Страница:
Горлинка непрерывно кашляла, давилась и хваталась за горло, как будто хотела оторвать душившие ее пальцы Лихорадки. Ни овсяный отвар, ни липовый цвет не помогали, и родные тревожились о ней все сильнее.
– Надо Елову позвать! – убеждала Милава хозяйку. – Долго ли до беды!
– Я уж хотела, да бабка Бажана не велела! – Прибава досадливо махнула рукой. – Не любит она ведунью вашу. Говорит, молода старух учить.
– Елова-то молода? – изумилась Милава. – Скажет тоже!
– А то! Елове ведь… дай сочту… – Прибава наморщила лоб. – Она же меня моложе, а мне как раз тридцать шесть годков. Да, я замуж как раз сюда пришла, а она в лес, и ей тогда пятнадцать сравнялось. У меня старшенькому девятнадцать, выходит, Елове вашей всего-то тридцать пять, а Бажана вдвое ее старше.
Милава молчала в сильнейшем удивлении – она-то думала, что Елове под семьдесят.
Но долго раздумывать о возрасте ведуньи было некогда. Тревожась о Горлинке, Милава решила не ходить домой, а ночевать у Прибавы. Всю ночь они с Веснавкой, четырнадцатилетней сестрой Горлинки, поочередно сидели возле нее, да сама Прибава несколько раз за ночь выходила из клетушки в истобку проведать дочь. И пока, несмотря на травы и заговоры, облегчения не наступало. Горлинка дрожала от холода, пылая лихорадочным жаром, не спала, а мучилась в полузабытьи, тяжело дышала и иногда, забывшись, постанывала от боли в груди. Сердце Милавы переворачивалось от жалости, ей хотелось немедленно сделать хоть что-нибудь, ничего не было жалко, лишь бы Горлинке полегчало. Но увы – Милава не была обучена искусству врачевания и мало чем могла помочь.
Под утро пришла бабка Бажана. Поглядев на Горлинку, она горестно покачала головой, заварила травы душицы, нашептала ее тайным заговором, которого не знала даже Елова, и велела поить Горлинку с ложки. Милава, Веснавка и Прибава старались, как могли, придумывали десятки забот, стараясь подбодрить себя и друг друга. Но в душе все понимали, что дело плохо: пылающая жаром и дрожащая от холода, покрытая испариной девушка тонула в Огненной Реке, служащей гранью жизни и смерти. Животворящие стихии Огня и Воды, против божьих установлений сошедшиеся в ее теле, грозили ей гибелью. Никакие доступные средства не могли восстановить равновесие этого хрупкого мира – человеческого тела, созданного богами из дерева и огня. Огонь грозил пожрать Горлинку, и даже реки слез матери не могли загасить его жадного жара.
В полдень все женщины рода собрались на капище внутри тына и вместе молили богов помочь девушке.
– Ох, чует нечисть рожениц да невест! – горько бормотала Бажана, склоняясь головой к самому подножию идола Матери Макоши. – Хоть ты, Матушка, охрани Горлинку! Одну невесту у нас волки отняли, хоть эту уберегите!
Веснавка испекла двенадцать блинов, помазала их медом и сметаной, отнесла в лес и оставила под елкой, прокричав в чащу:
– Вот вам блины, сестры-лихорадки, ешьте, а сестру мою оставьте!
Перед вечером Горлинка опять забеспокоилась, забормотала что-то.
– Увезу… увезу… – шептала она, и Милава в страхе поняла, что Горлинка говорит в беспамятстве. – Я не оборотень! – вдруг вскрикнула Горлинка, и все в избе вздрогнули.
Бабка Бажана склонилась над девушкой, выставила ухо из-под повоя. В беспамятстве больной часто называет злого духа, который его мучает, и тем помогает его изгнать.
– Про оборотня! Тоже про оборотня! – испуганно перешептывались родичи. Даже Долголет, до того не показывавший тревоги, бросил на скамье недочиненную сбрую и подошел к лежанке дочери.
– Княгиней будешь! – опять вскрикнула Горлинка и жалобно застонала. Дыхание ее стало частым-частым, она задыхалась и бессознательно тянулась вперед, словно гналась за ускользающим воздухом, а злой дух в ней продолжал кричать: – Не бойся! Я не оборотень! Княгиней будешь! Вот разделаюсь… Не хочу! Пусти! Пусти…
Женщины переглядывались, глаза их стали круглыми от изумления. Милава стояла на коленях возле лежанки, сжимала руку Горлинки и сквозь слезы звала ее:
– Горлинка! Сестра моя! Очнись! Опомнись, что ты говоришь!
Но Горлинка не слышала ее и сама не знала, что говорит. Злая болезнь привела ее дух на самую грань мира живых и мира мертвых, из-за Огненной Реки лихорадка кричала о том, о чем сама Горлинка хотела умолчать, чтобы не тревожить старую и новую родню. Сама Невея, старшая из двенадцати злобных и вечно голодных сестер-лихорадок, вцепилась в нее железными когтями и тянула в Кощное подземелье.
– Вот оно что! – прошипела бабка Бажана. – Оборотень ее испортил!
– Говорил я – не пускать его! – Долголет в бессильной злобе и отчаянии тряхнул кулаком. – Горе наше! В колыбели бы его придушить!
– Ах, проклятый! – с ненавистью шептала Бажана, опустив голову на руки. Она истощила уже весь запас проклятий и слез, но если бы чуроборский оборотень, принесший столько несчастий, был сейчас здесь, она с неженской и нестарушечьей силой вцепилась бы ему в горло.
Родичи осенялись знаком огня, а Милава сидела, застыв, все еще сжимая руку Горлинки, потрясенная, не зная, что и подумать. Не мог Огнеяр добиваться Горлинки! Он и не смотрел на Горлинку, слова ей не сказал! Как же так? Горлинка никогда не лгала и не могла солгать в беспамятстве. Что же это? Милава была в растерянности, ее мучил страх за Горлинку, томила тоска по Огнеяру, весь мир вокруг смыкался холодной теменью. А Малинка? Стоило вспомнить ее, как слезы наполняли глаза. О добрые чуры, неужели все это из-за потери священной рогатины? И неужели холодной мрачной осени никогда не будет конца, неужели свет и тепло насовсем покинули земной мир?
Опускалась ночь, последняя ночь перед назначенной свадьбой. Поняв, что дело плохо, Долголет послал младшего сына сказать Вешничам, что со свадьбой придется повременить. Узнав об этом, Берестень подумал, погладил бороду и объявил:
– Повременить так повременить! Не судьба, видно, Макошь не хочет! Придется и Спорине с Боровиками обождать. Уговорились две свадьбы враз играть, а уговор держать надо!
