– Когда я прихожу без тебя, мне помогают официанты. Все очень, очень внимательны ко мне. Люди вообще очень любезны, а особенно когда видят меня с этим ходунком, – говорила она.
   Она заказывала всегда одно и то же – капучино, а я или Кая приносили из булочной, расположенной рядом с кофейней, «треугольничек» – маленькую лепешку с сыром в форме треугольника. Без ритуального «треугольничка» и капучино она свой день представить не могла. Если из-за плохой погоды она не выходила из дома, кто-нибудь обязательно приносил ей «треугольничек» и готовил капучино дома.
   Немного посидев, она была вынуждена идти в туалет. Возвращалась оттуда досадуя:
   – Как такое могло случиться со мной? С самой красивой бабушкой в нашем квартале! – ворчала она.
 
   Она не соглашалась носить прокладки на случай недержания с таким же упорством, с каким не соглашалась носить ортопедические туфли для пожилых людей, без каблука («Не могу! Я всю жизнь носила туфли с небольшим каблучком!»). Кто-то один раз сказал ей, что она самая красивая бабушка в квартале. Еще пару лет назад подобное замечание рассердило бы ее, однако сейчас она охотно повторяла: «Все говорят, что я самая красивая бабушка в квартале!»
   Правда, произносила это она с едва заметной иронией в голосе. Она пользовалась этой фразой как извинением за свою неловкость и как требованием с уважением относиться к ее «исключительному» возрастному статусу. Недержание было самым жестоким оскорблением, которое наносило ей ее собственное тело. И плохая память тоже сердила ее («Нет, неправда, что я забыла!»), но позже она все-таки смягчалась («Неужели я действительно все-таки забыла?») и в конце концов смирялась («А что удивительного, если я иногда что-то забываю. Все-таки мне уже восемьдесят лет!»).
   – Если такое будет повторяться, лучше сразу покончить с собой, – сказала она, косвенным образом требуя, чтобы я ее как-то утешила.
   – В твоем возрасте это обычное дело! Посмотри на жизнь с более веселой стороны. Тебе уже больше восьмидесяти, но ничего не болит, ты живешь в собственной квартире, каждый день выходишь на улицу и общаешься с людьми. Лучшая подруга, с которой ты каждый день пьешь кофе, моложе тебя на десять лет. Ясминка приходит три раза в неделю. Кая каждый день приносит завтрак, обед и ужин, при этом она великолепно готовит и соблюдает все, что рекомендуют врачи. Поликлиника в пяти минутах ходьбы от дома, внуки тебя любят и регулярно навещают, я то и дело приезжаю, – проповедовала я.
   – Ах, если бы я могла хотя бы читать, – вздохнула она, хотя терпения у нее теперь хватало только на то, чтобы листать газеты.
   – Так ты же читаешь, правда, не без проблем.
   – Вот бы мне еще хоть раз перечитать мою любимую Тэсс.
   Она имела в виду «Тэсс из рода д´Эрбервиллей» Томаса Гарди.
   – Как только ты решишься, сделаем операцию. Операция старческой катаракты совершенно безобидна.
   – В мои годы ничего не благовидно.
   – Я сказала безобидно, а не благовидно. Хочешь, купим тебе лупу?
   – Да кто ж может читать с лупой?!
   – Хочешь, я буду читать тебе Тэсс? Каждый день одну главу.
   – Это совсем не то, что читать самой.
   На все мои попытки подбодрить ее она отвечала упрямым детским капризным тоном. Иногда вдруг сдавалась («Может, так оно и есть»), но сразу же хваталась за какую-нибудь новую деталь («Ах, все было бы по-другому, если бы я могла ходить быстрее!»).
   – Я так изменилась! Просто себя не узнаю.
   – Что ты такое говоришь, у тебя на лбу ни одной морщинки.
   – Может быть, но зато кожа на шее висит.
   – Морщины на лице у тебя такие мелкие, что их почти не видно.
   – Может быть, но я так сгорбилась.
   – У тебя сохранилась вполне стройная фигура.
   – Живот выдается, – жаловалась она.
   – Совсем немного, и это незаметно, – утешала я ее.
   – Я изменилась… Узнать нельзя!
   – А ты знаешь кого-нибудь, кто в твои годы не изменился?
   – Ну, не знаю, – сдавалась она.
   – А ты чего бы хотела?
   – Не знаю.
   – Твоя Ава Гарднер, например…
   – Ава была самой красивой женщиной в мире! – сказала она убежденно, но при этом с долей печали в голосе, словно сказанное относится к ней самой.
   – Ава умерла в возрасте шестидесяти восьми лет.
   – Не может быть?!
   – Да, у нее был инсульт. Половина лица осталась парализованной. В конце жизни у нее совсем не было денег, и Фрэнк Синатра оплачивал ее лечение.
   – Она? Без денег?! Не может быть!
   – Да, и она переселилась из Америки в Лондон. Там она была совершенно одинока и, вероятно, больше не могла зарабатывать. Последние ее слова перед смертью были обращены к прислуге, Кармен: «Я так устала». I am tired! – повторила я последнюю реплику Авы на английском, должно быть для большей убедительности, а потом продолжила: – Говорят, Фрэнк Синатра, когда ему сообщили об Авиной смерти, закрылся в комнате и два дня не выходил. Говорят, он рыдал без передышки.
   – Еще бы! – сказала она. – Такой неказистый, совсем никакой, тощий. Рядом с ней он казался просто лягушонком!
   – А Микки Руни?
   – Что – Микки Руни?
   – Он же был ее первым мужем.
   – Да, Руни тоже был никудышным! Такая красавица, а вокруг нее все время какие-то гномы.
   – Ава была всего на четыре года старше тебя.
   – Ава была самой красивой женщиной в мире! – повторила она, сделав вид, что не слышит информацию о разнице в возрасте.
   – А Одри Хепберн…
   – Эта маленькая? Худенькая?
   – Да. Она вообще умерла в шестьдесят четыре года.
   – Я этого не знала.
   – А Ингрид Бергман?
   – Что – Ингрид Бергман?
   – Ей было шестьдесят семь, когда она умерла.
   – Она была немного неуклюжая, но все равно красивая.
   – А Мэрилин Монро? Мэрилин была двухмесячной малышкой, когда ты родилась! А умерла в тридцать шесть!
   – Что, Мэрилинка была моей родственницей?
   – Ты имеешь в виду ровесницей? Да, вы обе двадцать шестого года рождения.
   Кажется, сообщение о том, что она родилась в один год с Мэрилин Монро, оставило ее равнодушной.
   – А Элизабет Тэйлор? – спросила она.
   – Только что отпраздновала семьдесят пятый день рождения. Несколько дней назад, все газеты об этом писали.
   – Не могу поверить, что Элизабетка моложе меня.
   – На целых шесть лет!
   – Она тоже была красавицей, – сказало мама. – Теперь таких нет.
   – Но видела бы ты ее сейчас!
   – А что?
   – В день рождения ее фотографировали в инвалидной коляске.
   – Насколько я ее старше?
   – На шесть лет.
   – На пять с половиной, – поправила она меня.
   – Ты только вспомни, сколько раз ее оперировали, – добавила я.
   – У нее были проблемы с позвоночником.
   – И алкоголь, и неудачные браки.
   – Сколько раз она выходила замуж?
   – Девять. А в связи с празднованием ее дня рождения писали, что, может быть, выйдет и в десятый.
   Мама улыбнулась.
   – Вот молодец!
 
   Сейчас мы с ней наконец-то разговаривали. Сплетничали об Элизабетке как две подружки о третьей. Мама, я надеюсь, с удовольствием сопоставляла факты. Элизабетке семьдесят пять, и ее фотографируют в инвалидной коляске. Маме через пару месяцев исполнится восемьдесят два, она ходит и не прикована к коляске. Даже не растолстела.
   – Вот, получается, что красота и слава ничего не значат, – сказала она примирительно.
   Выражение ее лица говорило о том, что на этот раз она довольна своим жизненным балансом.
   – Ты знаешь, что сказала Бетт Дэвис?
   – Что?
   – «Old age is no place for sissies».
   – Что это значит?
   – Что старость не для слабых.
   – Это точно, – сказала она, на миг приободрившись.
 
   Она часто воспринимала себя более молодой, чем была на самом деле. В этих соскальзываниях в другой, более молодой возраст она однажды обратилась ко мне «бабуля».
   – Что, заснула, бабуля? – сказала она мне тоном задирающегося ребенка.
   Она скользила во времени. Больше не знала точно, когда что было. Охотнее всего задерживалась в детстве, и не потому, что считала детство самым счастливым периодом своей биографии, а потому, что ее воспоминания об этом периоде были самыми «надежными», давно сформулированными, хорошо упакованными, много раз пересказанными, внесенными в репертуар, который она всегда может предложить слушателю.
   Мелкие события и эпизоды детства она пересказывала в одной и той же манере, одними и теми же словами, заканчивая одними и теми же умозаключениями, а чаще не делая и вовсе никаких умозаключений. Это был запаянный репертуар, который, по крайней мере так мне казалось, уже ничто не сможет изменить или исправить, а вместе с тем это была ее единственная надежная система координат во времени. Лишь изредка на поверхность всплывали отдельные скупые картины, о которых я раньше не слышала.
   – Я всегда боялась змей.
   – Почему?
   – Как-то раз мы поехали за город, гуляли по лесу и наткнулись на страшную змеюку. Папа ее убил.
   – А она точно была ядовитой?
   – Это был поползень.
   – Ты имеешь в виду – полоз?
   – Да, это была страшная змеюка, и папа ее убил.
   «Папой» она раньше называла своего мужа и моего отца, своего отца она обычно звала «дедом». Сейчас этим словом – «папа» – был назван ее отец.
 
   С момента, когда был поставлен «скверный диагноз», прошло ровно три года. Пройдет еще некоторое время. Год? Два? Пять? Ей удавалось торговаться со смертью («Только бы мне дожить до дня рождения моего внука!», «Только бы увидеть, как внук пойдет в первый класс!», «Вот только бы дождаться, как и внучка в школу пойдет!»). Одно было несомненно: она все сделала, все привела в порядок, все было прекрасно «почищено», все было прекрасно убрано. Она сидела в жизни, как в чистой, полупустой приемной перед кабинетом врача: ничего у нее не болело, ничего ее особенно не побуждало к действиям, она просто сидела и ждала, когда ее вызовут, и, казалось, не думала о том, когда это произойдет. Важен был только повседневный ритм: приход Каи в половине восьмого, завтрак под утреннюю телевизионную программу «Доброе утро, Хорватия!», потом одевание и поход в ближайшую кофейню на капучино с сырным «треугольничком», медленное возвращение домой, попутно разговоры на улице и во дворе с соседями, затем ожидание Каи, которая примерно в половине второго приходила с уже готовым обедом, потом послеобеденная дрема и снова появление Каи с ужином, в половине седьмого, ужин под ее любимую телевизионную передачу «Из зала суда», просмотр программы новостей и отход ко сну. Кая приходила три раза в день, она же выводила маму на прогулку до кофейни, где они вместе пили кофе. Ясминка приходила три раза в неделю, сделать несложные упражнения и помочь принять душ. Соседи заходили каждый день, с внуками она виделась раз в неделю, обычно по воскресеньям.
   Я звонила ей не меньше трех раз в неделю и часто наезжала в Загреб, где оставалась на несколько дней, а иногда и дольше.
 
   Она все больше спала. Иногда ее сон был настолько крепким, что ее не могли разбудить даже долгие телефонные звонки или стук в дверь. Она спала в такой же позе, как на КТ-снимках, с головой немного выдающейся вперед. Лежала спокойно, расслабившись, с едва заметной улыбкой на губах. Сидя в кресле, она часто погружалась в короткий и глубокий сон, как в ванну, наполненную горячей водой. Я часто заставала, как она сидит перед включенным телевизором, без парика, с метелочкой для пыли в руке, и спит. Потом открывает глаза, медленно поднимает метелочку на длинной ручке, обмотанную мягкой тряпкой, и стирает пыль с телевизионного экрана. Потом, если увидит какое-нибудь пятно на полу, встает и медленно, шаркая ногами, идет в ванную, мочит тряпку, наматывает ее на половую щетку, возвращается, снова садится в кресло и из этого положения вытирает пятно.
   – Купи мне те сфинктеры, они лучше всех, – говорит она.
   – Ты имеешь в виду «Swiffers»[9].
   – Да, ни одного больше в доме не осталось.
   Я приносила ей коробки с волшебными «свинктерами» – мягкими тряпочками, которые были «смертью для пыли»: «Эти тряпки – смерть для пыли!» Она медленно бродила по дому, держа в руке легкую пластмассовую палку, на конце которой в прямоугольном держателе закреплялась свиффер-тряпочка, и медленными движениями смахивала пыль со стен, с мебели, с пола. Яркое солнце проникало через опущенные жалюзи и украшало комнату золотыми пятнами. С коротко подстриженной овальной головой, бледным лицом, с чуть раскосыми светло-карими глазами и на удивление все еще пухлыми губами, она стояла посреди комнаты, усыпанная золотыми пятнами солнечного света, словно украшенная золотыми монетами. В воздухе вокруг нее мерцали миллионы светящихся пылинок. Она медленно взмахивала палкой, чтобы отогнать их, но золотые пылинки продолжали парить в воздухе. Потом она садилась в кресло и снова погружалась в сон. Вокруг роилась золотая пыль. Сидящая так, вся в солнечных пятнах, охваченная сном, она была похожа на древнюю спящую богиню.
 
   Как-то раз, очнувшись ото сна, она, словно в бреду, сказала:
   – Знаешь, что мне мама один раз рассказала?
   – Что?
   – Когда она меня рожала, рядом с ее кроватью стояли три женщины. Две были одеты в белое, а одна в черное.
   – Может быть, это были волшебницы, ну, те, которые определяют судьбу? – спросила я осторожно.
   – Глупости! – сказала она. – Просто мама была измучена родами, вот ей и показалось.
   – Две белые и одна черная… – пробормотала она и снова погрузилась в сон.
 
   В те пятнадцать мартовских дней 2007 года восходы солнца были такими роскошными и яркими, что каждое утро нам приходилось опускать на окнах жалюзи. В воздухе пахло весной. Мамин небольшой балкон был в запустении, земля в ящиках для цветов пересохла.
   – Нужно купить свежей земли и посадить цветы, – сказала я.
   – У нас у первых во всем доме будут цветы!
   – Да, у первых.
   – Да, герани.
   На балконные поручни слетались воробьи. Это был хороший знак, мама была уверена, что в этом году нашествия скворцов не будет.
   – Этих гадов больше нет, – сказала она.
   – Кого нет?
   – Ну этих, тунцов.
   – Наверное, скворцов?!
   – Так я и сказала – тунцов!
   – Птицы – это скворцы, а тунцы – это рыба такая.
   – Ну я же так и сказала.
   – Что ты сказала?
   – Что этих гадов больше нет.
   А потом как-то загадочно добавила:
   – Как пришли, так и ушли.

Часть вторая
Спрашивай, но имей в виду – может ответ принести беду

День первый

1
   Когда портье Павел Зуна увидел три фигуры, приближающиеся от дверей отеля к его стойке, он почувствовал легкое жжение, которое потекло от большого пальца левой ноги и остановилось где-то в районе копчика. А может быть, наоборот: от копчика к большому пальцу левой ноги. Павел Зуна не был ревматологом, он был портье, и он был портье, а не поэтом, так что он не стал размышлять о своих странных ощущениях, тем более что приближающиеся фигуры своей живописностью приковали к себе все его внимание. В инвалидном кресле сидела старуха, ноги которой были засунуты в один большой меховой сапог. Трудно было назвать эту старуху человеческим существом – это был скорее остаток человеческого существа, этакая гуманоидная шкварка. Она была такой маленькой и сморщенной, что ее сапог казался более заметен нам, чем она сама. Лицо старухи было маленьким и состояло из черепа и состарившейся кожи, надетой на череп наподобие нейлонового чулка. Волосы у нее были седые, густые, коротко подстриженные, нос крючком. Голубоватые глаза искрились живым блеском. На коленях старуха держала довольно большую кожаную сумку. Вторая дама, та, которая толкала коляску, была на редкость высокой, стройной и держалась удивительно прямо для своих солидных лет. Павел Зуна на глаз прикинул, что сам он этой высокой даме едва ли достанет до плеча, хотя его никак нельзя было отнести к низкорослым мужчинам. Третьей в компании была низенькая запыхавшаяся блондинка, с волосами, уничтоженными слишком обильным употреблением перекиси водорода, с большими золотыми серьгами-кольцами в ушах и огромной грудью, которая своей тяжестью тянула всю фигуру вперед. Нельзя сказать, что карьера портье Павела Зуны была короткой, или неудачной, или малоинтересной – другими словами, он навидался всякого, в том числе видел он и волосы фиолетового цвета, и еще бόльшие кольца в ушах. Тем не менее Зуна не мог вспомнить, чтобы он когда бы то ни было, и за своей стойкой в отеле, и вообще в жизни, видел женскую грудь, соразмерную той, что была у запыхавшейся блондинки.
 
   Павел Зуна был опытным портье, к тому же он обладал особым талантом. В нем, казалось, имелся встроенный финансовый сканер, который, по крайней мере до сих пор, функционировал безошибочно: Зуна мог с первого взгляда определить, к какой категории принадлежит тот или иной человек и каков его финансовый статус. Если бы Павел Зуна не был так предан своей профессии портье, его с радостью купила бы любая налоговая служба в мире, настолько безошибочно он умел определять толщину чужих бумажников. Короче говоря, Зуна готов был поклясться, что странное трио забрело в его гостиницу просто-напросто по ошибке.
   – Добрый день, дорогие дамы, чем могу вам помочь? Похоже, вы заблудились, а? – сказал Зуна тем особым, покровительственным тоном, которым медицинский персонал больниц и домов престарелых разговаривает со своими пациентами.
   – Это «Гранд отель N»? – обратилась к Зуне высокая дама.
   – Совершенно верно.
   – Значит, мы не заблудились, – сказала дама и протянула Павлу Зуне три паспорта.
   Павел Зуна снова почувствовал то самое жжение в ноге, причем на этот раз оно было таким сильным и болезненным, что у него перехватило дыхание. Тем не менее Зуна, с выучкой профессионала высшей категории, любезно улыбнулся и сверил имена и фамилии по компьютеру. Лицо Павела Зуны, освещенное светом экрана компьютера, побледнело – и от боли, и от изумления. Самые лучшие и дорогие в отеле апартаменты, оба номера, были забронированы на имена, значившиеся в паспортах.
   – Простите, как долго вы собираетесь пробыть у нас? Я не вижу здесь даты отъезда, – спросил Павел Зуна тоном человека, которому только что нанесли сильнейший удар по его профессиональной гордости.
   – Может, дня два, – проговорила астматическим голосом старушка.
   – А может, и пять, – сухо заметила высокая дама.
   – А может, и навсегда останемся! – звонко заявила блондинка.
   – Ясно, – сказал Зуна, хотя ровным счетом ничего не понял. – Прошу вас, вашу кредитную карточку!
   – Мы платим наличными! – сказала блондинка с большой грудью и чмокнула губами, как будто только что проглотила вкусный кусочек.
   Старушка в инвалидной коляске молча подтвердила правильность слов блондинки, приоткрыв молнию на сумке у себя на коленях. Павел Зуна слегка вытянул шею и увидел, что сумка наполнена аккуратными толстыми пачками еврокупюр.
   – Ясно, – сказал Павел Зуна, чувствуя головокружение. – Дамы в возрасте обычно платят наличными…
   Внутренний сканер Павела Зуны совершенно очевидно дал серьезный сбой, и это неприятно удивило его. Зуна сделал едва заметный знак рукой, и рядом тут же возникли три молодца в униформе отеля.
   – Парни, помогите дамам разместиться. Президентские апартаменты! Cisarske apartma! – командовал Зуна, передавая им ключи.
 
   В окружении персонала мужского пола три женские фигуры двинулись в сторону лифта. Павел Зуна успел увидеть, как в результате неожиданного порыва ветра с пышного букета цветов в китайской вазе на стойке портье упало несколько лепестков, а потом у него перед глазами все потемнело. Боль из левого большого пальца ноги рванула вверх. Она с такой силой резанула портье Павела Зуну по нижней части спины, что он рухнул на пол.
 
   За всей этой сценой краем глаза наблюдал Арнош Козени, удобно развалившийся в одном из кресел в лобби. Арнош Козени, адвокат на пенсии, был в некотором смысле частью интерьера «Гранд отеля N». Он каждое утро приходил сюда выпить чашечку капучино, просмотреть свежие газеты и выкурить сигару. Около пяти пополудни Арнош Козени снова появлялся здесь, теперь уже в кафе «Гранд N», а вечер проводил в казино все того же отеля. Семидесятивосьмилетний господин Козени сохранял хорошую форму. На нем был песочного цвета костюм, свежевыглаженная светло-голубая рубашка и галстук-бабочка в темно-синих тонах. Полотняные туфли на ногах гармонировали с цветом костюма.
   Перелистывая газеты, Арнош наткнулся на сообщение, что чешские ветеринары обнаружили на двух фермах поблизости от местечка Норин неидентифицированный вирус птичьего гриппа. Было подтверждено, что речь идет о вирусе Н5, но не было уверенности в том, что это именно Н5N1, который может оказаться для людей столь же губительным, как и испанка 1914 года, если вовремя не будут приняты меры. За последний год, писала газета, вирус появился в тридцати странах. Что касается Чехии, заявил Йозеф Дубен, представитель Чешской ветеринарной службы, то решение, будет ли проводиться деконтаминация на двух фермах с подтвержденным присутствием вируса Н5 или нет, еще не принято. Пока что введен карантин в радиусе трех километров.
 
   Сообщение привлекло внимание Арноша из-за названия Норин, где жила его первая жена, Ярмила. Он не звонил ей уже больше года. Теперь есть хороший повод поболтать, подумал Арнош Козени и с наслаждением выдохнул дым сигары.
 
   А мы? Мы идем дальше.
 
В чем жизни смысл, ни догадаться, ни узнать.
А смысл истории – что-то людям рассказать.
 
2
   Беба сидела в ванне и горько плакала. Нет, она расплакалась не сразу после того, как вошла в свои апартаменты, – для того чтобы скопилось такое количество слез, которое она сейчас проливала, все-таки нужно было некоторое время. Войдя в номер, она сначала медленно обвела взглядом каждую деталь, подобно тому как водолаз осматривает морское дно. Она провела рукой по белоснежному постельному белью в спальне, открыла шкафы, вошла в ванную, сняла дезинфекционную бумажную ленту с унитаза, изучила собрание купальных и туалетных мелочей, погладила рукой белый мягкий махровый халат. Потом раздвинула шторы, и ее глазам открылся величественный вид на курортный городок и окружающие его поросшие лесом горы. Тут Беба неожиданно вспомнила одного боснийца, которого она как-то раз наняла покрасить квартиру. Давно это было… Беба потребовала, чтобы он все покрасил белой краской. Закончив работу, босниец сказал: «Ну, хозяйка, квартира теперь у тебя прямо как лебедь!»
 
   Сейчас все соединилось в этом глупом слове – «лебедь». Слово застряло у Бебы в горле, как кость горькой обиды, – и Беба разрыдалась. А в чем, в сущности, было дело? В этом отеле с белым фасадом, который, как лебедь, распахнул над городком свои крылья, в мягком пространстве ампирных апартаментов, которое окутало ее как драгоценная меховая шуба, у Бебы вдруг открылись глаза на то, сколь некрасивой была ее собственная жизнь. Как в свете яркой лампы на столе у следователя, перед глазами Бебы вдруг предстала ее загребская квартира. Крохотная кухонька, в которой она вертелась и топталась многие годы, холодильник со сломанной ручкой и посеревшими от старости внутренними пластмассовыми стенками, расшатанные стулья, софа и лоснящиеся от старости кресла, прикрытые накидками и подушечками, чтобы смотрелись «повеселее», изъеденный молью ковер, телевизор, перед которым она с притупленным сознанием сидела все чаще и все дольше. А вылизывание и чистка всего этого старья и ужас при мысли, что что-нибудь может сломаться: телевизор, холодильник, пылесос – теперь она почти ничего не могла позволить себе купить. Пенсии с трудом хватало на коммунальные платежи и еду, а небольшой вклад, который у нее когда-то был, исчез вместе с «Люблянским банком» лет пятнадцать назад, когда государство распалось и все бросились скорее обворовывать друг друга. Если бы ей захотелось, она смогла бы даже извлечь из этого горькое удовлетворение: ее потери, по сравнению с потерями многих других людей, оказались почти незаметными, постольку поскольку у нее, в сущности, ничего и не было.
   Все вокруг вдруг стало каким-то неприятным. И окружавшие ее люди стали неприятными сначала от ненависти, а потом от жалости к самим себе и осознания того, что они обмануты. У всех на лицах появилось крысиное выражение, даже у молодежи, которая росла, вдыхая отравленное дыхание своих родителей.
 
   Беба плакала и оттого, что не могла вспомнить, когда в последний раз была в отпуске. Раньше она ездила отдыхать два раза в год – зимой и летом. Особенно дешево было проводить отпуск зимой на море. Сейчас об этом и мечтать было нечего – сейчас о чем угодно мечтать было нечего. Все побережье, так по крайней мере говорили, было куплено богатыми иностранцами и отечественными нуворишами.
 
   Когда Беба открыла чемодан, чтобы переложить свои вещи в шкаф, и когда из чемодана выкатился батон копченой колбасы фирмы «Gavrilovićev», замотанный в алюминиевую фольгу (Беба захватила его «на всякий случай»), полилась новая река слез. С этой колбасой она казалась самой себе трагикомическим персонажем, попавшим сюда по ошибке, из какого-то другого времени. Вид косметических мелочей, зубной щетки и пасты (особенно растрепанной, поредевшей зубной щетки!), которые она привезла с собой, в сравнении с теми, что ждали ее в ванной комнате отеля, вызвал у Бебы острую боль под ложечкой. И Беба, словно совершая ритуальное убийство, побросала все свои мелочи – одну за другой – в стоявшее в ванной ведерко для мусора. Включая замотанную в фольгу колбасу. Бам! Бам! Бам!
 
   Несмотря на то что она взяла с собой лучшее из того, что имелось в ее гардеробе, сейчас вся одежда показалась ей нищенской и безвкусной. Правда, к бедности она привыкла, переносила ее с бодростью, как неизбежные атмосферные явления, на которые не можешь повлиять. Впрочем, в те времена немногие жили лучше. Беба была дочерью владельца небольшой мастерской в Трне, старой части Загреба, и вместо того, чтобы выучиться делу в торговом техникуме или на курсах парикмахеров, заупрямилась и поступила в Академию изобразительного искусства. Академию она окончила, но по стечению обстоятельств была вынуждена устроиться на работу бог знает где. Точнее, она годы и годы проработала на загребском медицинском факультете, занимаясь изготовлением анатомических рисунков для преподавателей, студентов и книжных медицинских изданий. Тогда еще не было компьютеров, а когда они появились, все изменилось. Беба некоторое время проработала в должности мелкого работника администрации факультета, а потом вышла на пенсию. Правда, благодаря медицинскому факультету у нее была собственная квартирка общей площадью в сорок квадратных метров.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента