные и убийственные, вроде короткого замыкания. Говорят, на съемках «Морды», ну, тех, скандальных, у нее завязался роман с лесовиком-террористом, и этот этнический герой потом голой грудью бросился под обстрел… но сама Марина никогда не рассказывала, даже мне – так что вранье, скорее всего. А из тех, кто был на самом деле и кому удалось рекордно долго с ней продержаться…
   Ну, Яр, конечно. Яромил Шепицкий, поляк, танцор, хореограф. Вот с кем ей было спокойно, если только про Маринку вообще можно так сказать. Очень красивый мужчина, высокий, стройный, балетный, ну, вы понимаете. Такой уравновешенный и веселый, вся студия была в него влюблена: он тогда работал на одном танцевальном телепроекте и дружил со всеми абсолютно. С Маринкой они познакомились не по работе, а так, случайно, в буфете, что ли. Это на «Студии-плюс» было, они потом накрылись в дефолт, жалко, приятное место и люди работали милые…
   Яр всегда умел ее гасить. Поясняю: когда на Марину накатывало, она делалась такая, что посторонние люди, кто не в курсе, чуть ли не бросались в психушку звонить или в скорую; ну мы-то знали, что поделать ничего нельзя, только переждать, пока пробьет и отпустит. А он только улыбнется, отпустит какую-нибудь шуточку по-польски – глядишь, а Маринка уже смотрит по-человечески, приглаживает волосы. И знаете, что я думаю? Они потому и разошлись. Она так не могла – чтобы не пробивало. А вообще-то они удивительно друг другу подходили: как вспомню, вечно смеялись, обсуждали что-нибудь взахлеб, гуляли вдвоем, им обоим нравилось подолгу бродить пешком… Но вот так. Он, кстати, был первым, кто начал искать ее, когда они пропали в тех горах, поднял международные организации и все такое. А когда она вернулась – представляете? – даже не стал с ней встречаться, уехал к себе в Польшу в тот же день.
   Был еще Висберг. Ну, Висберг – это отдельный разговор, слегка трагикомического толка. Дело было в Париже на фестивале, Марина возила «Блик», самая сильная ее работа, по-моему. Ездили Маринка с Пашкой, Эдуардыч, который все организовывал, актеры на главных ролях и я как ассистент. Нас поселили в потрясающей гостинице – небольшая, с полосатыми маркизами на балкончиках и окнами на Сену! Ее всю сняли под фестиваль, и только в одном номере жил левый мужик, турист: говорили, он чуть ли не за год забронировал место и отказался менять на что-нибудь другое. Ходил вечно недовольный, в ресторане сидел подчеркнуто один за крайним столиком. Висберг.
   Потом оказалось, он безумно богатый, феерический какой-то миллиардер. Большой любитель кино, коллекционер, меценат, при этом кинематографистов на дух не выносил. Когда он начал за Мариной ухаживать, присылать цветы-подарки, Пашка развлекался вовсю, изображая ревнивого мужа. Там по определению ничего не могло быть. И когда до нас дошло, наконец, что все-таки есть… ну, лично для меня оно до сих пор непостижимо. И для Пашки, и для всех абсолютно, кто ее знал. А Висберг потом приезжал в нашу страну несколько раз, все уговаривал Маринку, все надеялся – разумеется, зря. Но само по себе!.. Нет, ее всегда было совершенно невозможно понять. А «Блику» тогда не дали ни черта, жаль, мы надеялись. Насколько я помню, его вообще больше не показывали никогда и нигде.
   А я на том фестивале познакомилась с одним режиссером из Болгарии, потрясающим, южным таким красавцем, он еще удивлялся, как это я не актриса, приглашал даже в свой… вам неинтересно, да? Разумеется, мужчины Марины, при чем тут какая-то я. У меня, между прочим, муж есть.
   Нужны именно мужчины? Любовники, одним словом? Тогда про Михайля, наверное, нет смысла… я сказала, нет, девушка, и закрыли тему. Да, и я попросила бы нигде на меня не ссылаться. Почему, все чистая правда, ручаюсь за каждое слово, но все-таки. Марина была бы очень недовольна – вы не представляете, что это такое, а я представляю.
   Мало ли. Никто ведь до сих пор не знает точно.
* * *
   Одинаковых сердец у людей не бывает. Как бусинок в настоящем сердоликовом ожерелье. Иногда кажется: вот, почти совсем оно, совпадение, попадание! Но всегда стоит присмотреться получше, чтобы заметить разницу. Разительную. Непреодолимую. Но это уже потом, а в первый момент невероятное, родственное сходство изумляет, очаровывает, бьет наотмашь, потому что не может же такого быть никогда! А вот оно, есть, настоящее, неровными строчками поперек линованной бумаги. Я сама написала бы именно так. С таким же наклоном рвущихся к верхнему краю листа неправильных букв. Точно теми же словами.