– Да что ты, батюшка! – Лобан опешил от такой неприятной неожиданности. Он очень любил старшую дочь, знал, с какой охотой она идет замуж, и не хотел ее огорчать. – Что мы Боровикам-то скажем? С ними тоже уговор!
– А чурам своим что скажем? Из рода девку отпустим, а другую взамен не возьмем? Роду урон! Не позволю! Прясть-ткать кто будет? Одну возьмем – другую отпустим, вот и весь сказ!
Со старейшиной не поспоришь, и Лобану пришлось в свой черед снаряжать племянника с вестью к Боровикам. Брезь изводился от тоски по Горлинке и тревоги за нее, Вмала жалела сына, а Спорина досадливо вздыхала, теребила конец косы и не глядела на Брезя, как будто он был во всем виноват.
Ночью Горлинке стало совсем худо. Она не приходила в сознание и уже не говорила, дышала с хрипом, в горле ее что-то булькало. Бабка Бажана велела приподнять ее, чтобы облегчить дыхание хоть немного. Отбросив гордость, она послала мальчишек за Еловой, но ведуньи не оказалось в избушке, и никто не знал, где она. Женщины еще хлопотали возле Горлинки, но по их унылым лицам было видно, что они смирились с близкой смертью девушки и уже не надеются на выздоровление. А Милава не могла даже представить такого страшного исхода. Горлинка, ее любимая подруга, невеста ее брата, не может умереть! Не сводя глаз с ее лица, Милава молила богов и ждала, что вот страшные хрипы прекратятся, Горлинка начнет дышать ровно, смертельная бледность снова уступит место румянцу. Но время шло, а Горлинке делалось все хуже.
Незадолго до утра Горлинка начала биться на лежанке, изо рта ее показалась розовая слизистая пена, окрашенная кровью из разорванных легких. Все женщины плакали навзрыд от жалости и тоски, бабка Бажана припала к краю лежанки головой, не имея уже сил ни бормотать заговоры, ни плакать, ни проклинать. Зачем она сама живет на свете восьмой десяток лет и в который уже раз видит смерть молодых? Не сама ли она заедает чужой век? «Боги, боги великие, возьмите меня, старую, я свое вдвое прожила! – беззвучно бормотала старуха, предлагая последнюю жертву, какую могла. – Но ее-то за что, невесту?»
Словно до конца обессиленная последним приступом удушья, Горлинка вытянулась на лавке и затихла. Дрожь постепенно спадала. Милава держала ее горячую руку, словно хотела не пустить в страшное Кощное владение, и чувствовала, как бьется тонкая жилка у Горлинки на запястье – слабо и часто-часто. Биение это становилось все тише и тише. Жизнеогонь затухал, но дух Горлинки, уже почти освобожденный, был еще здесь и мог слышать. И Милава беззвучно шептала, умоляя Горлинку не оставлять их, говорила, как они все ее любят, как тяжело будет им всем, особенно Брезю, лишиться ее.
И вдруг Милава ощутила, что Горлинка ее уже не слышит. Тонкая жилка под пальцами Милавы не билась совсем. Дух отошел. Дрогнула вода, налитая в горшок возле лежанки, – дух умершей вошел в нее, и теперь жизнетворящая стихия понесет его в Верхнее Небо.
Ужас пронзил Милаву, когда она вдруг ощутила, что держит за руку уже не человека. Ей хотелось закричать, вернуть, разбудить, но она только тихо ахнула и выпустила руку, совсем недавно бывшую рукой ее подруги. Руку мертвой. То, что мгновение назад она так горячо любила, стало внушать ужас – теперь возле них вместо любимой дочери, сестры, подруги была страшная часть Мертвого Мира.
Страшно завыли женщины, Прибава причитала и билась головой о край лавки, Веснавка звала сестру, рыдая навзрыд. А Милава сидела на полу и отчаянно выкрикивала сквозь льющиеся слезы:
– Не пойду! Не хочу! Не буду! Не я!
Один раз она уже побывала вестницей несчастья, и больше у нее не было сил на это. Непоправимость горя еще не укладывалась целиком в ее сознании, но она сразу подумала о Брезе. Ведь нужно сказать ему об этом! Милава знала, что Горлинка значит для Брезя больше, чем просто невеста для жениха. И ни за что она не пошла бы к нему с этой вестью. Лучше самой умереть!
– Чем прогневили мы чуров? За что боги послали нам столько бед! – взывала к невидимому небу бабка Бажана, прижимая кулаки ко лбу и судорожно кривясь, не в силах заплакать.
Но темное небо молчало.
Когда-то боги создали людей из деревьев: Деву – из березы, а Одинца – из тополя. После смерти каждая женщина возвращается в березу. За это почитают деревья, в которых живут души предков. Милава медленно брела через перелесок, бездумно наступая на хрустящий под ногами ледок на замерзших лужах, и вглядывалась в оголенные кроны берез. В одной из них, может быть, поселится теперь душа Горлинки. В какой? Милава хотела бы это знать, чтобы именно к ней приносить весной пироги, разрисованные яйца, вышитые рушники, которые положено дарить умершим. Но сейчас весь лес был голым, холодным, неприютным. Перед глазами Милавы все еще бушевало пламя погребального костра на берегу Белезени, столб темного дыма тянулся к небесам. Горлинку положили на краду* в уборе невесты и покрыли черными гибкими кистями березовых ветвей. Она все-таки надела убор невесты, и была в нем так хороша, что женщины расплакались заново, от души, не по обычаю. Не в дом мужа, а в Сварожье владение войдет теперь невеста.
У Милавы не шла из ума последняя ночь болезни Горлинки, ее бессвязные крики. Кто же обещал сделать ее княгиней? Он ли был виноват в ее болезни и смерти? Ни у кого в обоих родах не было сомнений, что винить во всем следует чуроборского оборотня. Все были так в этом убеждены, что даже Милава начала сомневаться. У нее не было сил верить и сопротивляться общему толку хотя бы в глубине сердца. Что она о нем знает? Только то, что он оборотень, он сам и сказал…
Вдруг Милава остановилась посреди тропинки – так поразила ее пришедшая мысль. «Я не оборотень», – в беспамятстве повторяла Горлинка чьи-то слова. А ведь Огнеяр сам сознавался, что он оборотень, не отказывался от своей сущности, признавая ее и перед Милавой, и перед Моховиками. Зачем он стал бы лгать Горлинке?
Несмотря на все горе и тоску, у Милавы полегчало на сердце. Кто бы ни был виновником болезни Горлинки – это не Огнеяр. Хотя бы его она не потеряет… А что толку? Где он теперь? Вернется ли? А если вернется, то его осиновыми кольями встретят, не поглядят, что княжич. Так что все равно, кого он любил.
Милава вздохнула и пошла дальше. Но теперь на душе у нее было чуть легче. Несмотря на все, упрямое и глупое девичье сердце твердило, что это вовсе не все равно. И несмотря на все беды, продолжало любить его и верить его любви.
Вдруг какая-то тень мелькнула впереди. Милава быстро подняла голову и вздрогнула. В нескольких шагах впереди, возле самой тропы, стоял волк. Невольно Милава шагнула назад и застыла. Вот и ее нашла беда. И никто ей больше не поможет. Никто и не узнает, что сталось с ней на лесной тропе… А что с ней станется?
Милава не сводила глаз с волка, а он не двигался, тоже смотрел на нее, не нападал и не уходил, как будто чего-то ждал. Приглядевшись, Милава заметила, что волк выглядит не грозно, а скорее жалко. Пожалуй, это даже была волчица – исхудалая, с провалившимися боками и поджатым животом, как в самую суровую лютую зиму, с тусклой шерстью, висящей клочьями. И глаза ее смотрели на девушку жалко, тоскливо. Сейчас ведь не начало лета, когда исхудавшие кормящие детенышей волчицы выходят поискать себе еды. Что же это?
– Ты чего? – с дрожью в голосе спросила Милава. От испуга она никак не могла вспомнить нужных слов заговора, отгоняющего опасных зверей, и говорила первое, что приходило на язык, – как будто волчица была разумна и могла понять простые слова. – Чего ты вышла? Иди в лес. Не трогай меня. Я же тебя не трогаю.
Волчица не двинулась с места, склонила голову, ее желтые глаза по-прежнему с тоской смотрели на Милаву.
– Может, ты есть хочешь? – уже чуть смелее спросила Милава. – Я тебе пирога дам.
Она вытащила из узла поминальный пирог, разломила его пополам и бросила половинку волчице. Та молнией набросилась на пирог и проглотила его с жадностью, чуть не подавилась, глухо кашлянула и выжидающе подняла морду. Милава бросила ей вторую половину пирога.
– Ешь, ешь, – пробормотала она, пока волчица жадно поедала угощение. – Вот и ты ее помянула. Это пирог по подруге моей, брата моего невесте…
Горе снова набросилось на Милаву, словно сторожило где-то поблизости, слезы переполнили глаза и потекли по щекам. Волчица несмело шагнула к Милаве и застыла в двух шагах. Милава вытерла глаза, волчица нагнула голову, и Милаве захотелось ее погладить, как собаку. Может, у нее тоже беда. Может, у нее волк-муж погиб. Волки ведь парами живут, как люди, и дети при родителях.
Волчица подняла морду, и Милава не поверила глазам: по серой шерсти текли слезы.
– Ой, а ты чего? – Милава терла глаза, думая, что это ей от слез мерещится. – Разве волки умеют плакать?
Не моргая, волчица смотрела ей в глаза, и во взгляде ее была такая тоска, отчаяние, что Милаве до боли стало жаль эту волчицу с ее неизвестным горем, показалось даже, что она ее знала давно… Милава вглядывалась в желтые глаза зверя, но ощущение давней близости не проходило. Волчица нервно переступила сухими лапами, шагнула к ней, подняла морду совсем близко, рукой можно коснуться, тонко жалобно заскулила, словно умоляла о чем-то…
И Милава вскрикнула от внезапной догадки, поразившей ее, словно молния. Боясь и желая, чтобы это оказалось правдой, она глубоко вздохнула несколько раз, стараясь успокоиться, отчаянно боясь по неумению испортить такое важное дело. Дело жизни и смерти. Она не знала, что в точности нужно делать, но сердце ей подсказывало, что медлить нельзя.
– Малинка… Это ты? – хриплым от волнения голосом едва сумела выговорить она. – Малинка!
И волчица вдруг бросилась на землю, завертелась, ерзая шкурой по земле, дрыгая в воздухе лапами, завыла… И на ее месте оказалась девушка в уборе невесты, помятом и грязном, с растрепанными волосами. Она каталась по земле и кричала, как от боли, крик ее был бессознательно-резким, отчаянным, в нем слышалось что-то звериное. Она билась о землю и цеплялась за нее, словно хотела остановиться, но неведомая сила била и катала ее по земле. Потрясенная Милава зажимала себе рот, чтобы не разрыдаться от волнения, ее била крупная дрожь, она не верила своим глазам. Да, это была Малинка, исхудалая и бледная, со свалявшимися, словно год немытыми волосами, с темными кругами под зажмуренными глазами, кричащая что-то неразборчивое.
Еще не опомнившись, Милава кинулась к ней, попыталась поднять. Малинка вцепилась в нее с невиданной силой отчаяния, как утопающая, и они вместе оказались на земле. Милава обнимала сестру изо всех сил, как будто хотела удержать и не пустить обратно в чужой, звериный мир, откуда Малинку вырвало волшебство хлеба, испеченного человеческими руками, и ее человеческого имени.
Малинка перестала наконец кричать и взахлеб рыдала, не открывая глаз и прижимаясь лицом к плечу Милавы. Превращение ломало болью каждую частичку ее тела, но еще больше ее мучило счастье возвращенного человеческого облика и дикий ужас, что серая шкура снова облечет ее и вырвет из мира людей в суровый, чужой мир Леса, снова заставит ее скитаться по холоду и тьме без приюта, заставит голодать, лишит речи, надежного круга рода, всего. Лучше смерть, чем жизнь зверя тому, кто родился человеком.
Милава гладила ее по спутанным волосам, неразборчиво бормотала что-то утешающее, как мать маленькому ребенку. Ей самой не верилось, что сестра ее вернулась, что хотя бы одна беда из обрушившихся на них отступила.
А тем временем пошел снег. Мелкие белые крупинки сыпали из серых туч с утешающей равномерностью, их было много, но в Сварожьих закромах еще больше. Холодная темная осень сменится чистой зимой, мирным сном Матери-Земли, который восстановит ее истощенные силы и подготовит новый годовой круг. Белое покрывало постепенно ложилось на лес, на палые листья, сбитые дождями в плотный бурый ковер, на смерзшуюся грязь, на пустые ветви деревьев. Так он будет идти и идти, выбелит всю землю, укроет тьму и грязь, закроет пеленой забвения все людские горести. Сама себе Милава казалась маленькой и слабой среди бескрайнего, молчаливого, холодного леса, в который постепенно вступала Зимерзла и ее таинственные, даже вещим людям до конца неизвестные силы. Малинка перестала рыдать и только изредка вздрагивала, прижимаясь к Милаве. Одна из всех, она вернулась. Что-то уже никогда не вернется. Но огонь человеческого сердца продолжает гореть даже в осенней темноте и зимнем холоде, он согревает и наставляет, указывает путь и защищает. И пока он горит, перед ним будут бессильны даже самые могучие злые чары.
Глава 6
– Надо Елову позвать! – убеждала Милава хозяйку. – Долго ли до беды!
– Я уж хотела, да бабка Бажана не велела! – Прибава досадливо махнула рукой. – Не любит она ведунью вашу. Говорит, молода старух учить.
– Елова-то молода? – изумилась Милава. – Скажет тоже!
– А то! Елове ведь… дай сочту… – Прибава наморщила лоб. – Она же меня моложе, а мне как раз тридцать шесть годков. Да, я замуж как раз сюда пришла, а она в лес, и ей тогда пятнадцать сравнялось. У меня старшенькому девятнадцать, выходит, Елове вашей всего-то тридцать пять, а Бажана вдвое ее старше.
Милава молчала в сильнейшем удивлении – она-то думала, что Елове под семьдесят.
Но долго раздумывать о возрасте ведуньи было некогда. Тревожась о Горлинке, Милава решила не ходить домой, а ночевать у Прибавы. Всю ночь они с Веснавкой, четырнадцатилетней сестрой Горлинки, поочередно сидели возле нее, да сама Прибава несколько раз за ночь выходила из клетушки в истобку проведать дочь. И пока, несмотря на травы и заговоры, облегчения не наступало. Горлинка дрожала от холода, пылая лихорадочным жаром, не спала, а мучилась в полузабытьи, тяжело дышала и иногда, забывшись, постанывала от боли в груди. Сердце Милавы переворачивалось от жалости, ей хотелось немедленно сделать хоть что-нибудь, ничего не было жалко, лишь бы Горлинке полегчало. Но увы – Милава не была обучена искусству врачевания и мало чем могла помочь.
Под утро пришла бабка Бажана. Поглядев на Горлинку, она горестно покачала головой, заварила травы душицы, нашептала ее тайным заговором, которого не знала даже Елова, и велела поить Горлинку с ложки. Милава, Веснавка и Прибава старались, как могли, придумывали десятки забот, стараясь подбодрить себя и друг друга. Но в душе все понимали, что дело плохо: пылающая жаром и дрожащая от холода, покрытая испариной девушка тонула в Огненной Реке, служащей гранью жизни и смерти. Животворящие стихии Огня и Воды, против божьих установлений сошедшиеся в ее теле, грозили ей гибелью. Никакие доступные средства не могли восстановить равновесие этого хрупкого мира – человеческого тела, созданного богами из дерева и огня. Огонь грозил пожрать Горлинку, и даже реки слез матери не могли загасить его жадного жара.
В полдень все женщины рода собрались на капище внутри тына и вместе молили богов помочь девушке.
– Ох, чует нечисть рожениц да невест! – горько бормотала Бажана, склоняясь головой к самому подножию идола Матери Макоши. – Хоть ты, Матушка, охрани Горлинку! Одну невесту у нас волки отняли, хоть эту уберегите!
Веснавка испекла двенадцать блинов, помазала их медом и сметаной, отнесла в лес и оставила под елкой, прокричав в чащу:
– Вот вам блины, сестры-лихорадки, ешьте, а сестру мою оставьте!
Перед вечером Горлинка опять забеспокоилась, забормотала что-то.
– Увезу… увезу… – шептала она, и Милава в страхе поняла, что Горлинка говорит в беспамятстве. – Я не оборотень! – вдруг вскрикнула Горлинка, и все в избе вздрогнули.
Бабка Бажана склонилась над девушкой, выставила ухо из-под повоя. В беспамятстве больной часто называет злого духа, который его мучает, и тем помогает его изгнать.
– Про оборотня! Тоже про оборотня! – испуганно перешептывались родичи. Даже Долголет, до того не показывавший тревоги, бросил на скамье недочиненную сбрую и подошел к лежанке дочери.
– Княгиней будешь! – опять вскрикнула Горлинка и жалобно застонала. Дыхание ее стало частым-частым, она задыхалась и бессознательно тянулась вперед, словно гналась за ускользающим воздухом, а злой дух в ней продолжал кричать: – Не бойся! Я не оборотень! Княгиней будешь! Вот разделаюсь… Не хочу! Пусти! Пусти…
Женщины переглядывались, глаза их стали круглыми от изумления. Милава стояла на коленях возле лежанки, сжимала руку Горлинки и сквозь слезы звала ее:
– Горлинка! Сестра моя! Очнись! Опомнись, что ты говоришь!
Но Горлинка не слышала ее и сама не знала, что говорит. Злая болезнь привела ее дух на самую грань мира живых и мира мертвых, из-за Огненной Реки лихорадка кричала о том, о чем сама Горлинка хотела умолчать, чтобы не тревожить старую и новую родню. Сама Невея, старшая из двенадцати злобных и вечно голодных сестер-лихорадок, вцепилась в нее железными когтями и тянула в Кощное подземелье.
– Вот оно что! – прошипела бабка Бажана. – Оборотень ее испортил!
– Говорил я – не пускать его! – Долголет в бессильной злобе и отчаянии тряхнул кулаком. – Горе наше! В колыбели бы его придушить!
– Ах, проклятый! – с ненавистью шептала Бажана, опустив голову на руки. Она истощила уже весь запас проклятий и слез, но если бы чуроборский оборотень, принесший столько несчастий, был сейчас здесь, она с неженской и нестарушечьей силой вцепилась бы ему в горло.
Родичи осенялись знаком огня, а Милава сидела, застыв, все еще сжимая руку Горлинки, потрясенная, не зная, что и подумать. Не мог Огнеяр добиваться Горлинки! Он и не смотрел на Горлинку, слова ей не сказал! Как же так? Горлинка никогда не лгала и не могла солгать в беспамятстве. Что же это? Милава была в растерянности, ее мучил страх за Горлинку, томила тоска по Огнеяру, весь мир вокруг смыкался холодной теменью. А Малинка? Стоило вспомнить ее, как слезы наполняли глаза. О добрые чуры, неужели все это из-за потери священной рогатины? И неужели холодной мрачной осени никогда не будет конца, неужели свет и тепло насовсем покинули земной мир?
Опускалась ночь, последняя ночь перед назначенной свадьбой. Поняв, что дело плохо, Долголет послал младшего сына сказать Вешничам, что со свадьбой придется повременить. Узнав об этом, Берестень подумал, погладил бороду и объявил:
– Повременить так повременить! Не судьба, видно, Макошь не хочет! Придется и Спорине с Боровиками обождать. Уговорились две свадьбы враз играть, а уговор держать надо!
– Да что ты, батюшка! – Лобан опешил от такой неприятной неожиданности. Он очень любил старшую дочь, знал, с какой охотой она идет замуж, и не хотел ее огорчать. – Что мы Боровикам-то скажем? С ними тоже уговор!
– А чурам своим что скажем? Из рода девку отпустим, а другую взамен не возьмем? Роду урон! Не позволю! Прясть-ткать кто будет? Одну возьмем – другую отпустим, вот и весь сказ!
Со старейшиной не поспоришь, и Лобану пришлось в свой черед снаряжать племянника с вестью к Боровикам. Брезь изводился от тоски по Горлинке и тревоги за нее, Вмала жалела сына, а Спорина досадливо вздыхала, теребила конец косы и не глядела на Брезя, как будто он был во всем виноват.
Ночью Горлинке стало совсем худо. Она не приходила в сознание и уже не говорила, дышала с хрипом, в горле ее что-то булькало. Бабка Бажана велела приподнять ее, чтобы облегчить дыхание хоть немного. Отбросив гордость, она послала мальчишек за Еловой, но ведуньи не оказалось в избушке, и никто не знал, где она. Женщины еще хлопотали возле Горлинки, но по их унылым лицам было видно, что они смирились с близкой смертью девушки и уже не надеются на выздоровление. А Милава не могла даже представить такого страшного исхода. Горлинка, ее любимая подруга, невеста ее брата, не может умереть! Не сводя глаз с ее лица, Милава молила богов и ждала, что вот страшные хрипы прекратятся, Горлинка начнет дышать ровно, смертельная бледность снова уступит место румянцу. Но время шло, а Горлинке делалось все хуже.
Незадолго до утра Горлинка начала биться на лежанке, изо рта ее показалась розовая слизистая пена, окрашенная кровью из разорванных легких. Все женщины плакали навзрыд от жалости и тоски, бабка Бажана припала к краю лежанки головой, не имея уже сил ни бормотать заговоры, ни плакать, ни проклинать. Зачем она сама живет на свете восьмой десяток лет и в который уже раз видит смерть молодых? Не сама ли она заедает чужой век? «Боги, боги великие, возьмите меня, старую, я свое вдвое прожила! – беззвучно бормотала старуха, предлагая последнюю жертву, какую могла. – Но ее-то за что, невесту?»
Словно до конца обессиленная последним приступом удушья, Горлинка вытянулась на лавке и затихла. Дрожь постепенно спадала. Милава держала ее горячую руку, словно хотела не пустить в страшное Кощное владение, и чувствовала, как бьется тонкая жилка у Горлинки на запястье – слабо и часто-часто. Биение это становилось все тише и тише. Жизнеогонь затухал, но дух Горлинки, уже почти освобожденный, был еще здесь и мог слышать. И Милава беззвучно шептала, умоляя Горлинку не оставлять их, говорила, как они все ее любят, как тяжело будет им всем, особенно Брезю, лишиться ее.
И вдруг Милава ощутила, что Горлинка ее уже не слышит. Тонкая жилка под пальцами Милавы не билась совсем. Дух отошел. Дрогнула вода, налитая в горшок возле лежанки, – дух умершей вошел в нее, и теперь жизнетворящая стихия понесет его в Верхнее Небо.
Ужас пронзил Милаву, когда она вдруг ощутила, что держит за руку уже не человека. Ей хотелось закричать, вернуть, разбудить, но она только тихо ахнула и выпустила руку, совсем недавно бывшую рукой ее подруги. Руку мертвой. То, что мгновение назад она так горячо любила, стало внушать ужас – теперь возле них вместо любимой дочери, сестры, подруги была страшная часть Мертвого Мира.
Страшно завыли женщины, Прибава причитала и билась головой о край лавки, Веснавка звала сестру, рыдая навзрыд. А Милава сидела на полу и отчаянно выкрикивала сквозь льющиеся слезы:
– Не пойду! Не хочу! Не буду! Не я!
Один раз она уже побывала вестницей несчастья, и больше у нее не было сил на это. Непоправимость горя еще не укладывалась целиком в ее сознании, но она сразу подумала о Брезе. Ведь нужно сказать ему об этом! Милава знала, что Горлинка значит для Брезя больше, чем просто невеста для жениха. И ни за что она не пошла бы к нему с этой вестью. Лучше самой умереть!
– Чем прогневили мы чуров? За что боги послали нам столько бед! – взывала к невидимому небу бабка Бажана, прижимая кулаки ко лбу и судорожно кривясь, не в силах заплакать.
Но темное небо молчало.
Когда-то боги создали людей из деревьев: Деву – из березы, а Одинца – из тополя. После смерти каждая женщина возвращается в березу. За это почитают деревья, в которых живут души предков. Милава медленно брела через перелесок, бездумно наступая на хрустящий под ногами ледок на замерзших лужах, и вглядывалась в оголенные кроны берез. В одной из них, может быть, поселится теперь душа Горлинки. В какой? Милава хотела бы это знать, чтобы именно к ней приносить весной пироги, разрисованные яйца, вышитые рушники, которые положено дарить умершим. Но сейчас весь лес был голым, холодным, неприютным. Перед глазами Милавы все еще бушевало пламя погребального костра на берегу Белезени, столб темного дыма тянулся к небесам. Горлинку положили на краду* в уборе невесты и покрыли черными гибкими кистями березовых ветвей. Она все-таки надела убор невесты, и была в нем так хороша, что женщины расплакались заново, от души, не по обычаю. Не в дом мужа, а в Сварожье владение войдет теперь невеста.
звучали в ушах Милавы погребальные причитания. Страву* она не запомнила, и только узел с пирогами, посланный с нею несостоявшейся родне, тяжело бил ее по ногам и напоминал о поминальном угощении.
Улетела наша лебедушка
За земли за далекие,
За реки за широкие, —
У Милавы не шла из ума последняя ночь болезни Горлинки, ее бессвязные крики. Кто же обещал сделать ее княгиней? Он ли был виноват в ее болезни и смерти? Ни у кого в обоих родах не было сомнений, что винить во всем следует чуроборского оборотня. Все были так в этом убеждены, что даже Милава начала сомневаться. У нее не было сил верить и сопротивляться общему толку хотя бы в глубине сердца. Что она о нем знает? Только то, что он оборотень, он сам и сказал…
Вдруг Милава остановилась посреди тропинки – так поразила ее пришедшая мысль. «Я не оборотень», – в беспамятстве повторяла Горлинка чьи-то слова. А ведь Огнеяр сам сознавался, что он оборотень, не отказывался от своей сущности, признавая ее и перед Милавой, и перед Моховиками. Зачем он стал бы лгать Горлинке?
Несмотря на все горе и тоску, у Милавы полегчало на сердце. Кто бы ни был виновником болезни Горлинки – это не Огнеяр. Хотя бы его она не потеряет… А что толку? Где он теперь? Вернется ли? А если вернется, то его осиновыми кольями встретят, не поглядят, что княжич. Так что все равно, кого он любил.
Милава вздохнула и пошла дальше. Но теперь на душе у нее было чуть легче. Несмотря на все, упрямое и глупое девичье сердце твердило, что это вовсе не все равно. И несмотря на все беды, продолжало любить его и верить его любви.
Вдруг какая-то тень мелькнула впереди. Милава быстро подняла голову и вздрогнула. В нескольких шагах впереди, возле самой тропы, стоял волк. Невольно Милава шагнула назад и застыла. Вот и ее нашла беда. И никто ей больше не поможет. Никто и не узнает, что сталось с ней на лесной тропе… А что с ней станется?
Милава не сводила глаз с волка, а он не двигался, тоже смотрел на нее, не нападал и не уходил, как будто чего-то ждал. Приглядевшись, Милава заметила, что волк выглядит не грозно, а скорее жалко. Пожалуй, это даже была волчица – исхудалая, с провалившимися боками и поджатым животом, как в самую суровую лютую зиму, с тусклой шерстью, висящей клочьями. И глаза ее смотрели на девушку жалко, тоскливо. Сейчас ведь не начало лета, когда исхудавшие кормящие детенышей волчицы выходят поискать себе еды. Что же это?
– Ты чего? – с дрожью в голосе спросила Милава. От испуга она никак не могла вспомнить нужных слов заговора, отгоняющего опасных зверей, и говорила первое, что приходило на язык, – как будто волчица была разумна и могла понять простые слова. – Чего ты вышла? Иди в лес. Не трогай меня. Я же тебя не трогаю.
Волчица не двинулась с места, склонила голову, ее желтые глаза по-прежнему с тоской смотрели на Милаву.
– Может, ты есть хочешь? – уже чуть смелее спросила Милава. – Я тебе пирога дам.
Она вытащила из узла поминальный пирог, разломила его пополам и бросила половинку волчице. Та молнией набросилась на пирог и проглотила его с жадностью, чуть не подавилась, глухо кашлянула и выжидающе подняла морду. Милава бросила ей вторую половину пирога.
– Ешь, ешь, – пробормотала она, пока волчица жадно поедала угощение. – Вот и ты ее помянула. Это пирог по подруге моей, брата моего невесте…
Горе снова набросилось на Милаву, словно сторожило где-то поблизости, слезы переполнили глаза и потекли по щекам. Волчица несмело шагнула к Милаве и застыла в двух шагах. Милава вытерла глаза, волчица нагнула голову, и Милаве захотелось ее погладить, как собаку. Может, у нее тоже беда. Может, у нее волк-муж погиб. Волки ведь парами живут, как люди, и дети при родителях.
Волчица подняла морду, и Милава не поверила глазам: по серой шерсти текли слезы.
– Ой, а ты чего? – Милава терла глаза, думая, что это ей от слез мерещится. – Разве волки умеют плакать?
Не моргая, волчица смотрела ей в глаза, и во взгляде ее была такая тоска, отчаяние, что Милаве до боли стало жаль эту волчицу с ее неизвестным горем, показалось даже, что она ее знала давно… Милава вглядывалась в желтые глаза зверя, но ощущение давней близости не проходило. Волчица нервно переступила сухими лапами, шагнула к ней, подняла морду совсем близко, рукой можно коснуться, тонко жалобно заскулила, словно умоляла о чем-то…
И Милава вскрикнула от внезапной догадки, поразившей ее, словно молния. Боясь и желая, чтобы это оказалось правдой, она глубоко вздохнула несколько раз, стараясь успокоиться, отчаянно боясь по неумению испортить такое важное дело. Дело жизни и смерти. Она не знала, что в точности нужно делать, но сердце ей подсказывало, что медлить нельзя.
– Малинка… Это ты? – хриплым от волнения голосом едва сумела выговорить она. – Малинка!
И волчица вдруг бросилась на землю, завертелась, ерзая шкурой по земле, дрыгая в воздухе лапами, завыла… И на ее месте оказалась девушка в уборе невесты, помятом и грязном, с растрепанными волосами. Она каталась по земле и кричала, как от боли, крик ее был бессознательно-резким, отчаянным, в нем слышалось что-то звериное. Она билась о землю и цеплялась за нее, словно хотела остановиться, но неведомая сила била и катала ее по земле. Потрясенная Милава зажимала себе рот, чтобы не разрыдаться от волнения, ее била крупная дрожь, она не верила своим глазам. Да, это была Малинка, исхудалая и бледная, со свалявшимися, словно год немытыми волосами, с темными кругами под зажмуренными глазами, кричащая что-то неразборчивое.
Еще не опомнившись, Милава кинулась к ней, попыталась поднять. Малинка вцепилась в нее с невиданной силой отчаяния, как утопающая, и они вместе оказались на земле. Милава обнимала сестру изо всех сил, как будто хотела удержать и не пустить обратно в чужой, звериный мир, откуда Малинку вырвало волшебство хлеба, испеченного человеческими руками, и ее человеческого имени.
Малинка перестала наконец кричать и взахлеб рыдала, не открывая глаз и прижимаясь лицом к плечу Милавы. Превращение ломало болью каждую частичку ее тела, но еще больше ее мучило счастье возвращенного человеческого облика и дикий ужас, что серая шкура снова облечет ее и вырвет из мира людей в суровый, чужой мир Леса, снова заставит ее скитаться по холоду и тьме без приюта, заставит голодать, лишит речи, надежного круга рода, всего. Лучше смерть, чем жизнь зверя тому, кто родился человеком.
Милава гладила ее по спутанным волосам, неразборчиво бормотала что-то утешающее, как мать маленькому ребенку. Ей самой не верилось, что сестра ее вернулась, что хотя бы одна беда из обрушившихся на них отступила.
А тем временем пошел снег. Мелкие белые крупинки сыпали из серых туч с утешающей равномерностью, их было много, но в Сварожьих закромах еще больше. Холодная темная осень сменится чистой зимой, мирным сном Матери-Земли, который восстановит ее истощенные силы и подготовит новый годовой круг. Белое покрывало постепенно ложилось на лес, на палые листья, сбитые дождями в плотный бурый ковер, на смерзшуюся грязь, на пустые ветви деревьев. Так он будет идти и идти, выбелит всю землю, укроет тьму и грязь, закроет пеленой забвения все людские горести. Сама себе Милава казалась маленькой и слабой среди бескрайнего, молчаливого, холодного леса, в который постепенно вступала Зимерзла и ее таинственные, даже вещим людям до конца неизвестные силы. Малинка перестала рыдать и только изредка вздрагивала, прижимаясь к Милаве. Одна из всех, она вернулась. Что-то уже никогда не вернется. Но огонь человеческого сердца продолжает гореть даже в осенней темноте и зимнем холоде, он согревает и наставляет, указывает путь и защищает. И пока он горит, перед ним будут бессильны даже самые могучие злые чары.
Глава 6
За несколько дней до новогодья Огнеяр оказался у самого устья Белезени. Здесь, за порубежным городком Хортином, Белезень впадала в Истир и земли дебричей кончались. В нижнем течении Белезень была широкой и текла прямо. Скованная льдом и засыпанная снегом, она превратилась в отличную дорогу. Две недели назад, в городе Звончеве, дружина полюдья поменяла телеги и волокуши* на сани и с дороги по берегу перешла на дорогу по самой реке. Здесь, на границе с дремичами, жило немного народу, и полюдье двигалось быстрее, чем в верхних землях. Оглядывая густые леса по обоим берегам, ровный снежный покров, где на много верст не встречалось человеческого следа, Огнеяр едва мог поверить, что здесь вовсе не край земли, что за Истиром начинаются земли смолятичей, да и на севере пустые леса скоро сменятся дремическими пашнями, лугами, родовыми поселками и городами. Раньше он бывал здесь два раза, в военных походах, и теперь, пристально оглядывая берега с огромными голубоватыми елями, которые росли только здесь, чутко принюхиваясь к зимней лесной свежести, Огнеяр не мог отделаться от чувства, что он снова вышел на рать.
Но позади него вместо войска двигался обоз полюдья. Вереница из полусотни саней растянулась по заледенелой реке так далеко, что хвост обоза не был виден за изгибами берега, и это тревожило Огнеяра. То, что охраняешь, хорошо бы держать на глазах. В хвост обоза он всегда отправлял для надежности большую часть своей Стаи во главе с Тополем, которому доверял так же, как себе самому.
Боярин Туча ехал рядом с Огнеяром. Поначалу он неодобрительно отнесся к желанию Дивия идти в полюдье, но возразить было нечего – этого права у княжеского сына не отнимешь. Кормилец Светела сильно недолюбливал княгининого сынка-оборотня, но за два месяца полюдья примирился с ним больше, чем ожидал. Неугомонный Дивий оказался не так уж непригоден к серьезному княжескому делу.
Начали они со ссоры: в первую же ночь, нагнав дружину полюдья на займище Скворичей, Огнеяр поставил в дозор кметей своей Стаи, а людей Тучи послал спать. Боярин был возмущен таким самоуправством, но Огнеяр, злобно сверкая глазами, отрезал, что в ночных дозорах будет стоять Стая. Ворча и бранясь, престарелый боярин подчинился. И дело было не в страшном красноватом блеске глаз оборотня и не в угрожающем оскале нечеловеческих клыков, а в смущенной совести самого Тучи. Он знал о замыслах князя Неизмира, о хлопотах Светела ради священной рогатины, из-за чего тот так рано бросил полюдье. У оборотня были причины опасаться за свою жизнь.
Туча так и не спросил, почему Огнеяр, всю жизнь избегавший княжеских забот, сейчас по доброй воле взялся за едва ли не самую утомительную из них. А Огнеяр при всем желании не смог бы ему ответить толком. Просто в час отъезда от Вешничей путь полюдья показался ему единственно правильным. В последние годы на сбор даней ходил Светел, и Огнеяр презирал это занятие, как и все, чем занимался любимец Неизмира, бояр и боярских дочерей. Теперь же Светел бросил полюдье в самом начале пути – и Огнеяр вдруг ощутил необходимым, назло Светелу, довести дело до конца. Для него разом обрели смысл укоры чуроборцев и уговоры матери – не пристало внуку Гордеслава в двадцать лет уклоняться от первейших княжеских обязанностей! Вынужденный опасаться за свою жизнь, Огнеяр вдруг ощутил жгучую потребность доказать себе самому и всем вокруг, что может быть князем уж никак не хуже Светела!
А когда сын Велеса чего-то по-настоящему хотел, он обыкновенно этого добивался. Словно волк зубами, Огнеяр яростно вгрызался умом в обязанности князя и скоро уже держал весь многочисленный обоз полюдья в кулаке не хуже, чем свою привычную Стаю. Боярин Туча поначалу обижался на него и сторонился, но в конце концов боярин и княжич поладили неплохо, хотя и не подружились. Туча прочно держал в голове, сколько и чего нужно взять с каждого рода, а под горящим взглядом княжича ни один даже самый прижимистый старейшина не смел спорить и ссылаться на неурожай. Что же касается суда, то здесь боярин только диву давался. Огнеяр мало что знал о древних судебных законах, но судил просто и остроумно. Что сделал – то и в ответ получишь, а чего себе не желаешь, то и другим не твори. А лгать и запираться при нем никто не смел. Стоило Огнеяру пристально поглядеть в глаза очередному упрямцу, как тот бледнел, обливался потом и с дрожью рассказывал, что уже украл и что только собирался украсть в будущем. Тяжелый, пронзительный, с красноватой жгучей искрой взгляд княжича-оборотня пронимал лучше каленого железа.
Сейчас, перед Хортином, где полюдье каждый год останавливалось на новогодье, люди и лошади с нетерпением ждали отдыха. Вдруг из-за поворота берега впереди показался Ярец – один из трех кметей, кого Огнеяр выслал проверять дорогу. Огнеяр встряхнул звенящей заморянской плетью, и Похвист, повинуясь привычному звуку, ускорил шаг.
– Личивины! – выкрикнул Ярец, подскакав поближе. – Целая толпа!
– Сами? – быстро спросил Огнеяр. – Близко? Вас видели?
– Нет. Следы. Из Стуженя выходят и вниз по Белезени идут.
Кмети поблизости унимали разговоры и привычно ощупывали оружие. Река Стужень, впадавшая в Белезень возле самого Истира, вытекала из глубин дремучих необитаемых лесов и служила прямой дорогой племенам личивинов. Личивины и пущень обитали на этих местах издавна, еще до того, как три или четыре века назад сюда пришли говорлинские племена. Это были невысокие, темноволосые, смуглые люди с немного раскосыми глазами, и язык их не имел с говорлинским ничего общего. Обитая в глухих лесах, они не пахали пашню и не сеяли хлеб, а кормились только охотой и рыбной ловлей, да еще немного разводили скотину. Обрабатывать металлы они не умели, делали наконечники для стрел из кости, а украшения, железные орудия, льяняные и шерстяные ткани выменивали у говорлинов на меха. Если же на охоте не везло и товаров для обмена не было, они, случалось, нападали на говорлинские поселения, забирали съестные припасы, скотину, уводили молодых женщин.
Нахмурясь, Огнеяр двигал ноздрями, жадно принюхиваясь. Но ветер дул им в спину, и он мог различить только запахи своего обоза.
– А ты не спутал чего? – с унылой надеждой спросил у Ярца Туча. Он уже настроился мирно отдыхать в Хортине целую неделю, и перед самым городом нарваться на личивинов было особенно досадно! Да еще с полным обозом дани!
Но позади него вместо войска двигался обоз полюдья. Вереница из полусотни саней растянулась по заледенелой реке так далеко, что хвост обоза не был виден за изгибами берега, и это тревожило Огнеяра. То, что охраняешь, хорошо бы держать на глазах. В хвост обоза он всегда отправлял для надежности большую часть своей Стаи во главе с Тополем, которому доверял так же, как себе самому.
Боярин Туча ехал рядом с Огнеяром. Поначалу он неодобрительно отнесся к желанию Дивия идти в полюдье, но возразить было нечего – этого права у княжеского сына не отнимешь. Кормилец Светела сильно недолюбливал княгининого сынка-оборотня, но за два месяца полюдья примирился с ним больше, чем ожидал. Неугомонный Дивий оказался не так уж непригоден к серьезному княжескому делу.
Начали они со ссоры: в первую же ночь, нагнав дружину полюдья на займище Скворичей, Огнеяр поставил в дозор кметей своей Стаи, а людей Тучи послал спать. Боярин был возмущен таким самоуправством, но Огнеяр, злобно сверкая глазами, отрезал, что в ночных дозорах будет стоять Стая. Ворча и бранясь, престарелый боярин подчинился. И дело было не в страшном красноватом блеске глаз оборотня и не в угрожающем оскале нечеловеческих клыков, а в смущенной совести самого Тучи. Он знал о замыслах князя Неизмира, о хлопотах Светела ради священной рогатины, из-за чего тот так рано бросил полюдье. У оборотня были причины опасаться за свою жизнь.
Туча так и не спросил, почему Огнеяр, всю жизнь избегавший княжеских забот, сейчас по доброй воле взялся за едва ли не самую утомительную из них. А Огнеяр при всем желании не смог бы ему ответить толком. Просто в час отъезда от Вешничей путь полюдья показался ему единственно правильным. В последние годы на сбор даней ходил Светел, и Огнеяр презирал это занятие, как и все, чем занимался любимец Неизмира, бояр и боярских дочерей. Теперь же Светел бросил полюдье в самом начале пути – и Огнеяр вдруг ощутил необходимым, назло Светелу, довести дело до конца. Для него разом обрели смысл укоры чуроборцев и уговоры матери – не пристало внуку Гордеслава в двадцать лет уклоняться от первейших княжеских обязанностей! Вынужденный опасаться за свою жизнь, Огнеяр вдруг ощутил жгучую потребность доказать себе самому и всем вокруг, что может быть князем уж никак не хуже Светела!
А когда сын Велеса чего-то по-настоящему хотел, он обыкновенно этого добивался. Словно волк зубами, Огнеяр яростно вгрызался умом в обязанности князя и скоро уже держал весь многочисленный обоз полюдья в кулаке не хуже, чем свою привычную Стаю. Боярин Туча поначалу обижался на него и сторонился, но в конце концов боярин и княжич поладили неплохо, хотя и не подружились. Туча прочно держал в голове, сколько и чего нужно взять с каждого рода, а под горящим взглядом княжича ни один даже самый прижимистый старейшина не смел спорить и ссылаться на неурожай. Что же касается суда, то здесь боярин только диву давался. Огнеяр мало что знал о древних судебных законах, но судил просто и остроумно. Что сделал – то и в ответ получишь, а чего себе не желаешь, то и другим не твори. А лгать и запираться при нем никто не смел. Стоило Огнеяру пристально поглядеть в глаза очередному упрямцу, как тот бледнел, обливался потом и с дрожью рассказывал, что уже украл и что только собирался украсть в будущем. Тяжелый, пронзительный, с красноватой жгучей искрой взгляд княжича-оборотня пронимал лучше каленого железа.
Сейчас, перед Хортином, где полюдье каждый год останавливалось на новогодье, люди и лошади с нетерпением ждали отдыха. Вдруг из-за поворота берега впереди показался Ярец – один из трех кметей, кого Огнеяр выслал проверять дорогу. Огнеяр встряхнул звенящей заморянской плетью, и Похвист, повинуясь привычному звуку, ускорил шаг.
– Личивины! – выкрикнул Ярец, подскакав поближе. – Целая толпа!
– Сами? – быстро спросил Огнеяр. – Близко? Вас видели?
– Нет. Следы. Из Стуженя выходят и вниз по Белезени идут.
Кмети поблизости унимали разговоры и привычно ощупывали оружие. Река Стужень, впадавшая в Белезень возле самого Истира, вытекала из глубин дремучих необитаемых лесов и служила прямой дорогой племенам личивинов. Личивины и пущень обитали на этих местах издавна, еще до того, как три или четыре века назад сюда пришли говорлинские племена. Это были невысокие, темноволосые, смуглые люди с немного раскосыми глазами, и язык их не имел с говорлинским ничего общего. Обитая в глухих лесах, они не пахали пашню и не сеяли хлеб, а кормились только охотой и рыбной ловлей, да еще немного разводили скотину. Обрабатывать металлы они не умели, делали наконечники для стрел из кости, а украшения, железные орудия, льяняные и шерстяные ткани выменивали у говорлинов на меха. Если же на охоте не везло и товаров для обмена не было, они, случалось, нападали на говорлинские поселения, забирали съестные припасы, скотину, уводили молодых женщин.
Нахмурясь, Огнеяр двигал ноздрями, жадно принюхиваясь. Но ветер дул им в спину, и он мог различить только запахи своего обоза.
– А ты не спутал чего? – с унылой надеждой спросил у Ярца Туча. Он уже настроился мирно отдыхать в Хортине целую неделю, и перед самым городом нарваться на личивинов было особенно досадно! Да еще с полным обозом дани!