Страница:
Величие его устремлений сделало Герцога провозвестником множества современных идей. В особенности это касается образования и военного дела -- тут его чтят как первопроходца. Он обладал прирожденным инстинктом педагога. Дети школьного возраста доставляли ему искреннее наслаждение, он установил число учебных дней равным пяти, разработал для мальчиков и девочек красивую форменную одежду и во многом реформировал учебный календарь, к его времени ставший прискорбно запутанным и беспорядочным. Порою он освящал своим присутствием церемонию раздачи школьных наград. С другой стороны, приходится признать, что некоторые способы, к которым он прибегал, карая нерадивых, по современным меркам отдают прямым педантизмом. У Герцога было заведено дважды в год, по получении от Министра образования списка с именами неуспевающих школяров обоего пола, поднимать на одном из холмов флаг; завидев этот сигнал, берберийские пираты, которыми в ту пору кишели окрестные воды, направляли свой парус к острову и покупали погрязших в пороке детей по чисто номинальной цене, чтобы затем продать их на невольничьих рынках Стамбула и Аргиро. Сама процедура продажи -- на вес, а не поштучно -- носила унизительный характер, знаменовавший безоговорочное неодобрение Герцогом тех, кто во время учебных занятий болтает с соседом или покрывает каракулями промокашку.
Хроника сообщает, что с одной из таких распродаж Добрый Герцог вернулся, имея вид измученный и удрученный, как если бы все принесенные в жертву юные жизни тяжким гнетом легли на его проникнутую отеческими чувствами душу. Однако затем, вспомнив о почиющем на нем долге перед Государством, он подавил в себе естественные, но недостойные чувства, улыбнулся своей знаменитой улыбкой и изрек апофегму, с той поры нашедшую себе место во множестве прописей: "Детская чистота, -- сказал он, -есть залог процветания нации". Если же кто осведомится, благодаря какой преискусной маккиавелевской хитрости удавалось ему, единственному из христианских монархов, поддерживать дружеские отношения с грозными пиратами Востока, за ответом далеко ходить не придется. Он пробуждал лучшие качества их натуры, целыми кораблями посылая им -- через уместные промежутки времени -- местные лакомства, то есть дев и лагнгуст; качеством они, по правде сказать, не отличались, но были все же достаточно аппетитными, чтобы свидетельствовать о благородстве его намерений.
Предшественникам Герцога дело было только до собственных удовольствий, они и не задумывались о возможности вражеского вторжения в их прекрасную землю. Напротив, Добрый Герцог, несмотря на всеобщую к нему приязнь, нередко повторял старинное изречение, гласившее: "В пору мира готовься к войне". Будучи глубоко убежденным в бренности всех дел человеческих и обладая сверх того своеобразными взглядами, равно как и даром художника-костюмера, он создал чрезвычайно живописное воинское подразделение, местную Милицию, которая существует и поныне и которой одной достало бы, чтобы заслужить ему благодарную память потомков. По его расчетам эти элегантные воины должны были не только внушать ужас возможным врагам, но также исполнять в дни больших праздников роль декоративной личной охраны при его появлениях на публике. В эту затею он вложил всю душу. После того как войско было должным образом организовано, Герцог развлекался тем, что муштровал их воскресными вечерами и моделировал для их мундиров новые пуговицы; чтобы придать воинам необходимую закалку, он то закармливал их, то заставлял голодать; облачив в тулупы, отправлял их в самом разгаре июля в длинные марши; учинял между ними потешные бои с применением настоящей картечи и незатупленных стилетов -- вообще разными способами прореживал их ряды, устраняя нежелательные элементы, и укреплял организмы оставшихся, заставляя их, скажем, взбираться в полночь да еще верхом на самые жуткие кручи. Он был рьяным поборником воинской дисциплины, сознавал в себе это качество и гордился им, как особым отличием. "Мир, -- часто повторял он, -- любит, чтобы с ним обходились построже".
Тем не менее, подобно многим великим монархам, Герцог сознавал, что из политических соображений необходимо время от времени допускать небольшие поблажки. Он умел проявлять снисходительность и милосердие. Он умел использовать свою власть для смягчения участи осужденного.
Так он смилостивился в одном прославленном случае, который в большей мере, нежели прочие, помог ему обрести титул "Добрый" -- в случае, когда целый эскадрон Милиции был приговорен к смерти за некую гипотетическую оплошность, допущенную при отдании чести. К сожалению, как раз об этом хроника повествует отчасти туманно и путано, давая, впрочем, ясно понять, что приговор был обнародован и приведен в исполнение в течение получаса. Тут в хронике следует допускающий спорные толкования пассаж относительно командира эскадрона, судя по всему приговоренного к казни вместе с подчиненными, но ставшего в ходе дальнейших событий объектом герцогского милосердия. Насколько можно понять, этот человек, совершенно по-детски пугавшийся кровопролития (особенно когда дело доходило до его собственной крови), в последний момент неприметно покинул место совершения церемонии, -- ускользнув из рядов, по его словам для того, чтобы сказать последнее прости чете своих престарелых и вдовых родителей. Будучи обнаруженным в кабаке, он предстал перед наспех собранным Военным судом. На суде к нему, видимо, вернулась воинская отвага. Ссылаясь на изложенные в "Ежегоднике военнослужащего" положения устава, он доказал, что никакой оплошности не было даже в помине, и стало быть, его солдаты приговорены ошибочно, а казнены незаконно, сам же он a fortiory(42) ни в чем не повинен. Суд, отметив основательность его аргументации, тем не менее приговорил офицера к унизительному двойному обезглавливанию за то, что он покинул расположение части без письменного разрешения Его Высочества.
Тут-то Добрый Герцог и вмешался, встав на его защиту. Он отменил приговор или, говоря иначе, явил снисходительность. "Для одного дня довольно пролито крови", -- как уверяют, сказал он со всей присущей ему простотой.