   То, другое, единственное письмо Михайля я хранила, наверное, лет пять, таскала за собой в плоском неиспользуемом отделении парижской сумки, временами обнаруживала как нечто неожиданное, чужое; и перечитывала, и порывалась выбросить, и ни разу не хватало духу. Ничего особенного он мне тогда не писал: так, случайно посмотрел по телевизору «Профессионалов» и черкнул пару мыслей по ходу, не больше. Ничего там не было важного, ничего ценного – кроме той обманчивой родственности, запараллеленности, когда смысл следующей фразы ловишь на полмгновения раньше, чем она высказана, а иначе и быть не может. Может, более того, оно иначе всегда. Понятия не имею, куда оно в конце концов пропало, то письмо.
   Равно как и откуда взялось это.
   Первые несколько строк, даже пару абзацев я еще надеялась на нечто обычное, хоть и невероятное, непоправимое. В конце концов, был же он здесь когда-то, жил, возможно, в моей же комнате, писал этюды – и в какой-то момент вдруг вспомнил и захотел высказать что-то накопленное, подступившее к краю, а почему бы и не мне, и подвернулся листок линованной бумаги… А уже написанное тут же потеряло сиюминутную актуальность, отложилось на потом, засунулось в какую-то щель и забылось, как несколько не слишком удачных этюдов. И вот нашлось: с помощью Отса ли, Таши, неважно. Так бывает. Только оно теперь ничего не значит, не содержит в себе ни события, ни смысла. Одна лишь ностальгия и немного боли.
   Но так могло быть, то есть получалось в это верить – два-три абзаца, не дальше. Того, что дальше, не имело права быть вообще.
   Продумать, вспомнить, сопоставить. На самом деле не так-то просто их отследить – фрагменты, пиксели, волокна собственной жизни – на предмет, какие из них давно уже стали всеобщим достоянием, что раздергано втихомолку по чьим-то приватным секретам и эксклюзивам, а чего и вправду до сих пор не знает никто. Ну допустим, про суды, пускай и за закрытыми дверями, все были подробно в курсе. И та история с Бранко, она тоже ведь как-то просочилась, не сумела я ее удержать в себе, словно воду в простреленной фляжке… Но чтобы Михайль?!
   В который раз придирчиво осмотрела конверт. «Станция Поддубовая-5». В принципе, можно с натяжкой принять за обратный адрес, по рассеянности проставленный рядом с именем адресата, моим именем; всякая случается рассеянность. Отпечатанный на машинке, про машинку мы спросим у хозяев отдельно. Зачем, если само письмо написано от руки?.. Тоже хороший вопрос. Похоже, конверт более поздний, теперешний, фальшивый. Только конверт – само письмо ненастоящим быть не может.
   Правда, и настоящим тоже.
   – Не сиди. Все простудишь.
   Я уже не сидела, выпрямилась в рост – настолько грозно проскрипел старческий голос, что между советом и следованием ему не осталось зазора. Обернулась, посмотрела.
   Иллэ стояла чуть выше по берегу и потому казалась неправильно большой. Одетая к тому же во что-то монолитно-ниспадающее, из толстой валяной ткани с вышивкой и кистями по подолу, из-под которого неуместно выглядывали синие треники. Голова старухи оставалась непокрытой, длинные косы подрагивали на безветренном воздухе, они, наверное, не весили ничего вообще. Со сгиба руки свисал широкий валик, вроде свернутого ковра или одеяла.
   – Похолодало, – сказала она. – Зима идет. Возьми.
   Валик оказался таким же этническим верхним одеянием, тяжелым и колючим на ощупь. Когда я протянула за ним руку, одеяло тут же соскользнуло с плеч вниз, один его косматый угол коснулся края пруда и начал темнеть, впитывая воду. Было ужасно неудобно подбирать его, отряхивать, отжимать, одновременно удерживая одежду на весу, и спохватилась я довольно поздно:
   – Спасибо.
   – Долго жить будешь?
   – Что?
   Я действительно не сразу поняла. Старуха смотрела без любопытства, собственно, не было ей никакой разницы, долго ли я буду жить, так, спросила, чтобы поддержать разговор. Тем временем шагнула ближе, взяла у меня одеяло, в ее руках оно тут же сложилось в смирный квадрат, не занимающий много места. Я набросила поверх свитера колючее и длинное, полное душного тепла.
   Дошло наконец:
   – В смысле, жить у вас? Не знаю пока. Посмотрим.
   – Тебе часто почта ходит.
