В тот год у них в школе в моде была игра в прятки. Это оказалось настоящим бедствием, свалившимся на школу, какой-то эпидемией. Откуда взялась эта эпидемия, осталось загадкой, но в тот год в прятки играли все классы, начиная с первого и кончая десятым. Играли до уроков, после уроков и даже во время уроков. Взбешенный завуч, бывший боцман, гонял по пыльным школьным чердакам за прятавшимися, вытаскивал за шиворот из разных укромных закоулков, наказывал немилосердно, но все было бесполезно. Эпидемия разрасталась. Поползли слухи, что даже молодые учителя потихоньку во время большой перемены стали поигрывать в эту игру.
   Королем игры в прятки считался Борис Глорский. Найти его было делом совершенно безнадежным (например, однажды много часов подряд он отсиживался в неработающей дымовой трубе банно-прачечного хозяйства).
   На почве пряток и произошло «первое знакомство» Бориса с Ван Ичом. Глорский поспорил с классом, что он спрячется в помещении класса во время урока Ван Ича и отсидит весь урок.
   Так и сделали. Перед началом урока весь класс вышел в коридор и честно не подглядывал в замочную скважину. Затем после звонка все расселись по своим местам.
   Глорского в классе не было.
   В открытую дверь (ему всегда оставляли дверь открытой) вбежал Ван Ич.
   – Итак, Герцен! – закричал он еще с порога, кидая на стол зажатый под мышкой журнал (примерная ученица тут же встала и аккуратно раскрыла его на нужной странице).
   Урок начался.
   Спрятаться в классе можно было в следующих местах:
   1. За шкафом (самое элементарное. Вряд ли Глорский пойдет на это).
   2. В шкафу (но шкаф забит старыми картами и всяким хламом).
   3. Между печкой и потолком (но пространство было настолько невелико, что там не уместился бы и двухлетний ребенок).
   Больше спрятаться было негде. Разве Глорский настолько идиот (а может быть, и гений!), что, воспользовавшись суматохой, забился под чью-либо парту возле стены? На всякий случай каждый посмотрел у себя под ногами. Затем по классу пошла гулять записка: «Он в шкафу. Все вытащил заранее». Записка обошла весь класс. В знак согласия каждый на ней расписался, и только Пяткин, самый тупой человек во всей школе, нацарапал: «Он за шкафом. Пяткин».
   Затем с командного пункта – «Камчатки» – поступил приказ: «Синицыну проверить шкаф».
   Синицын был парнем оторви да брось, и проверить для него шкаф, да еще на уроке Ван Ича, было делом плевым. Для проформы он поднял руку и пробасил (Синицын сидел в классе третий год, и у него появился бас и стали прорезаться усики):
   – Ван Ич, можно в шкаф?
   Учитель литературы в это время шпарил наизусть главу из «Былого и дум» и, естественно, этот идиотский вопрос оставил без внимания. Тогда Синицын вперевалку направился к шкафу, раскрыл его и стал в нем рыться (шкаф был преогромнейший).
   – За-ш-ш-ка-ф-ф-ф, – зашептал Пяткин шепотом, который смог бы разбудить заснувшего летаргическим сном.
   Сделав несколько кругов по классу, учитель литературы наконец заметил рывшегося в шкафу Синицына. Продолжая читать главу, Ван Ич побежал к шкафу. И вот, когда он пробегал расстояние между столом и шкафом, кто-то довольно отчетливо вскрикнул:
   – Ой!
   Иван Ильич перестал читать и остановился.
   – О-ей-ей! – наконец уже явственно раздался вопль.
   Все раскрыли рты от изумления. Крик явно шел из-под земли. Чтобы проверить свое предположение, Ван Ич притопнул ногой. И тогда уже человек под землей заорал не своим голосом. Учитель литературы с выражением почти мистического ужаса на лице уставился на половицу. Из-под пола вылез взлохмаченный, поцарапанный Глорский. Из правой щеки, куда ему вонзился гвоздь от половицы, сочилась кровь.
   – Здравствуйте, Ван Ич! – поздоровался Глорский.
   – Да-да, – сказал он. – Я слышал… Это вы играете в прятки…
   – Да, Ван Ич.
   – Но все-таки, согласитесь, на уроке литературы, особенно когда мы проходим Герцена…
   – Я понимаю. Извините, пожалуйста, Ван Ич.
   – Нет, нет… особенно когда мы проходим Герцена…
   – Я больше не буду, Ван Ич.
   – Нет… нет… Если вам не интересна жизнь Герцена и вы предпочитаете играть в прятки, вместо того чтобы читать «Былое и думы», я не буду вам мешать. Пожалуйста, продолжайте.
   – Да нет, Ван Ич, я предпочитаю «Былое и думы».
   – Нет, прошу вас, полезайте назад… Как ваша фамилия?
   – Глорский, Ван Ич. Я всегда с удовольствием читал «Былое и думы», Ван Ич.
   – Нет… прошу вас.
   – Но я очень люблю «Былое и думы».
   – И все-таки я не хочу насиловать вашу волю.
   – Это не насилие, Ван Ич. Мне самому надоело лежать под полом.
   – И все-таки полезайте назад… Как ваша фамилия?
   – Глорский.
   – Полезайте, товарищ Глорский Надо всегда доводить дело до конца.
   – Я в другой раз, Ван Ич.
   – Если вы не полезете назад и тем самым нарушите свои обязательства перед товарищами, я вынужден буду доложить директору… э… э… о вашей непорядочности.
   Лезть под пол было, конечно, лучше, чем идти к директору, и Глорский, тяжело вздохнув, опять лег под пол.
   С тех пор ритуал начала урока у Ивана Ильича несколько изменился. Он уже не кричал с порога: «Сегодня – Пушкин!» или: «Сегодня – Добролюбов!», а вежливо осведомлялся:
   – Мой урок не помешает ничьим планам?
   – Нет, Ван Ич, – хором отвечал класс, и громче всех – Глорский.
   – А товарищ, который слушал Герцена из-под пола, здесь присутствует?
   – Я здесь! – вскакивал Борис.
   – Может, вам, товарищ Глорский, не интересна тема сегодняшнего урока?
   – Что вы, Ван Ич! – горячо протестовал Борис. – Я очень люблю эту тему!
   – Ну, тогда прочтите мне отрывок.
   И так почти каждый урок. В конце концов Ван Ич довел Глорского до того, что тот сочинил на него эпиграмму (подражание Пушкину). Популярностью эпиграмма затмила лучшие произведения Александра Сергеевича. Ее переписывали, выучивали наизусть. Вдохновленный Глорский приступил к поэме. Поэма пошла гулять по всей школе. Это уже был настоящий успех. Глорский приступил к созданию романа в стихах. Неизвестно, чем бы кончилось «воспевание» учителя литературы, если бы кто-то (скорее всего это была примерная ученица) предупредительно не положил полное собрание сочинений Глорского на стол Ван Ича.
   Иван Ильич внимательно прочитал поэму (на это ему потребовалось пол-урока, в течение которых класс сидел, затаив дыхание, а Глорский серьезно подумывал, не выброситься ли ему из окна), потом спросил:
   – Кто же автор?
   Класс молчал.
   Иван Ильич почему-то уставился на примерную ученицу и стал пожирать ее глазами.
   – Вы?
   – Что вы, Ван Ич! – вспыхнула ученица. – Разве я бы позволила такое?! Вы заявите, Ван Ич, в милицию, они сразу разберутся.
   – Это я, – встал Глорский.
   – A… это тот товарищ, который слушал Герцена из-под пола?
   Глорский опустил голову.
   – Я вас попрошу остаться после уроков.
   После уроков Ван Ич сказал:
   – А что, неплохо написано. Вам надо серьезно заняться литературным творчеством. Вы находчивы, изобретательны: это надо же додуматься – залезть под пол, – а самое главное, вы владеете образным словом.
   Глорский ожидал услышать что угодно, но не это.
   – Я не хотел именно про вас, Ван Ич, – забормотал он в растерянности. – Это само собой получилось…
   С этого вечера началась их дружба.
   Иван Ильич дал Борису несколько тем для стихов. Потом они вместе попробовали силы в рассказе. Ван Ич остался доволен первыми опытами. С его сопроводительным письмом Глорский отослал все свое творчество в областную комсомольскую газету. Вскоре там напечатали небольшой рассказ, а остальное вернули с бодрой рецензией: «Продолжайте работать».
   На радостях Иван Ильич пригласил своего ученика к себе домой. Борис впервые посетил домик учителя литературы. Об этом домике в школе ходили самые невероятные слухи. Первоклашки, например, утверждали, что Иван Ильич разводит змей и кладет их на ночь под подушку. Среди учеников старших классов ходили смутные слухи о каких-то запрещенных книгах, «еще с буквой „ять“».
   Домик Ивана Ильича оказался маленьким, чистеньким, обсаженным со всех сторон старыми акациями. Никаких змей там, конечно, не оказалось, запрещенных книг тоже не было видно, хотя с буквой «ять» имелось предостаточно. Домик состоял из трех комнат. В одной из них жил Иван Ильич. Во второй помещалась библиотека, (полки с книгами от пола и до потолка). В третьей был архив. Здесь в аккуратных папках лежали подлинные письма советских и русских литераторов, старинные фотографии, рукописи, редкие издания книг. Иван Ильич вел большую переписку с такими же, как он, чудаками. На некоторых конвертах даже стояли заграничные штемпели.
   Совершенно неведомый мир открылся перед Борисом. Мир привязанностей, дружбы и ненависти, честности и подлости, давно угасших страстей. Бесстрастные лики великих, смотревших со страниц учебника, вдруг ожили, заговорили, стали ухаживать за женщинами, драться на дуэлях, восхищаться друг другом или, наоборот, ненавидеть. В знакомые произведения вдруг вторглись цари, начальники жандармских управлений, чиновники, женщины, вообще люди неизвестные, посторонние. Они стали как-то влиять на произведения великих, на образ их мыслей. Все это было невероятно интересно и даже немного страшно. Как будто с пьедестала спустился отлитый в бронзу человек и заговорил с тобой простым языком о самых земных делах, например, спросил, как пройти на Щепной рынок.
   Глорский полюбил литературу, полюбил до страсти. На уроках Ван Ича он не пропускал теперь ни слова из восторженной, сумбурной речи учителя. Он рылся в его архивах, читал взахлеб все подряд. Собственные опыты казались ему теперь жалким бредом. Он уничтожил все, с горя пошел в станционный буфет и выпил там сто граммов водки и кружку пива. Пьяный, он явился домой к Ивану Ильичу и устроил ему скандал. Он бегал по комнате учителя, норовя сбросить с полок тома сочинений великих, и кричал, что Иван Ильич поступил нечестно, жестоко, просто подло, заставляя его писать дерьмо, потом взял за руку и повел в кладовую, где стояли кованые сундуки с золотом и драгоценными камнями. Ван Ич метался, защищая от пьяного ученика свои сокровища, и тоже кричал. Он кричал, что великие тоже начинали с дерьма, что он, Иван Ильич, перечитавший в тысячу раз больше, чем стоящий перед ним пьяный желторотый щенок, ответственно заявляет, что талант у этого щенка есть, что даже сейчас, в невменяемом состоянии, он имеет образный язык, сравнив свои опусы с дерьмом, а произведения великих со скрынями, в которых золото и драгоценные камни. Потом он напоил поэта крепким чаем и уложил спать.
   У них состоялся серьезный разговор.
   – Все уже написано, – говорил Борис, когда они сели ужинать. – Повторять зады я не хочу. Скучно, противно и унизительно. Как на уроке, когда списываешь с учебника.
   – От тебя это уже не зависит: хочешь ты писать или Нет. Если тебя природа снабдила пригласительным билетом в зал, где идет диспут на тему «Зачем мы?» и где в президиуме сидят великие, ничего обидного нет постоять на балконе, а потом послать в президиум записку. Например, «Шаганэ ты моя, Шаганэ». А вдруг твоя записка окажется той каплей, наполнившей чашу, которую наполняло человечество в течение тысячелетий. Ты просто не можешь не прийти. Не каждому присылают пригласительный билет. Пусть шанс один из миллиарда, но он существует.
   – Вы уверены, что билет мне этот послан?
   – Пока нет. Даже на балкон. Но думаю, что заглянуть в дверь тебе можно.
   Тогда Борис так и не понял, обиделся он или, наоборот, был польщен этим странным разговором. Он много работал. Уже в десятом классе печатался в областных газетах, и даже в одном «толстом» журнале дали его рассказ с портретом.
   – Но только не зазнавайся, – шутливо говорил Иван Ильич своему любимому ученику. – Билет на балкон дам только я. Договорились?
   У Глорского появились поклонницы. На литературных вечерах он читал свои стихи, многие, особенно семиклассницы, переписывали их в альбомы.
   На выпускном вечере танцевали до рассвета, пили шампанское, клялись в вечной дружбе, объяснялись в любви, тайком резали на партах свои имена. В общем, все было, как на всех выпускных вечерах и как, наверно, будет всегда.
   Иван Ильич хватил лишнего. Еще никто не видел его так сильно выпившим.
   – Все… – бормотал он. – Не для кого… Ну, Борька, смотри… дай я тебя поцелую… У меня ты первый да и последний, наверно… Долго мне не протянуть… Ты только смотри, тово… Что-нибудь этакое… Хоть одну строчку… Понял? Иначе не пущу на балкон, понял?
   – Ага… Иван Ильич… Я вам буду высылать все… до единой строчки. Честное слово! Если бы не вы…
   – Я… не я… Ты работай… Ты на всех наплюй… Работай, как сам чувствуешь. И на меня наплюй… Что я… Я ведь тоже пишу стихи… Так… А у тебя талант… Берегись… Страшная штука.
   – Вы пишете?..
   – Ага… а потом… сжигаю… У меня ведь нет… билета… Я сделал ставку на тебя… Понял? Я все поставил на тебя…
   Когда Глорский уехал учиться, он часто писал бывшему учителю, присылал журналы со своими материалами, просил дать оценку Сначала Иван Ильич сдержанно хвалил, потом стал отмалчиваться, писал больше о посторонних вещах…
   А во время каникул, когда Глорский приехал в Рябовск, у них произошел крупный разговор. Иван Ильич выглядел мрачным, не отвечал на шутки, а когда Борис завел разговор о своем творчестве, прямо сказал, что это халтура, что Глорский не растет, а пишет, как «самодовольный буржуа». Борис, который уже успел привыкнуть к славе, обиделся страшно. Он ушел, сказав на прощание: «Эти классики совсем затуманили вам голову. Если я самодовольный буржуа, то вы розовый идеалист».
   – Когда-нибудь поймешь, да будет поздно, – сказал Иван Ильич.
   На этом они расстались. При встречах бывший учитель отворачивался.
* * *
   Глорский вскочил и долго не мог сообразить, где он. Холод. Брезентовый потолок. Луч солнца, проходящий над глазами, в темноте, как луч фонарика. Снаружи доносилось ровное гудение.
   Он откинул полог и вылез из палатки. Игорь варил в траве на маленьком примусе суп из концентратов. Рядом стоял котелок с чистой водой и лежала пачка чая.
   – Выспался?
   – Ничего…
   – Пойди искупайся. Вода – чудо.
   Глорский взял мыло, полотенце, зубную щетку и стал спускаться, срывая камни с обрыва, к ручью. Солнце только что вставало. Оно еще путалось в обрывках тумана и обломках гор, но противоположный склон уже сиял по-летнему знойно. По камням неслась стеклянная вода. Лес на той стороне был еще сырым и холодным. Из-за нависшего обрыва он, наверно, никогда не просыхал.
   Горный поток выбегал из широкого ущелья с большой скоростью, хотя был мелок. Он бушевал в водоворотах вокруг небольших камней, осторожно облизывал валуны и утихал у берегов. Борис положил вещи на скользкий от росы валун и опустил в поток руки. Вода была обжигающей.
   Глорский снял куртку, рубашку и майку, в которых спал, машинально отметил, что все измялось и грязное, а на брюках большое кровяное пятно. Рядом была неглубокая ложбинка. Если встать на лежащие рядом валуны, можно дотянуться до воды. Ледяная струя пробежала от подбородка до пояса, оставляя красные полосы, как от удара ремнем. Он стал быстро плескать себе воду на лицо, грудь, живот. Постепенно тело перестало ощущать холод, онемело. Тогда Глорский быстро растерся жестким рубчатым полотенцем. Струя унесла взмутненную воду, ложбинка опять стала прозрачной, и там плавала маленькая рыбка. Тело горело. Прилетел с гор холодный ветерок, но Глорский не ощутил его.
   Не одеваясь, Борис вернулся к палатке. Их поляну уже освещало солнце.
   – Ну как?
   – Отлично.
   – Подкрепимся и двинем.
   Чай, крепко заваренный, уже дымился на траве. Глорский налил в большую жестяную кружку и стал пить маленькими глотками. Горячая струя растекалась по телу, борясь с ознобом.
   – Ты хорошо спал?
   – Ты уже спрашивал.
   – Подкрепимся и двинем. Нам осталось немного. Разобьем палатку и будем жить, как боги.
   – Ага…
   Солнце поднялось и стало припекать Из сырого темного ущелья, выгоняемый оттуда теплом, пополз туман. Ровно шумел ручей. Вот так, наверно, было и тысячи лет назад. Поднималось солнце, из ущелья выползал туман и шумел ручей.
   – Ворона всю ночь каркала.
   – Привыкла спать на этом дереве.
   – Тут совсем нет людей.
   – Рядом шоссе – все едут.
   – И никому в голову не придет бросить все и идти.
   – Море рядом. Все спешат.
   – Ты хорошо спал?
   – Ты опрашиваешь уже третий раз.
   – Пошли. Сегодня дежурю я, завтра – ты.
   – Ладно.
   Кутищев сложил в рюкзаки посуду, уложил палатку. Они взяли по палке и пошли по едва заметной тропинке. Кутищев впереди, Глорский сзади. Так они молча шли около часа. Тропинка то взбегала на пригорок, в ущелье, то вилась по краю леса.
   – О чем ты думаешь? – спросил Кутищев, когда они присели на край возле обрыва, прислонившись к нему спинами.
   Глорский помолчал.
   – Я считал, сколько меня знало людей.
   – Ну и сколько?
   – Около трехсот.
   – Меня еще меньше.
   – Из них заплакали бы только двое. Исключая, конечно, родителей и жену. Про одного я тебе говорил. Про моряка… Я у него выменял ту трубу, помнишь? Вернее, он мне ее сам отдал. У него было очень слабое сердце. Слушай, это ведь ужасно, если, кроме родственников, заплачут только двое. Из них один – спившийся моряк.
   ДЯДЯ ПЕТЯ
   Общежитие давали лишь на третьем курсе, да и то не всем – отличникам и активистам. Поэтому до третьего курса Глорский с товарищем жили на квартире у дяди Пети. Собственно говоря, понятие «на квартире у дяди Пети» было понятием относительным, так как дядя Петя весь свой большой каменный дом с прекрасным подвалом и огромным чердаком сдавал семье архитектора и им – двум студентам пединститута, «промокашкам». Сам же жил в чуланчике, где не разойтись и двоим, особенно когда выпивши. То есть получалось так, что дядя Петя как бы жил на квартире у самого себя, тем более что в доме с ним никто не считался, особенно семья архитектора. Подвал, где архитектор хранил бочку отличного грузинского вина, крепко-накрепко закрывался, ключ имелся лишь у самого архитектора; в комнаты дядю Петю не пускали, а за три года, которые Глорский прожил у дяди Пети, он ни разу не видел, чтобы тот разгуливал по собственному дому. Кажется, даже квартплату архитектор платил не полностью, потому что дядя Петя часто был пьян и ему ничего не стоило внушить, что он уже получил вперед…
   Дядя Петя работал возчиком в студенческой столовой. К нему была прикреплена серая лошадь с плоской телегой, на которой он возил в столовую продукты, а из столовой в подсобное хозяйство «отходы производства».
   До войны дядя Петя много плавал по заграничным водам, и на чердаке у него хранилась масса разных удивительных вещей. Там были и деревянные идолы, и разноцветные страусовые перья, и запыленные, обколотые по краям, но, наверно, очень дорогие китайские чашки, и толстые журналы с полуобнаженными и обнаженными женщинами, и смешные заводные игрушки. Были там и обломки старинной мебели из красного дерева, и картины, настолько запыленные, что невозможно понять, что там изображено, и еще в углу лежала куча хлама, накрытого дырявой клеенкой. А может быть, и не хлама, а каких-нибудь ценных вещей, но проверить это было невозможно, так как чердак закрывался на замок с диском, на котором были не цифры, а арабские буквы. Ключа от этого замка не существовало. Открыть его можно было лишь зная шифр, а шифр знал один дядя Петя.
   Сутки дяди Пети, как школьное сочинение, можно было разбить на три части.
   1 Введение.
   2 Главная часть.
   3. Заключение.
1. Введение.
   Настоящая жизнь у дяди Пети начиналась после работы, когда Глорский приходил с занятий. Во двор дома въезжала телега, а на ней хмурый дядя Петя. Как это ни обидно, но из всех, кто обитал в его доме, дядя Петя больше всего любил свою лошадь. Он оставлял возле сарая телегу, приносил из колодца воду и начинал тщательно скрести и мыть свою любимицу по кличке «Сивое пугало». Сивым пугалом ее прозвал сам дядя Петя. Во время туалета он обзывал свою кобылу самыми последними словами.
   – Ах ты, пугало сивое! – ругался он. – Подними клешню. Подними, кому говорю! Гадость этакая! Тварь неблагодарная. Отдам тебя в «Заготскот» – будешь знать.
   Сивое пугало ничуть не обижалось на своего хозяина и покорно поднимало то одну, то другую ногу. Она даже норовила, когда дядя Петя мыл ей холку, ласково ухватить его своими большими пушистыми губами за ухо, на что дядя Петя кричал: «Ну что распустила свои шлюпки?»
   Помыв лошадь, дядя Петя снимал с телеги брезент, под которым у него стояло два ведра с «отходами производства». В одном ведре – жестяном – была еда для лошади, в другом – эмалированном – для самого дяди Пети.
   Покормив лошадь, бывший моряк доставал из глубины телеги бережно завернутую в толстую оберточную бумагу бутылку водки, брал эмалированное ведро и удалялся к себе в чулан, по-прежнему хмурый.
   Проходило минут двадцать, прежде чем из дверей каморки появлялся совсем другой человек. Это был вроде бы и дядя Петя, и все же не он. Лицо возчика становилось энергичным, морщины разглаживались, спина распрямлялась, походка приобретала бодрость. Но самое главное, на дяде Пете вместо затрапезного комбинезона была парадная морская форма с золотыми капитанскими нашивками и капитанской фуражкой.
   Дойдя до середины двора, капитан дальнего плавания дядя Петя принимал гордую позу и, презрительно кривя губы, обводил взглядом свой захламленный, засыпанный соломой двор. Потом его взгляд останавливался на вечно завешенных тюлем окнах архитектора.
   – Я попрошу сегодня же к вечеру, – говорил дядя Петя веско и властно, – освободить мой дом. – Он смотрел на свои великолепные черные часы-хронометр и уточнял: – К двадцати двум ноль-ноль.
   Дядя Петя говорил не громко, но его голос был слышен всему дому. Однако тюль на окнах архитектора на это никак не реагировал, хотя оба супруга к тому времени были дома.
   Не спеша дядя Петя направлялся к реке. Его дом стоял в очень красивом месте, над рекой. Из небольшого сада к самой воде вела когда-то широкая и прочная лестница из дикого камня. Сейчас же она заросла кустарником и частично разрушилась, так что спускаться по ней было опасно, особенно вечером. Но дядя Петя спускался быстро и ловко, словно был мальчишкой, для забавы надевшим капитанскую форму. Из окон не было видно, что делал дядя Петя у реки. Возвращался он оттуда часа через полтора разбитой походкой, держа под мышкой капитанскую фуражку. Даже не взглянув на освещенное окно архитектора, он уходил в свою каморку и отсутствовал в ней полчаса. Ровно через полчаса, почти минута в минуту, он появлялся во дворе, уже без формы, в одних трусах и майке, босой садился на крыльцо и начинал петь удивительно приятным голосом, вольно трактуя слова известной песни «Синий платочек»:
 
Миленький синий платочек
Скрылся в дали голубой.
Ты говорила, что полюбила
Вечной любовью своей.
 
   Кончив петь про синий платочек, дядя Петя шел в комнату студентов.
   И тут начиналась главная часть.
2. Главная часть.
   – Мальчики, – говорил дядя Петя, открывая дверь и робко просовывая в щель голову. – У меня есть полбутылки водки. Если я выпью всю, я буду пьян как сапожник. Помогите мне допить. Я вам буду весьма признателен.
   С Глорским в комнате жил Окоемов с физмата, большой человек с большими руками и особенно большой бритой головой. Он первым охотно откликался на просьбу дяди Пети. Отложив в сторону логарифмическую линейку, он расправлял богатырские плечи и говорил:
   – Ну что ж, помочь можно. Отчего не помочь?
   Окоемов слыл на факультете трудолюбивым, талантливым математиком, но выпить и особенно закусить был не дурак.
   Они шли в каморку дяди Пети. Возчик-капитан торопливо ставил ведро с «отходами» на стол. Это были очень вкусные отходы. Можно даже сказать, что слово «отходы» к ним совсем не подходило. Здесь были обрезки ветчины, куски белого хлеба без единого надкуса, кусочки сыра, вареная картошка, кусочки гуляша, и даже попадались целые котлеты и шницели.
   Дядя Петя честно разливал оставшуюся водку поровну в три стакана. Окоемов выпивал свою порцию единым духом – для него это было все равно что ничего – и начинал копаться огромными волосатыми ручищами в ведре, выискивая ветчину, – это была его любимая еда.
   Пьянел дядя Петя быстро. Запьянев окончательно, он подходил к Глорскому, клал ему руку на плечо и говорил:
   – Вот ты писатель…
   После Сивого пугала дядя Петя больше всех любил Глорского.
* * *
   – Отдохнул?
   – Ага…
   Они поднялись, помогая себе палками, и медленно двинулись по тропинке. Вскоре тропинка раздвоилась: одна резко поднималась в гору, другая плавно выходила из леса. Правая была темной и сырой, в конце левой виднелся кусочек залитого солнцем пространства.
   – Пошли налево.
   – Пошли.
   – А не заблудимся?
   – Нет. Они потом должны сойтись к ручью.
   Луг оказался очень большим. Он постепенно понижался влево, потом резко исчезал, словно срывался с обрыва.
   – Слышишь – ручей?
   – Ага…
   – Значит, идем правильно.
   Тропинка шла вдоль кромки леса, разделяя луг на две правильные части. Там, где луг закрывался тенью деревьев, он был покрыт мокрой и такой буйной растительностью, что она достигала высоты небольших деревьев. В основном это были гигантские лопухи. Освещенная же солнцем трава уже успела подсохнуть, и оттуда тянуло запахом майского меда. Трава была густой, высотой в рост человека и покрыта пеной из голубых и белых цветочков. Налетавший иногда ветерок делал воронки в этой пене, словно в пышной прическе девушки, и разбивался затем о лопухи, даже не потревожив их высокомерной неподвижности.