Эти слова можно считать одним из самых счастливых Герцоговых озарений. Передаваемые из уст в уста, они докатились до всех концов его владений. Для одного дня довольно пролито крови! Разве не показывает это истинную его душу, восклицали люди. Довольно пролито крови! Восторги разгорелись еще пуще, когда Герцог, желая смягчить горестные последствия чрезмерного служебного рвения, с подлинно монаршьим изяществом украсил грудь провинившегося офицера Орденом Золотой Лозы; они едва не обратились в горячку, как только стало известно о жалованной грамоте, которой весь выведенный за штат эскадрон возводился в дворянское звание. Мы привели всего лишь один из множества случаев, в которых этому правителю удавалось, благодаря тонкому пониманию человеческой натуры и искусства управления, обращать зло во благо и тем самым укреплять свой трон...
На первый взгляд представляется странным, что личности столь яркой, одной из наиболее приметных в стране фигур уделено так мало места на страницах, написанных монсиньором Перрелли. Подобное небрежение начинает казаться вдвойне странным и способным вызывать у читателя чувство глубокого разочарования, когда вспоминаешь, что эти двое были современниками и что ученый автор обладал редкостной и счастливой возможностью получать сведения о личности Герцога из первых рук. Пожалуй, оно выглядит даже необъяснимым, особенно в свете изложенных самим монсиньором во Введении к "Древностям" принципов, коими должно руководствоваться историческому писателю; или о рассыпаемых им блестках редкостной учености, о его восхитительных репликах и полезнейших отступлениях, об этих обличающих государственный ум комментариях общего порядка, делающих его труд не просто перечислением сведений местного значения, но зерцалом утонченной учености его эпохи. Без преувеличения можно сказать, что его отчет о Добром Герцоге Альфреде, поставленный рядом с пространным обсуждением невыразительных правителей вроде Альфонсо Семнадцатого и Флоризеля Тучного, выглядит самой что ни на есть скудной, поверхностной и традиционной хроникой. Ни одного доброго или недоброго слова о Герцоге. Ничего, кроме монотонного перебора событий.
Именно библиограф, корпевший над страницами соперничавшего с нашим историком монаха, отца Капоччио, уже упомянутого нами дерзкого и непристойного приора -- именно мистер Эймз обнаружил пассаж, позволяющий разрешить эту загадку и доказывающий, что хотя монсиньор Перрелли и жил в пору правления Доброго Герцога, сказать, что он "расцвел" при его правлении, значит неподобающим образом исказить смысл этого простого слова. Другие, быть может, и расцвели, но не наш достойный прелат.
"Не существует решительно ничего, -- говорит неуемный ненавистник Непенте, -- что мы могли бы поставить в заслугу этому лютому головорезу (так называет он Доброго Герцога) решительно ничего -- за вычетом, быть может, того лишь, что он отрезал уши некоему болтуну, интригану и заносчивому похотливцу, называемому Перрелли, каковой под предлогом сбора сведений для якобы исторического трактата и прикрываясь священническим облачением, пустился во все тяжкие, так что едва не доконал и то немногое, что еще уцелело от благопристойной семейной жизни на этом Богооставленном острове. По заслугам и честь! Мнимой причиной сего единственного акта справедливости стало то, что сказанный Перрелли заявился на какое-то дворцовое торжество, имея на туфлях стразовые пряжки вместо серебряных. Предлог был выбран недурно, тем паче, что среди прочих пороков и нелепых причуд тирана имелась и поза экстравагантного приверженца этикета. Нам, тем не менее, стало стороною известно, что о ту пору в связи с сим дурно пахнущим, но во всех отношениях незначительным эпизодом при Дворе то и дело поминали имя молодого танцовщика, бывшего тогда первым средь фаворитов."
Заниматься расследованием всех обстоятельств мистер Эймз в тот раз не стал -- итак было ясно, что увечье, полученное монсиньором Перрелли наиболее удовлетворительно образом объясняло двусмысленность занятой им как историком позиции. Да и сам инцидент вовсе не представлялся несовместным с тем, что мы знаем о юмористических наклонностях Герцога. Недаром одним из его шутливых девизов было: "Сначала уши, носы потом". Имея перед собой такую удручающую перспективу и зная, что монаршье слово Его Высочества не расходится с монаршьим же делом, чувствительный ученый, будучи слишком обиженным, чтобы восхвалять свершения Герцога, был также слишком благоразумным, чтобы таковые хулить. Отсюда его умолчания и околичности. Отсюда и монотонный перебор событий.
Это микроскопическое пятно на Герцоговом гербе, а с ним и иные, более похвальные обстоятельства его жизни были надлежащим образом сведены воедино усердным мистером Эймзом, получившим к тому же в подарок от своего достойного, но скромного друга, графа Каловеглиа, оригинальный, доселе неизвестный портрет монарха -- гравюру, которую библиограф собирался воспроизвести вместе с другими новыми иконографическими материалами в своем расширенном и полностью откомментированном издании "Древностей". На гравюре Его Высочество изображен анфас, восседающим в облачении Марса на троне; из-под шлема спутанными колечками стекает на оплечия галантный парик; над его головой с беззаботным видом полулежат, облокотясь на облачный полог, аллегорические дамы -- Истина, Милосердие, Слава со своей трубой и так далее. На нервном, гладко выбритом лице Герцога не видно привычной улыбки, он задумчив, почти мрачен. Слева от него изображена огромная пушка, оседланная пухлощеким ангелом; ладонь Герцога возлежит, как бы в отеческой ласке, на голове херувима, что несомненно символизирует его любовь к детям. Правый локоть его покоится на столе, тонкие, унизанные каменьями пальцы вяло придерживают развернутый пергаментный свиток, покрытый письменами, среди которых можно разобрать слова "A chi t'ha figliato" (той, кто тебя оголяет) -- надпись, которую библиограф, чье знакомство с местным диалектом далеко не дотягивало до его классической образованности, принял за некий светский тост той поры.
Упомянутая пушка заставляет нас вспомнить, что Его Высочество был большим любителем артиллерии. Он организовал на острове изготовление пушек и того, чего он не знал о практикуемом в его время искусстве литья орудийных деталей, определенно не стоило и знать. Если бы не его страстная любовь к испытанию новых производственных процессов и новых сочетаний разнообразных металлов, он мог бы прославиться по этой части на всю Европу. Однако он вечно экспериментировал, отчего его пушки вечно лопались. Впрочем, одна из них, настоящий монстр среди ей подобных, осталась целой, по крайней мере наружно. Из нее стреляли при всяком удобном случае: собирая, к примеру, в разное время дня и ночи Милицию, личный состав который был рассеян по разным концам острова, -- тяжкое испытание для тех, кто жил на расстоянии в две, а то и в три мили, ибо изложенные в "Ежегоднике военнослужащего" положения устава требовали сурового наказания для того, кто не успевал занять свое место в рядах, выстраивавшихся у ворот Дворца через пять минут после подачи сигнала.
Уход за пушкой был занятием рискованным. Вследствие какого-то так и не установленного просчета в ее устройстве, чудище довольно быстро обзавелось пренеприятнейшим обыкновением палить не вперед, а назад, создавая угрозу для органов, если не организмов обслуживающего ее персонала. Само собой разумеется, что Добрый Герцог не обращал никакого внимания на проистекающие отсюда мелкие неудобства. Напротив, дабы иметь уверенность в том, что грому будет достаточно, он нередко снисходил до личного руководства заряжающим.
-- Не жалей пороху, -- приговаривал он в этих случаях. -Пороху не жалей! Набивай потуже! Плевать на ее капризы! Добрый салют стоит доброго солдата! Побольше пороху! Под завязку! Она всего-навсего любит поиграть, как и ее хозяин!
Те, кто лишался пальцев, кисти или целой руки, получали Орден Золотой Лозы. Если же отлетала более важная часть тела, голова или что-то подобное, пострадавшего посмертно возводили в дворянство.
Со времени Герцога от этого недостатка удалось почти полностью избавиться, чему немало способствовало искусство одного инженера из Падуи, и из пушки все еще палили по торжественным случаям -- в день рождения Герцога, в Праздник Святого Покровителя или при посещении острова каким-либо иностранным монархом; из нее стреляли также, призывая Милицию для подавления каких бы то ни было массовых беспорядков. Но и поныне она время от времени напоминала о своих прежних ухватках -- с той лишь разницей, что покалеченного ею человека не украшали самым вожделенным среди знаков отличия, а отправляли в больницу, приговаривая, что в следующий раз он-де будет знать, как валять дурака.
Такова была пушка, звук выстрела из которой привлек внимание мистера Кита и его спутников, находившихся в море, далеко-далеко, под скалами.
ГЛАВА XXIV
Пальба прекратилась, лодка вновь заскользила вперед. Но глаза мистера Херда оставались прикованными к зловещей черной скале. Лучи солнца уже высушили покрывавшую ее влагу, и теперь скала поблескивала ровно и тускло. Казалось, в ней кроется какая-то пагубная сила. Какой-то демон, обживший это место, словно выглядывал из ее расщелин или возносился к вершине скалы от бирюзового оттенка воды у ее подножья. Скала самоубийц!
Его вновь охватило неясное дурное предчувствие, ощущение надвигающейся катастрофы. Неожиданно это чувство обрело четкие очертания. Ужасная мысль пришла ему в голову.
-- Вы думаете, что Денис может...? -- начал он.
Друг его, похоже, утратил к этой теме всякий интерес. Подобное с ним часто случалось.
-- Денис? На самом деле, я ничего не могу сказать. Он недостаточно откровенен со мной... Почитай отца твоего и мать твою, -- начал он, возвращаясь к прежнему разговору. -- Что вы думаете об этом древнем завете, Херд? Не кажется ли вам, что он окончательно устарел? Разве не был он установлен в совершенно иных условиях. Почитай отца и мать твоих. Но за что? Государство дает детям образование, кормит их, обнаруживает и излечивает их болезни, моет их и взвешивает, следит за их зубами и желудками, указывает, в каком возрасте они могут начать курить и посещать пивные: что осталось от авторитета родителей? То же государство предоставляет старикам пенсии и крышу над головой: что осталось от прежнего сыновнего долга? Ныне и дети, и родители равно обязаны обществу тем, что они когда-то получали друг от друга. Да и от прежнего влияния географического фактора на создание домашнего очага мало что уцелело. И богатые, и бедные одинаково мотаются из страны в страну, с квартиры на квартиру; мы теперь преломляем хлеб не за отчим столом, а в клубах, в ресторанах, в закусочных. Немало людей, предполагавших создать собственный дом, обнаруживали, что они всего-навсего открыли харчевню для друзей. Заметьте также, что семья лишилась присущего ей когда-то священного значения: вера в ее сверхъестественные начала, служившая смазкой для колес этой машины, выдохлась, и машина стала поскрипывать. Жизнь в индустриальном обществе покончила с прежним понятием дома. Requiescat(43)! Почитай отца и мать твоих! Индустриализация уничтожила эту заповедь. Не укради. Вдумайтесь в это предписание, Херд, и спросите себя, не лопнет ли коммерция от смеха, едва услышав о нем. Если мы хотим вернуть этому древнему собранию законов какое-то подобие жизненной силы, необходимо заново переписать, обновить каждый из них. В современной жизни они не пригодны, они представляют чисто исторический интерес. Нам нужны новые ценности. Мы больше уже не кочевники. Пасторальные воззрения земледельца погублены индустриализацией. И современные евреи лишь улыбаются, видя, как нас ослепляют странные верования и предания, из которых сами они давным-давно выросли. Кстати, куда подевался Мартен?
-- Как я слышал, уехал.
-- Резвый малый. Удивительная история. С чего это он?
Стремительный отъезд Мартена удивил всех. Даже Анджелину.
Она удивлялась, не более.
Знай Мартен о ее удивлении, он, может быть, почувствовал бы искушение задержаться. Но Мартен по молодости своей не был практическим психологом. Полдня он прожил в страхе перед тем, что именовал "неизбежными последствиями": он не понимал, что существует разряд людей, которым на любые последствия наплевать, и не успел -- по причине чрезмерной занятости минералогией -- овладеть иными науками, способными указать ему, что Анджелина как раз из них. Она миновала эту стадию -- с гомерическим смехом -- задолго до его появления на Непенте. Теперь она удивлялась и только.
Он бежал из мест, помнивших о его ночной романтичности, в таком ужасе, словно по пятам за ним гнались мстительные Фурии, и оставил незавершенными половину своих геологических прожектов. Если бы он доверился добродушному дону Франческо, тот, возможно, рассказал бы Мартену нечто такое, что пошло бы ему на пользу. Но молодой ученый на дух не выносил христианских священнослужителей. И теперь, подобно иным нетерпимым людям, расплачивался за свои предубеждения.
-- Похотливый звереныш, -- продолжал Кит. -- И типичный еврей -- зубоскал и насмешник. Вы замечали? -- это племя ни к чему не питает почтения, все норовит развалить. Они перемещаются между слоями общества -- вверх, вниз -- подобно некой будоражащей жидкости, оставаясь совершенно бесчувственными к нашим идеалам; они испытывают сатанинское наслаждение, расшатывая наши застарелые представления о добре и зле. Должен признаться, тем они мне и нравятся -- кое-каким из этих представлений давно пора рухнуть. Но однако же и у них имеется слабое место, своя ахиллесова пята -- музыка, к примеру, или шахматы. Когда снова будете в городе, не забудьте заглянуть в маленький шахматный клуб на Олдгейт-Ист-Стейшн. Последите за их лицами, это лучше любого спектакля. И при всем их материализме в них есть какая-то женская закваска -- нечто восторженное, не от мира сего. Ради какой-такой выгоды Мартен, скажем, возится со своими минералами?
-- Ради профессорского звания.
-- Что ж, может и так. У него темперамент профессора, особой поэтичностью он не отличается. Если бы вы спросили его: "Что это за волшебные скалы, схожие очертаниями с неким органом, на котором играют Титаны, и словно объятые фиолетовым пламенем?", он ответил бы вам: "Орган, чтоб я сдох! Это столбчатый литоидид." Я почерпнул от него кое-какие сведения, но, боюсь, недостаточные. Жаль, что его нет сейчас с нами. Он мог бы нам что-нибудь рассказать.
И мистер Кит, вечно жаждущий новых знаний, немного взгрустнул об утраченных возможностях. Привычная пиратская склонность к приобретательству охватила его. Он сказал:
-- Пожалуй, пора мне взять геологию за горло. Это такая мерзость -- чего-то не знать!
Тем временем его спутник обозревал проплывавшую мимо панораму, отдающую великолепием ночного кошмара. Он смотрел на отвесные стены воздушной пемзы, на утесы из лавы, на застывшие водопады -- белые, черные, кроваво-красные, бледно-серые и хмуро-коричневые, запятнанные стеклянистой глазурью обсидиана или рассеченные извилистыми дайками в сверкающих металлических искрах. Следом шла какая-нибудь трещина или скопление ошеломительных каменных игл причудливых оттенков и форм, перекошенных, заостренных, грозящих вот-вот завалиться; следом за ними -- крутая стена известкового туфа, безупречная в своей красоте, не имеющая, словно шелковый занавес ни пятна, ни изъяна. Лодка плыла все дальше, он вглядывался в жуткие лощины, прорезанные дождями в россыпях вулканического шлака. Зияющие раны, сверкавшие всеми цветами гниения. Их стены покрывала яркая азотистая сыпь, слепящая сера, больная зелень вулканического стекла, багровые мышьяковистые прожилки, дном им служил безумный лабиринт валунов.
Он вглядывался в эти сумасшедшие напластования, в этот хаос добела раскаленной природы, обрамляемый густым синим пламенем моря и неба. Хаос мирно покоился перед ним, словно фантасмагорический цветок, чудовищная роза, обморочно плывущая, запрокинувшись, навстречу солнечным ласкам.
Все это епископ видел глазами, но не разумом. Разум его витал в иных сферах. Он пытался "открыть себя" -- честно и без снисхождения. Что если его человеческие ценности и вправду ошибочны?
Фома, сомневающийся апостол...
Африка заставила его думать, превратила в человека более молчаливого и склонного к размышлениям, чем прежде. А теперь это внезапное, странное воздействие Непенте, побуждающее его мысли двигаться все дальше, в сторону от привычной для них колеи.
Вот Кит, человек совершенно иного склада, приходящий к заключениям, на которые сам бы он не осмелился. Так насколько же они применимы в современных условиях, эти древние иудейские предписания? Остаются ли они по-прежнему пригодными в качестве руководящих принципов жизненного поведения?
-- Вы человек откровенный, Кит, и я, как мне кажется, тоже. Во всяком случае, честно стараюсь таким быть. Меня интересует ваше мнение. Вам, похоже, не по душе Моисей с его заповедями, которые мы привычно считаем основами этики. Я не хочу с вами спорить. Я хочу услышать мнение человека, во многом отличного от меня; вы как раз такой человек. И я думаю, что способен вынести почти все, -- со смехом добавил он, -- под этим, как вы выразились, ясным языческим светом.
-- Я интересовался такими вещами, когда был мальчишкой. Полагаю, все приличные мальчики интересуются ими, а я уважал приличия даже в том нежном возрасте. Ныне я еще могу подобрать для себя восточный ковер, но в восточных богах проку не вижу.
-- Чем же они вас не устраивают?
Прежде чем ответить, мистер Кит немного помолчал. Потом сказал:
-- Недостаток восточных богов в том, что их создали пролетарии, и создали для аристократов. Соответственно эти боги и действуют -- дистиллируя мораль своих создателей, эманацию, на мой взгляд, нездоровую. Боги классического периода были иными. Их придумали интеллектуалы, ощущавшие в себе способность поддерживать со своими божествами какое-то подобие дружеских отношений. Люди и боги общались практически на равных. Они шли по земле рука об руку. Это были, так сказать, горизонтальные или нижние боги.
-- А те, другие?
-- А те боги верхние, вертикальные. Они обитают где-то над нами. Почему над нами? Опять-таки потому что их создали пролетарии. Пролетарий же склонен к самоуничижению. По этой причине он изготовил бога, которому нравятся подхалимы, который смотрит на пролетариев сверху вниз. Пролетарии сделали свое божество пуще всякой меры добродетельным и далеким от человека, тем самым принизив себя. Я же подхалимства не одобряю. А значит, не одобряю и вертикальных богов.
Хроника сообщает, что с одной из таких распродаж Добрый Герцог вернулся, имея вид измученный и удрученный, как если бы все принесенные в жертву юные жизни тяжким гнетом легли на его проникнутую отеческими чувствами душу. Однако затем, вспомнив о почиющем на нем долге перед Государством, он подавил в себе естественные, но недостойные чувства, улыбнулся своей знаменитой улыбкой и изрек апофегму, с той поры нашедшую себе место во множестве прописей: "Детская чистота, -- сказал он, -есть залог процветания нации". Если же кто осведомится, благодаря какой преискусной маккиавелевской хитрости удавалось ему, единственному из христианских монархов, поддерживать дружеские отношения с грозными пиратами Востока, за ответом далеко ходить не придется. Он пробуждал лучшие качества их натуры, целыми кораблями посылая им -- через уместные промежутки времени -- местные лакомства, то есть дев и лагнгуст; качеством они, по правде сказать, не отличались, но были все же достаточно аппетитными, чтобы свидетельствовать о благородстве его намерений.
Предшественникам Герцога дело было только до собственных удовольствий, они и не задумывались о возможности вражеского вторжения в их прекрасную землю. Напротив, Добрый Герцог, несмотря на всеобщую к нему приязнь, нередко повторял старинное изречение, гласившее: "В пору мира готовься к войне". Будучи глубоко убежденным в бренности всех дел человеческих и обладая сверх того своеобразными взглядами, равно как и даром художника-костюмера, он создал чрезвычайно живописное воинское подразделение, местную Милицию, которая существует и поныне и которой одной достало бы, чтобы заслужить ему благодарную память потомков. По его расчетам эти элегантные воины должны были не только внушать ужас возможным врагам, но также исполнять в дни больших праздников роль декоративной личной охраны при его появлениях на публике. В эту затею он вложил всю душу. После того как войско было должным образом организовано, Герцог развлекался тем, что муштровал их воскресными вечерами и моделировал для их мундиров новые пуговицы; чтобы придать воинам необходимую закалку, он то закармливал их, то заставлял голодать; облачив в тулупы, отправлял их в самом разгаре июля в длинные марши; учинял между ними потешные бои с применением настоящей картечи и незатупленных стилетов -- вообще разными способами прореживал их ряды, устраняя нежелательные элементы, и укреплял организмы оставшихся, заставляя их, скажем, взбираться в полночь да еще верхом на самые жуткие кручи. Он был рьяным поборником воинской дисциплины, сознавал в себе это качество и гордился им, как особым отличием. "Мир, -- часто повторял он, -- любит, чтобы с ним обходились построже".
Тем не менее, подобно многим великим монархам, Герцог сознавал, что из политических соображений необходимо время от времени допускать небольшие поблажки. Он умел проявлять снисходительность и милосердие. Он умел использовать свою власть для смягчения участи осужденного.
Так он смилостивился в одном прославленном случае, который в большей мере, нежели прочие, помог ему обрести титул "Добрый" -- в случае, когда целый эскадрон Милиции был приговорен к смерти за некую гипотетическую оплошность, допущенную при отдании чести. К сожалению, как раз об этом хроника повествует отчасти туманно и путано, давая, впрочем, ясно понять, что приговор был обнародован и приведен в исполнение в течение получаса. Тут в хронике следует допускающий спорные толкования пассаж относительно командира эскадрона, судя по всему приговоренного к казни вместе с подчиненными, но ставшего в ходе дальнейших событий объектом герцогского милосердия. Насколько можно понять, этот человек, совершенно по-детски пугавшийся кровопролития (особенно когда дело доходило до его собственной крови), в последний момент неприметно покинул место совершения церемонии, -- ускользнув из рядов, по его словам для того, чтобы сказать последнее прости чете своих престарелых и вдовых родителей. Будучи обнаруженным в кабаке, он предстал перед наспех собранным Военным судом. На суде к нему, видимо, вернулась воинская отвага. Ссылаясь на изложенные в "Ежегоднике военнослужащего" положения устава, он доказал, что никакой оплошности не было даже в помине, и стало быть, его солдаты приговорены ошибочно, а казнены незаконно, сам же он a fortiory(42) ни в чем не повинен. Суд, отметив основательность его аргументации, тем не менее приговорил офицера к унизительному двойному обезглавливанию за то, что он покинул расположение части без письменного разрешения Его Высочества.
Тут-то Добрый Герцог и вмешался, встав на его защиту. Он отменил приговор или, говоря иначе, явил снисходительность. "Для одного дня довольно пролито крови", -- как уверяют, сказал он со всей присущей ему простотой.
Эти слова можно считать одним из самых счастливых Герцоговых озарений. Передаваемые из уст в уста, они докатились до всех концов его владений. Для одного дня довольно пролито крови! Разве не показывает это истинную его душу, восклицали люди. Довольно пролито крови! Восторги разгорелись еще пуще, когда Герцог, желая смягчить горестные последствия чрезмерного служебного рвения, с подлинно монаршьим изяществом украсил грудь провинившегося офицера Орденом Золотой Лозы; они едва не обратились в горячку, как только стало известно о жалованной грамоте, которой весь выведенный за штат эскадрон возводился в дворянское звание. Мы привели всего лишь один из множества случаев, в которых этому правителю удавалось, благодаря тонкому пониманию человеческой натуры и искусства управления, обращать зло во благо и тем самым укреплять свой трон...
На первый взгляд представляется странным, что личности столь яркой, одной из наиболее приметных в стране фигур уделено так мало места на страницах, написанных монсиньором Перрелли. Подобное небрежение начинает казаться вдвойне странным и способным вызывать у читателя чувство глубокого разочарования, когда вспоминаешь, что эти двое были современниками и что ученый автор обладал редкостной и счастливой возможностью получать сведения о личности Герцога из первых рук. Пожалуй, оно выглядит даже необъяснимым, особенно в свете изложенных самим монсиньором во Введении к "Древностям" принципов, коими должно руководствоваться историческому писателю; или о рассыпаемых им блестках редкостной учености, о его восхитительных репликах и полезнейших отступлениях, об этих обличающих государственный ум комментариях общего порядка, делающих его труд не просто перечислением сведений местного значения, но зерцалом утонченной учености его эпохи. Без преувеличения можно сказать, что его отчет о Добром Герцоге Альфреде, поставленный рядом с пространным обсуждением невыразительных правителей вроде Альфонсо Семнадцатого и Флоризеля Тучного, выглядит самой что ни на есть скудной, поверхностной и традиционной хроникой. Ни одного доброго или недоброго слова о Герцоге. Ничего, кроме монотонного перебора событий.
Именно библиограф, корпевший над страницами соперничавшего с нашим историком монаха, отца Капоччио, уже упомянутого нами дерзкого и непристойного приора -- именно мистер Эймз обнаружил пассаж, позволяющий разрешить эту загадку и доказывающий, что хотя монсиньор Перрелли и жил в пору правления Доброго Герцога, сказать, что он "расцвел" при его правлении, значит неподобающим образом исказить смысл этого простого слова. Другие, быть может, и расцвели, но не наш достойный прелат.
"Не существует решительно ничего, -- говорит неуемный ненавистник Непенте, -- что мы могли бы поставить в заслугу этому лютому головорезу (так называет он Доброго Герцога) решительно ничего -- за вычетом, быть может, того лишь, что он отрезал уши некоему болтуну, интригану и заносчивому похотливцу, называемому Перрелли, каковой под предлогом сбора сведений для якобы исторического трактата и прикрываясь священническим облачением, пустился во все тяжкие, так что едва не доконал и то немногое, что еще уцелело от благопристойной семейной жизни на этом Богооставленном острове. По заслугам и честь! Мнимой причиной сего единственного акта справедливости стало то, что сказанный Перрелли заявился на какое-то дворцовое торжество, имея на туфлях стразовые пряжки вместо серебряных. Предлог был выбран недурно, тем паче, что среди прочих пороков и нелепых причуд тирана имелась и поза экстравагантного приверженца этикета. Нам, тем не менее, стало стороною известно, что о ту пору в связи с сим дурно пахнущим, но во всех отношениях незначительным эпизодом при Дворе то и дело поминали имя молодого танцовщика, бывшего тогда первым средь фаворитов."
Заниматься расследованием всех обстоятельств мистер Эймз в тот раз не стал -- итак было ясно, что увечье, полученное монсиньором Перрелли наиболее удовлетворительно образом объясняло двусмысленность занятой им как историком позиции. Да и сам инцидент вовсе не представлялся несовместным с тем, что мы знаем о юмористических наклонностях Герцога. Недаром одним из его шутливых девизов было: "Сначала уши, носы потом". Имея перед собой такую удручающую перспективу и зная, что монаршье слово Его Высочества не расходится с монаршьим же делом, чувствительный ученый, будучи слишком обиженным, чтобы восхвалять свершения Герцога, был также слишком благоразумным, чтобы таковые хулить. Отсюда его умолчания и околичности. Отсюда и монотонный перебор событий.
Это микроскопическое пятно на Герцоговом гербе, а с ним и иные, более похвальные обстоятельства его жизни были надлежащим образом сведены воедино усердным мистером Эймзом, получившим к тому же в подарок от своего достойного, но скромного друга, графа Каловеглиа, оригинальный, доселе неизвестный портрет монарха -- гравюру, которую библиограф собирался воспроизвести вместе с другими новыми иконографическими материалами в своем расширенном и полностью откомментированном издании "Древностей". На гравюре Его Высочество изображен анфас, восседающим в облачении Марса на троне; из-под шлема спутанными колечками стекает на оплечия галантный парик; над его головой с беззаботным видом полулежат, облокотясь на облачный полог, аллегорические дамы -- Истина, Милосердие, Слава со своей трубой и так далее. На нервном, гладко выбритом лице Герцога не видно привычной улыбки, он задумчив, почти мрачен. Слева от него изображена огромная пушка, оседланная пухлощеким ангелом; ладонь Герцога возлежит, как бы в отеческой ласке, на голове херувима, что несомненно символизирует его любовь к детям. Правый локоть его покоится на столе, тонкие, унизанные каменьями пальцы вяло придерживают развернутый пергаментный свиток, покрытый письменами, среди которых можно разобрать слова "A chi t'ha figliato" (той, кто тебя оголяет) -- надпись, которую библиограф, чье знакомство с местным диалектом далеко не дотягивало до его классической образованности, принял за некий светский тост той поры.
Упомянутая пушка заставляет нас вспомнить, что Его Высочество был большим любителем артиллерии. Он организовал на острове изготовление пушек и того, чего он не знал о практикуемом в его время искусстве литья орудийных деталей, определенно не стоило и знать. Если бы не его страстная любовь к испытанию новых производственных процессов и новых сочетаний разнообразных металлов, он мог бы прославиться по этой части на всю Европу. Однако он вечно экспериментировал, отчего его пушки вечно лопались. Впрочем, одна из них, настоящий монстр среди ей подобных, осталась целой, по крайней мере наружно. Из нее стреляли при всяком удобном случае: собирая, к примеру, в разное время дня и ночи Милицию, личный состав который был рассеян по разным концам острова, -- тяжкое испытание для тех, кто жил на расстоянии в две, а то и в три мили, ибо изложенные в "Ежегоднике военнослужащего" положения устава требовали сурового наказания для того, кто не успевал занять свое место в рядах, выстраивавшихся у ворот Дворца через пять минут после подачи сигнала.
Уход за пушкой был занятием рискованным. Вследствие какого-то так и не установленного просчета в ее устройстве, чудище довольно быстро обзавелось пренеприятнейшим обыкновением палить не вперед, а назад, создавая угрозу для органов, если не организмов обслуживающего ее персонала. Само собой разумеется, что Добрый Герцог не обращал никакого внимания на проистекающие отсюда мелкие неудобства. Напротив, дабы иметь уверенность в том, что грому будет достаточно, он нередко снисходил до личного руководства заряжающим.
-- Не жалей пороху, -- приговаривал он в этих случаях. -Пороху не жалей! Набивай потуже! Плевать на ее капризы! Добрый салют стоит доброго солдата! Побольше пороху! Под завязку! Она всего-навсего любит поиграть, как и ее хозяин!
Те, кто лишался пальцев, кисти или целой руки, получали Орден Золотой Лозы. Если же отлетала более важная часть тела, голова или что-то подобное, пострадавшего посмертно возводили в дворянство.
Со времени Герцога от этого недостатка удалось почти полностью избавиться, чему немало способствовало искусство одного инженера из Падуи, и из пушки все еще палили по торжественным случаям -- в день рождения Герцога, в Праздник Святого Покровителя или при посещении острова каким-либо иностранным монархом; из нее стреляли также, призывая Милицию для подавления каких бы то ни было массовых беспорядков. Но и поныне она время от времени напоминала о своих прежних ухватках -- с той лишь разницей, что покалеченного ею человека не украшали самым вожделенным среди знаков отличия, а отправляли в больницу, приговаривая, что в следующий раз он-де будет знать, как валять дурака.
Такова была пушка, звук выстрела из которой привлек внимание мистера Кита и его спутников, находившихся в море, далеко-далеко, под скалами.
ГЛАВА XXIV
Пальба прекратилась, лодка вновь заскользила вперед. Но глаза мистера Херда оставались прикованными к зловещей черной скале. Лучи солнца уже высушили покрывавшую ее влагу, и теперь скала поблескивала ровно и тускло. Казалось, в ней кроется какая-то пагубная сила. Какой-то демон, обживший это место, словно выглядывал из ее расщелин или возносился к вершине скалы от бирюзового оттенка воды у ее подножья. Скала самоубийц!
Его вновь охватило неясное дурное предчувствие, ощущение надвигающейся катастрофы. Неожиданно это чувство обрело четкие очертания. Ужасная мысль пришла ему в голову.
-- Вы думаете, что Денис может...? -- начал он.
Друг его, похоже, утратил к этой теме всякий интерес. Подобное с ним часто случалось.
-- Денис? На самом деле, я ничего не могу сказать. Он недостаточно откровенен со мной... Почитай отца твоего и мать твою, -- начал он, возвращаясь к прежнему разговору. -- Что вы думаете об этом древнем завете, Херд? Не кажется ли вам, что он окончательно устарел? Разве не был он установлен в совершенно иных условиях. Почитай отца и мать твоих. Но за что? Государство дает детям образование, кормит их, обнаруживает и излечивает их болезни, моет их и взвешивает, следит за их зубами и желудками, указывает, в каком возрасте они могут начать курить и посещать пивные: что осталось от авторитета родителей? То же государство предоставляет старикам пенсии и крышу над головой: что осталось от прежнего сыновнего долга? Ныне и дети, и родители равно обязаны обществу тем, что они когда-то получали друг от друга. Да и от прежнего влияния географического фактора на создание домашнего очага мало что уцелело. И богатые, и бедные одинаково мотаются из страны в страну, с квартиры на квартиру; мы теперь преломляем хлеб не за отчим столом, а в клубах, в ресторанах, в закусочных. Немало людей, предполагавших создать собственный дом, обнаруживали, что они всего-навсего открыли харчевню для друзей. Заметьте также, что семья лишилась присущего ей когда-то священного значения: вера в ее сверхъестественные начала, служившая смазкой для колес этой машины, выдохлась, и машина стала поскрипывать. Жизнь в индустриальном обществе покончила с прежним понятием дома. Requiescat(43)! Почитай отца и мать твоих! Индустриализация уничтожила эту заповедь. Не укради. Вдумайтесь в это предписание, Херд, и спросите себя, не лопнет ли коммерция от смеха, едва услышав о нем. Если мы хотим вернуть этому древнему собранию законов какое-то подобие жизненной силы, необходимо заново переписать, обновить каждый из них. В современной жизни они не пригодны, они представляют чисто исторический интерес. Нам нужны новые ценности. Мы больше уже не кочевники. Пасторальные воззрения земледельца погублены индустриализацией. И современные евреи лишь улыбаются, видя, как нас ослепляют странные верования и предания, из которых сами они давным-давно выросли. Кстати, куда подевался Мартен?
-- Как я слышал, уехал.
-- Резвый малый. Удивительная история. С чего это он?
Стремительный отъезд Мартена удивил всех. Даже Анджелину.
Она удивлялась, не более.
Знай Мартен о ее удивлении, он, может быть, почувствовал бы искушение задержаться. Но Мартен по молодости своей не был практическим психологом. Полдня он прожил в страхе перед тем, что именовал "неизбежными последствиями": он не понимал, что существует разряд людей, которым на любые последствия наплевать, и не успел -- по причине чрезмерной занятости минералогией -- овладеть иными науками, способными указать ему, что Анджелина как раз из них. Она миновала эту стадию -- с гомерическим смехом -- задолго до его появления на Непенте. Теперь она удивлялась и только.
Он бежал из мест, помнивших о его ночной романтичности, в таком ужасе, словно по пятам за ним гнались мстительные Фурии, и оставил незавершенными половину своих геологических прожектов. Если бы он доверился добродушному дону Франческо, тот, возможно, рассказал бы Мартену нечто такое, что пошло бы ему на пользу. Но молодой ученый на дух не выносил христианских священнослужителей. И теперь, подобно иным нетерпимым людям, расплачивался за свои предубеждения.
-- Похотливый звереныш, -- продолжал Кит. -- И типичный еврей -- зубоскал и насмешник. Вы замечали? -- это племя ни к чему не питает почтения, все норовит развалить. Они перемещаются между слоями общества -- вверх, вниз -- подобно некой будоражащей жидкости, оставаясь совершенно бесчувственными к нашим идеалам; они испытывают сатанинское наслаждение, расшатывая наши застарелые представления о добре и зле. Должен признаться, тем они мне и нравятся -- кое-каким из этих представлений давно пора рухнуть. Но однако же и у них имеется слабое место, своя ахиллесова пята -- музыка, к примеру, или шахматы. Когда снова будете в городе, не забудьте заглянуть в маленький шахматный клуб на Олдгейт-Ист-Стейшн. Последите за их лицами, это лучше любого спектакля. И при всем их материализме в них есть какая-то женская закваска -- нечто восторженное, не от мира сего. Ради какой-такой выгоды Мартен, скажем, возится со своими минералами?
-- Ради профессорского звания.
-- Что ж, может и так. У него темперамент профессора, особой поэтичностью он не отличается. Если бы вы спросили его: "Что это за волшебные скалы, схожие очертаниями с неким органом, на котором играют Титаны, и словно объятые фиолетовым пламенем?", он ответил бы вам: "Орган, чтоб я сдох! Это столбчатый литоидид." Я почерпнул от него кое-какие сведения, но, боюсь, недостаточные. Жаль, что его нет сейчас с нами. Он мог бы нам что-нибудь рассказать.
И мистер Кит, вечно жаждущий новых знаний, немного взгрустнул об утраченных возможностях. Привычная пиратская склонность к приобретательству охватила его. Он сказал:
-- Пожалуй, пора мне взять геологию за горло. Это такая мерзость -- чего-то не знать!
Тем временем его спутник обозревал проплывавшую мимо панораму, отдающую великолепием ночного кошмара. Он смотрел на отвесные стены воздушной пемзы, на утесы из лавы, на застывшие водопады -- белые, черные, кроваво-красные, бледно-серые и хмуро-коричневые, запятнанные стеклянистой глазурью обсидиана или рассеченные извилистыми дайками в сверкающих металлических искрах. Следом шла какая-нибудь трещина или скопление ошеломительных каменных игл причудливых оттенков и форм, перекошенных, заостренных, грозящих вот-вот завалиться; следом за ними -- крутая стена известкового туфа, безупречная в своей красоте, не имеющая, словно шелковый занавес ни пятна, ни изъяна. Лодка плыла все дальше, он вглядывался в жуткие лощины, прорезанные дождями в россыпях вулканического шлака. Зияющие раны, сверкавшие всеми цветами гниения. Их стены покрывала яркая азотистая сыпь, слепящая сера, больная зелень вулканического стекла, багровые мышьяковистые прожилки, дном им служил безумный лабиринт валунов.
Он вглядывался в эти сумасшедшие напластования, в этот хаос добела раскаленной природы, обрамляемый густым синим пламенем моря и неба. Хаос мирно покоился перед ним, словно фантасмагорический цветок, чудовищная роза, обморочно плывущая, запрокинувшись, навстречу солнечным ласкам.
Все это епископ видел глазами, но не разумом. Разум его витал в иных сферах. Он пытался "открыть себя" -- честно и без снисхождения. Что если его человеческие ценности и вправду ошибочны?
Фома, сомневающийся апостол...
Африка заставила его думать, превратила в человека более молчаливого и склонного к размышлениям, чем прежде. А теперь это внезапное, странное воздействие Непенте, побуждающее его мысли двигаться все дальше, в сторону от привычной для них колеи.
Вот Кит, человек совершенно иного склада, приходящий к заключениям, на которые сам бы он не осмелился. Так насколько же они применимы в современных условиях, эти древние иудейские предписания? Остаются ли они по-прежнему пригодными в качестве руководящих принципов жизненного поведения?
-- Вы человек откровенный, Кит, и я, как мне кажется, тоже. Во всяком случае, честно стараюсь таким быть. Меня интересует ваше мнение. Вам, похоже, не по душе Моисей с его заповедями, которые мы привычно считаем основами этики. Я не хочу с вами спорить. Я хочу услышать мнение человека, во многом отличного от меня; вы как раз такой человек. И я думаю, что способен вынести почти все, -- со смехом добавил он, -- под этим, как вы выразились, ясным языческим светом.
-- Я интересовался такими вещами, когда был мальчишкой. Полагаю, все приличные мальчики интересуются ими, а я уважал приличия даже в том нежном возрасте. Ныне я еще могу подобрать для себя восточный ковер, но в восточных богах проку не вижу.
-- Чем же они вас не устраивают?
Прежде чем ответить, мистер Кит немного помолчал. Потом сказал:
-- Недостаток восточных богов в том, что их создали пролетарии, и создали для аристократов. Соответственно эти боги и действуют -- дистиллируя мораль своих создателей, эманацию, на мой взгляд, нездоровую. Боги классического периода были иными. Их придумали интеллектуалы, ощущавшие в себе способность поддерживать со своими божествами какое-то подобие дружеских отношений. Люди и боги общались практически на равных. Они шли по земле рука об руку. Это были, так сказать, горизонтальные или нижние боги.
-- А те, другие?
-- А те боги верхние, вертикальные. Они обитают где-то над нами. Почему над нами? Опять-таки потому что их создали пролетарии. Пролетарий же склонен к самоуничижению. По этой причине он изготовил бога, которому нравятся подхалимы, который смотрит на пролетариев сверху вниз. Пролетарии сделали свое божество пуще всякой меры добродетельным и далеким от человека, тем самым принизив себя. Я же подхалимства не одобряю. А значит, не одобряю и вертикальных богов.