   – Да уж, – кривовато усмехнулась; в холодном воздухе жужжало несоответствие, и надо было поймать, отследить, прихлопнуть. Стоп. – Это вы про какую почту?
   – Была посылка, сегодня письмо. Отс утром со станции принес.
   – Со станции?
   Старуха не ответила, бесстрастная морщинистая маска с плетеным шнурком поперек лба и седых кос, нечего ей отвечать, незачем лишний раз повторять очевидное. Развернулась, прижимая к животу сложенное одеяло, словно ребенка или охапку хвороста. Пошла назад, в дом.
   – Иллэ!
   Не могла же я отпустить ее просто так. Догнала, с непривычки запыхавшись в тяжелой одежде, зашагала было рядом – но дорога уже вильнула в лабиринт построек, и дальше получалось идти лишь в затылок, спрашивая через плечо, в никуда, мимо:
   – …художник. Его звали Михайль, он жил у вас, вспомните, пожалуйста, когда именно?
   Молчание.
   – …у Таши в сундуке, на обороте крышки, его картина, и в моей комнате, возле ставен, он вам оставил – когда это было?
   Ей все равно когда. Потому и никакого ответа.
   – …и письмо тоже. Вы уверены, что Отс принес его со станции? Разве сегодня почтовый день? Я думала, вы нашли его где-нибудь у себя, нет?
   – Нет.
   Прозвучало эхом, бессмысленным отзывом: понятно, от кого Таша так научилась. Только с Отсом тут и можно разговаривать по-человечески, черт, надо немедленно его разыскать и спросить про письмо и про Михайля тоже, пускай вспомнит, пускай назовет год, месяц. Хотя какой бы ни назвал – это ничего не объяснит. В то время, когда я была там, в горах, Михайль уже не писал никаких этюдов, тем более здесь.
   А раньше – никак не мог написать этого письма.
   Иллэ вышла на двор и направилась, разумеется, к крыльцу, по дороге походя бросив одеяло в груду хозяйственного хлама, где оно повисло на какой-то длинной палке с развилкой наверху. Затем уселась на ступеньку, извлекла неизвестно откуда и подвинула к себе две пустые миски, а затем запустила руку в свою бездонную, вечно наполненную корзину.
   – Иллэ, а Отс дома? Можете его позвать?
   Подняла веки, круглые и полупрозрачные, как у птиц. Посмотрела без проблеска смысла. Кивнула сухим подбородком на корзину:
   – Сядь помоги.
   Я пожала плечами: да ради бога, совсем недавно это занятие чуть было само меня не притянуло, почему бы и нет? Присела сбоку на нижнюю ступеньку, так, чтобы дотягиваться и до миски, и до корзины – ее край оказался неудобно высоко, придется привставать за каждой горстью. Но это не важно. Важно узнать хоть что-нибудь:
   – Где Отс?
   Старуха скосила взгляд. Соизволила:
   – В лесу.
   Черт, придется общаться все-таки с Иллэ; может быть, вот так, совершая монотонную работу в четыре руки, нам удастся договориться. Зачерпнула из корзины полный кулак орехов, колких и слегка влажных на ощупь. Приступим:
   – Иллэ, я прошу вас, постарайтесь, помогите мне. Когда-то давно у вас тут жил художник, Михайль Коген. Очень веселый, радостный, праздничный человек, вы не могли его не запомнить. Смешной, черноглазый… глаза точно такие же, как у меня. Все так говорили.
   Шелуха ореховых юбочек цеплялась к неловким пальцам, не желала, слишком легкая, падать в миску, разлеталась по двору. Старуха смотрела неодобрительно. Молчала.
   – Это от него письмо, понимаете? И потому мне важно знать. Очень важно.
   – Для чего?
   Иллэ отозвалась настолько неожиданно и разумно, что я вздрогнула, просыпала между пальцами несколько орехов, дробно поскакавших вниз по ступенькам. Действительно. Даже если она ответит, если концы непостижимо сойдутся с концами, если у меня не останется вопросов – это не изменит ничего. Нет у моих вопросов никакой цели. Но я должна знать, хотя бы потому, что без этого знания, конечного, приведенного к общему знаменателю, невозможен мой сад камней.
   – Я хочу разобраться. Откуда здесь взялось это письмо.
   Старухины пальцы двигались монотонно и точно, через равные метрономные промежутки роняя в миску орехи. Пальцы сами по себе, неподвижная маска лица отдельно и разум где-то рядом:
   – Я же сказала тебе.
   – Но такого не может быть, – привстать, зачерпнуть новую горсть, незаметно переведя дыхание. – Потому что Михайль… он умер восемь лет назад.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента