— Папа, смотри! Мне грамоту дали! А вы… — крикнул Зиночка, рывком открывая дверь. И осекся, едва переступил порог.
   Вещи в комнате разбросаны. На полу лежит опрокинутый стул с папиным выходным костюмом. Везде горит свет. И никого. Только щекочет ноздри запах каких-то лекарств.
   — Папа!.. Мама! — испуганно закричал он, хотя и видел через распахнутые двери комнат, что в доме никого нет.
   Соседи рассказали: часов в семь отца привезли с завода на машине. Он, шатаясь, еле дошел до кровати.
   «А я в это время кино смотрел», — подумал Зиночка.
   В девять отец потерял сознание. Вызвали «скорую помощь».
   «А мы в парке эскимо ели. Смеялись… Как же так? Разве так может быть?.. Мне похвальную грамоту дали… а папа…»—Он хотел бежать, но никто не знал, куда увезли отца с мамой.
   — Сиди уж дома. Мать вернется, а тебя нет. Что с ней будет? Сиди, — приказала пожилая соседка.
   Зиночка послушался. Сел на пороге и стал ждать. Временами казалось, что слышится шум автомашины. Он вскакивал, бежал к калитке. Но улица по-прежнему была тихой, сонной и пустой.
   Часы в зале громко пробили полночь. А он все ждал. В голове сверлил, ворочался один колючий вопрос: что с папой?.. Зиночка не помнит, чтобы папа чем-нибудь болел, даже насморком. Он говорил маме, часто болевшей то гриппом, то ангиной:
   — Тебе бы, Олюшка, нашу фронтовую школу — так и ты бы ничем не болела… Война меня навек от всех хворей вылечила…
   Что же случилось?..
 
                                                    ОСКОЛОК
   Мама вернулась под утро, когда в окна, в распахнутую настежь дверь уже тихо вползал рассвет. Зиночка, свернувшись калачиком, спал в большом папином кресле, так и не сняв праздничной формы. Она машинально убрала с дороги стулья, поставила их на обычные места у стены. Погасила свет.
   Услышав щелчок выключателя, Зиночка вздрогнул и открыл глаза. Со страхом глянул в мамино лицо, осунувшееся, вдруг постаревшее за одну ночь. Спросил:
   —А папа?
   —Папа там, — ответила она глухим, незнакомым голосом.
   —Что с ним?
   —Сердце, Зиночка… сердце.
   — Но ведь он никогда не болел. Не жаловался.
   — Не жаловался, — как эхо, повторила она. Помолчала. — У него весь разговор о других. О тебе, обо мне все… беспокоился. О товарищах… — Мама вдруг как-то остро глянула Зиночке в лицо и шепотом поделилась страшным: — Двадцать лет… двадцать лет носит… смерть… под сердцем… У-у-у-ух! — вскрикнула она и ничком повалилась на диван.
   Углова ранило в самом конце боя под Гроссдорфом. Ослепительно блеснула вспышка разрыва. Тугая волна спрессованного воздуха швырнула Ивана в сторону. И он провалился в темноту. Стал падать, падать в черную пропасть и никак не мог достигнуть дна. Сколько же он летит? Час?.. День?.. Год?..
   Временами казалось, что он погружается в топкое болото. Гнилая вонючая жижа захлестывает его, попадает в рот, в нос. Совсем нечем дышать. Спасение только в одном: дотянуться до тоненькой березки. Он напрягал все силы, но руки не слушались. Не мог пошевелить даже пальцем… Где-то, когда-то это уже было!.. Когда и где?.. Березка с бело-розовой корой отдалялась, отдалялась. И снова вокруг одна чернота. И опять он летит, летит в нескончаемую бездну…
   Очнулся Углов утром. Высоко над головой белел потолок. Скосил глаза и увидел койку. А за койкой — окно. А за окном — аккуратно подстриженные кусты с мелкими ярко-зелеными листьями. А выше — спокойное, неправдоподобно голубое, будто эмалевое, небо.
   За спиной скрипнула дверь. Он хотел повернуться. Но боль пронзила грудь навылет. Перехватило дыхание. Послышались осторожные шаги, и над ним склонилась голова молоденькой девушки с льняными волосами, упрятанными под белую косынку. В глазах медсестры мелькнуло удивление, потом — радость. Она ойкнула, и исчезла. Но вскоре появилась снова в сопровождении сразу нескольких людей в белых халатах.
   — Го-олуб-чик ты мо-о-ой! — растягивая слова и по-волжски окая, сказал пожилой врач с рыжей бородкой клинышков. — Осилил! Богатырь ты мой! Осилил!.. А я что говорил?! — обернулся он к остальным. — Слушай, парень. Я тебе такое скажу!.. Наши Берлин взяли!.. Все! Конец войне! Понимаешь, мир!.. Так уж ты, пожалуйста, не огорчай нас. Живи!..
   Выписали Ивана Углова только осенью, когда уже советские войска на Дальнем Востоке разбили Квантунскую армию императора Хиросито. Пришел подтянутый, в полной форме, со всеми орденами и медалями на груди, к начальнику госпиталя проститься:
   — Товарищ полковник медицинской службы! Сержант Углов к дальнейшему прохождению службы готов! — и добавил шутливо: — Жаль, что с самураями уже управились…
   Полковник оглядел его с головы до ног, пощипал себя за рыжую бородку. Приказал:
   — Садись! — и хмыкнул насмешливо:--Для прохождения службы, говоришь?! Ну уж дудки! Про службу забудь, — помолчал и, положив большую теплую руку на его плечо, сказал душевно, как сыну: — Вот что, Углов… Береги себя. Не для того я тебя штопал, чтобы ты от дурацкого молодечества концы отдал… — он порылся в стопке бумаг на столе, достал большой рентгеновский снимок и пояснил:- Вот это ты собственной персоной. Вот сердце. А вот это пятнышко—тот самый проклятый осколок. Прямо в сердечной сумке. Понимаешь?
   — Так точно, товарищ полковник! — улыбнулся Углов.
   — Да ни черта ты не понимаешь! — рассердился полковник. — Тут такое дело, а он зубы скалит!.. Ну ладно, — сказал он более спокойно, — смотри дальше. Вот тут и тут я осколки из легких тебе вынул. Здесь нерв сшил. Два этих ребра починил, ну и еще кое-что по мелочи. А вот его… Его я не тронул. Не боги мы еще, сержант… Нет, не боги! — он сердито махнул рукой. — Короче. Бери снимок. И помни об этой железке… Живи. Расти детей. Но не напрягайся… Если что — вот тебе мой московский адрес. А лучше приезжай сам.
   Возвратясь в родной Ростов, Углов нашел отцовскую хату заколоченной. Соседи сберегли от лихих людей.
   Отец его, старый рыбак Василий Углов, умер еще во время фашистской оккупации. Иван разыскал Олю, невесту свою, верно ожидавшую его всю войну. И сыграл свадьбу. В стареньком домике на Очаковской вновь затеплилась жизнь.
   Оле про осколок не сказал. «Зачем тревожить. Успеется. И так натерпелась, бедолага, — думал Углов. — А то будет на меня как на живую икону смотреть…».
   Пошел устраиваться на завод, где работал до войны. Рассказал все, как есть. Показал рентгеновский снимок. В отделе кадров заахали. Пришлось дойти до директора.
   — Я же не бог весть что прошу, — говорил Иван Васильевич. — Работал слесарем до войны. И теперь слесарить буду.
   Но директор был человек осторожный:
   — Нет, товарищ гвардии сержант. Вы свое отработали. Вон вся грудь в орденах! Инвалид Отечественной войны. Пенсию назначат и живите потихоньку… Ну куда я вас с осколком в сердце приткну?.. А случится что? С кого спрос?
   Углов горячился, доказывал, но директор был неумолим:
   —Нет, дорогой. В цех не возьму!.. Вот, хочешь, я тебя в порядке исключения в старшие вахтеры определю?.. Обмундирование. Паек хороший. И без всяких там перегрузок.
   —Это что же? В сторожа меня? — возмутился Углов. — Чтобы, как дед Архип, пропуска на гвоздик накалывать?.. Мне работать надо! Понимаешь? Работать!..
   Помыкавшись по другим предприятиям, Углов, наконец, устроился слесарем на судоремонтный завод «Красные зори». Тут уж он, наученный горьким опытом, ни пенсионную книжку, ни снимок не показывал. И все прошло, как по маслу. Истосковавшись по мирной жизни, он работал сноровисто, с огоньком, с выдумкой. Дело спорилось в его сильных, умелых руках.
   Вскоре его назначили бригадиром… И бригада его вот уже двадцать лет подряд считалась на заводе одной из лучших.
   Однажды ребята их бригады мылись в только что отремонтированном после войны душе. Посмотрели они на Углова и переглянулись: вся грудь исполосована страшными рубцами от ранений и операций. И тайно от него решили: «Бригадира поберечь нужно. А ну, не дай бог, от натуги раны откроются!..». Теперь, если попадалась особо тяжелая работа, они, смеясь, отталкивали Углова:
   — Иди! Иди! Твое дело мозгами шевелить. С начальством ручаться. А это: раз-два, взяли! Мы тут и без тебя управимся.
   В последние годы, особенно весной и осенью, Углову все чаще становилось плохо. Ноет стальная заноза в сердце. Боль порой стискивает так, что перехватывает дыхание.
   —Чегой-то не в духе наш начальник! Туча тучей ходит, — говорил кто-нибудь из молодых, увидев вздувшиеся от напряжения мышцы на скулах, потемневшее лицо бригадира.
   —Дура! — беззлобно одергивал его старый рабочий-фронтовик. — Вишь, непогодь какая?! В такую пору и пустяковая рана ноет. А на нем живого места нет. Другой бы волком выл…
 
   И вот случилось это…
   Иван Васильевич шел по заводскому двору и улыбался. Сегодня у сына торжественный день. Четыре класса окончил — не шутка! Взрослеет пацан. Головенка уже неплохо соображает. Вот только ростом, кажется, не в отца пошел…
   Его обогнал грузовик. Молодой шофер круто повернул к воротам. Машина бортом зацепила высокий ящик с новым, только что прибывшим сверлильным станком. Затрещали доски. Ящик качнулся. Из-под него выкатилось бревно-подкладка. Грузовик рванул вперед. Ящик со станком, лишенный опоры, угрожающе накренился и, теряя равновесие, стал тихо, как в замедленной съемке, падать. И в это время из калитки механического цеха выкатилась тачка, груженная металлической стружкой. Тяжелая тачка уже сама, по инерции, быстро катилась под уклон. Уборщица Даша Симочкина едва поспевала за ней и, не видя опасности, сама направляла ее в узкий проход между стеной цеха и падающим ящиком. Еще миг — и двухтонная громада станка раздавит ее своей тяжестью… Каким-то непостижимым образом Углов одновременно видел и это, и окно проходной, откуда веселыми глазами смотрели на Дашу ее дети — Костик и Нина, каждый день приходившие встречать маму после работы,
   Не раздумывая, Углов бросился вперед и подпер ящик спиной. — Брось тачку, Даша! Брось! — крикнул он.
   Но растерявшаяся Даша не бросила ручки даже тогда, когда тачка с разбегу ткнулась в стену цеха и опрокинулась как раз против падающего станка.
   Тотчас, очнувшись, на помощь Углову бросились рабочие. Навалились. Подперли ящик стойкой. Оттащили Дашу в сторону.
   — Ну вот и порядок! — пошутил кто-то и смолк.
   На глазах у всех лицо Углова становилось серым, как оберточная бумага. Хватая руками воздух, он неловко развернулся на подгибающихся ногах и рухнул на асфальт заводского двора.
   Чудовищное напряжение, хоть и длилось несколько мгновений, сделало свое подлое дело. Через двадцать лет фашистский осколок вторично ужалил бойца в самое сердце.
   Его подняли, отнесли в медпункт. Потом отвезли домой.
 
                                              ПЕРВОЕ ИСПЫТАНИЕ 
   С тех пор как папа построил лодку, каждое лето приносило Зиночке множество радостей. Они уезжали на рыбалку. Ловили раков в донских ериках. Жгли костры и варили уху.
   Отец год от года поручал ему все более серьезную работу. Зиночка привык подолгу грести против течения. Научился находить удобное место для стоянки и рыбной ловли, разжигать костер даже при сильном ветре и во время дождя. Зиночка уже хорошо плавал, но долго не мог решиться переплыть Дон. Отец укоризненно смотрел на него и говорил:
   — Эх ты, трусишка!
   Щеки Зиночки пылали от стыда. Он низко наклонял голову, готов был расплакаться, но никак не мог преодолеть страх.
   Однажды они рыбачили на задонском озере. И вдруг со стороны Азовского моря подул сильный ветер. Отец посмотрел из-под руки на виднеющийся вдали посеревший Дон и забеспокоился:
   — Ты хорошо привязал лодку? Видишь, что на Дону делается. Зиночка глянул на отца и вдруг вспомнил: «Тузика»-то он совсем не привязывал! Только чуть вытянул на песок. Думал: «Зачем еще с кошкой возиться? Вон тишь какая». — Я мигом! Посмотрю и назад! — крикнул он и побежал к Дону. Он выскочил из кустов лозняка и ахнул. Лодки на берегу не было.
   В серой сумятице волн где-то посреди Дона то появлялся, то пропадал низкий голубой борт «Тузика». Его относило наискосок к Зеленому острову. Он побежал вдоль берега. Обогнал «Тузика» метров на триста и, не раздумывая, кинулся в воду. Одно дело плыть, когда река спокойна, а другое — когда ежесекундно в лицо хлещут сердитые короткие волны, ветер срывает с верхушек пену и забивает водяной пылью глаза, нос, рот… Но Зиночка плыл и плыл. Временами казалось, что «Тузик» не приближается, а он сам барахтается на одном месте. «Только бы догнать… Догнать… Догнать», — сверлило в мозгу.
   «Тузика» он настиг у самого Зеленого острова. Схватился за борт, заглянул внутрь и отлегло от сердца: все — одежда, обувь, весла — было на месте. Он опустил ноги и вдруг почувствовал дно. «Значит… я переплыл Дон? Сам!.. В бурю, — подумал он и испугался — я же мог утонуть!» Но страх тотчас отступил, и на смену ему пришла радость: «Сам переплыл. Сам!».
   Преодолевая волну, то и дело черпая бортом воду, выбиваясь из сил, Зиночка наконец пригнал лодку к прежней стоянке. Едва успел вычерпать воду, как подошел отец с удочками и садком, полным трепещущей рыбы. «Вот хорошо. Успел я, — подумал Зиночка. — Он ничего и не заметил. Может, не говорить?»
   —Ну что ты так долго? Я уж думал: что с тобой приключилось, — и, прищурясь, глянул в глаза сыну.
   —Нет, папа… То есть да, папа! Случилось! — решился Зиночка и рассказал отцу все.
   —Молодец! — похвалил он. — Только кошку в другой раз не забывай в песок воткнуть. А теперь давай-ка разжигать костер. А то не ровен час, простудишься.
   Он не простудился. А ширины Дона перестал бояться навсегда…
   Прошлой весной они с папой сделали для «Тузика» небольшой парус и вставную мачту. Отец научил Зиночку управлять парусом, ходко двигаться, меняя галсы, почти против ветра.
   Теперь для них открылись новые горизонты. Они спускались вниз до самого Азовского залива. Уходили далеко вверх по Дону. Добирались под парусом до Черкасска, древней столицы донского казачества, основанного еще в шестнадцатом веке.
   Зиночка смотрел на старинные казачьи дома, с уважением поглаживал покрытые ржавчиной, некогда грозные пушки бывшей Черкасской крепости. И не переставал удивляться. Там, где он ходит, когда-то ходили такие люди, как Петр Первый, великий полководец; Суворов, Александр Сергеевич Пушкин.
   Отец, сам потомственный донской казак, страстно влюбленный в родной край, рассказывал о лихой казачьей вольнице, о ее вождях Степане Разине, Кондратам Булавине, Емельяне Пугачеве, живших в Черкасске, замышлявших здесь свои дерзкие походы.
   Но больше всего Зиночка любил рассказы отца о Великой Отечественной войне… Потрескивают ветви в костре. Пламя лижет закопченный чайник на треноге. Над головой бесконечное множество таинственно мерцающих звезд. Отец неторопливо рассказывает о подвигах, совершенных его товарищами. А Зиночка слушает, то лежа на спине, то глядя на загадочную игру огня. И представляется ему, что это он сам, Зиночка, поднимает бойцов в атаку… Бросает связку гранат под гусеницы фашистского «тигра»… Подняв над головой автомат, плывет через Днепр…
   — Еще, папа, еще! — просит он, едва отец замолкает. Ведь поздно. Пора чай пить да на боковую. Не выспишься. А на зорьке самый клёв.
   Ничего, папа! Не просплю. Я под голову положу полено. В самый раз на зорьке проснусь.
   — Чудак! — смеется отец. — Нет, спи уж на думочке, что мать дала. Не бойся — разбужу, — и начинает новый рассказ.
   Так бы и слушал всю ночь. Но в папиных рассказах всегда подвиги совершали его командиры, товарищи, а он сам был где-то рядом и ничего такого не делал. Зиночка однажды не выдержал:
   — Что ты все про других рассказываешь? А про себя когда?
   — Про себя, — усмехнулся отец, — одни балаболки охотно рассказывают. Наврет с три короба и рад… Нестоящий это человек, который все якает. Я да я! — он посмотрел на костер. Задумался — Про меня, небось, дружки мои, что в живых остались, своим пострелятам рассказывают… Да ничего такого особенного я и не сделал. Воевал, как сердце велело. Выполнял приказы…
   — А за что ж тебе столько орденов дали да медалей?
   — Ну, это другая статья. Там уж командир смотрит, кто чего достоин. Командир… — голос отца дрогнул, — знал бы ты, сынок, кем для меня был капитан Зиновий Николаев. Дороже брата. Хочу, чтобы и ты таким вырос. Потому и дал тебе его имя… Вот был бы жив Зиновий Николаев, он тебе, может, и про меня что вспомнил…
   Мама, узнав об этом разговоре, всплеснула руками:
   — Да не верь ты ему! Во всем верь, а в этом не верь. Он про себя и рассказывает, только дела свои товарищам приписывает. Я-то знаю… Гордость не позволяет про себя говорить.
   Теперь, слушая папины рассказы, Зиночка все время искал: а кто же из героев сам папа. Может, это не Семен Петров, а сам папа ворвался в немецкий дот и, подорвав гитлеровцев гранатой, в упор расстрелял взвод фашистов из их же пулемета?.. Наверно, это он, а не сержант Калюжный, во время переправы через реку, когда фашистские мины рвались вокруг и не было никаких сил продвинуться хоть на сантиметр вперед, решил обмануть врага: приказал самим опрокинуть лодку. И, поднырнув под нее, держась за скамейки, десантники добрались-таки до вражеского берега. Ворвались в штабную землянку и, лишив противника связи и управления, предрешили успех боя, спасли жизнь сотням товарищей…
   Вот какой у Зиночки папа… Ах, папа, папа! Почему же ты про тот осколок никому, даже маме, не сказал?..
   Второй месяц лежит папа в госпитале инвалидов Отечественной войны. Ежедневно туда ходит мама. А Зиночку с собой не берет. Говорит: детей не пускают. Вот Зиночка и вспоминает все, что они с папой делали, где были, о чем разговаривали.
   Мама возвращается из госпиталя бледная. Невпопад отвечает на вопросы. Стала все забывать. Придет на кухню или в комнату, смотрит мимо Зиночки странными, невидящими глазами, трет пальцами
   виски и шепчет: «Зачем?.. Зачем же я пришла?.. Ага, вспомнила!.. Нет. Не то…»— повернется и пойдет в другое место.
   Зиночка боится расспрашивать ее о папе. Мама сразу начнет улыбаться и говорить весело:
   — Все хорошо, Зиночка! Врачи говорят, что ему скоро разрешат ходить!.. Тогда он быстро поправится. И мы вместе поедем на море. Ты ведь хочешь на море?..
   Да! Зиночка всегда хотел увидеть море. Но ему не надо никакого моря. Ему ничего не надо!.. Только бы мама не улыбалась так. Не говорила так. От этого становится страшно.
   Ночью Зиночка подходит к двери и слышит, как мама плачет, уткнувшись в подушку. И он тоже долго не спит. А днем ходит по двору из угла в угол и все думает, думает… Наконец он решил сам: сходить в госпиталь и узнать о папе всю правду.
   Со страхом подходил он к длинному кирпичному зданию на Двадцать шестой линии. Робко постучал. Толстая тетка с перевязанной щекой, глянув из окошечка, сказала неласково:
   Чего тарабанишь! Передачи до трех, — и захлопнула дверку. Обиженный Зиночка завернул за угол здания и вдруг услышал:
   —Эй, пацан! Иди-ка сюда!
   —Это вы меня зовете? — спросил он дяденьку в голубой пижаме, выглядывавшего из-за полуразрушенной стены.
   —Ну а кого ж? Слушай, малец. На тебе деньги. Сбегай в ларек: да купи «Беломор». Курить хочу, аж уши опухли…
   —Вы из госпиталя? — спросил его Зиночка, вручая папиросы.
   —А откуда ж еще.
   —А можно к вам через забор? А то нянька не пускает, а мне к папе надо. Углов его фамилия. Может, знаете?
   —Ох, ты! Так он в соседней палате лежит. А ты кто? Сын?.. Тогда давай сюда! Мы это сейчас организуем…
   Через десять минут, одетый в длинный больничный халат, Зиночка уже входил в палату. Отец сразу увидел его и будто даже не удивился. Поманил рукой:
   —Иди сюда, сынок. Я знал, что ты придешь. А где мама?
   —Я без мамы. Я сам… Она не знает.
   —Значит, мужаешь, сынок, — серьезно сказал отец. — Ну-ну.
   —Папа, ты как?.. Тебе очень плохо?
   —Ну что ты, Зиновий. Сейчас мне хорошо. Это тогда было… Я бы встал, да вот врачи, — он улыбнулся. Но тотчас лицо его изменилось, точно окаменело. Только на виске быстро-быстро колотилась голубая жилка. Потом и она набухла, стала толстой, как веревка, и замерла. Лоб мгновенно стал мокрым. В расширившихся зрачках отца Зиночка вдруг увидел свое отражение. И испугался. Понял, что отцу очень больно. Очень! И он сдерживается изо всех сил, не хочет этого показать…
   — Папа, тебе говорить нельзя? — тревожно спросил он, когда приступ прошел. — Так я уйду… Я только повидаться…
   Отец положил большую горячую ладонь на его руки. Удержал:
   — Чудак-рыбак! Говорить мне можно. Даже нужно. С кем же еще и поговорить. Ты ведь у меня один… мужчина…
   — Папа, а мне в школе похвальную грамоту дали. Вот. Отец взял — Грамоту, прочитал внимательно и вернул: Молодец. Только не зазнавайся. Ладно?.. В жизни еще столько задачек решить придется. И посложней… Понял? Я не зазнаюсь, папа. Только тебе показал… Папа, тебе… это… какие лекарства дают?
   Отец понял, что Зиночка спросил не то, и ответил на его другой, незаданный вопрос:
   —Будут мне операцию делать. Я согласился… Это ничего, сынок. Теперь медики такие чудеса творят. Только им что-то не нравится в моем организме. Все анализы делают. Лекарств я уже, наверно, целый пуд съел. Ну вот… Нашпигуют как следует, а потом — пожалуйте бриться… — Увидев, что глаза сына заволокло слезами, он потрепал его за волосы — Без паники, Зиновий. Ты не девчонка. И разговор у нас мужской. Все будет в порядке. Меня в сорок пятом году немцы так разделали, что начальник госпиталя говорил после: «Мы тебя, Углов, по частям собирали…» И то ничего. А теперь чего бояться? Пустяковая железка, с твой ноготок. Мы с тобой еще на рыбалку походим. Поудим на зорьке… Ах, хорошо!..
   Уходил Зиночка уже вечером, когда в соседней палате начался врачебный обход. На прощание отец сказал:
   — Иди, сынок. Хорошо мы с тобой поговорили. Если что… ну, застряну я в госпитале надолго… так ты мать береги. Никому ее обижать не давай. У нас, Зиновий, такая мать!.. Ну, все! Понял?.. Иди. Будь мужчиной.
 
                                    НА ЧЕМ ДЕРЖИТСЯ ВИШЕНКА? 
   Двадцать девятого июля, не дождавшись двух дней до срока операции, за час до рассвета Иван Васильевич Углов умер.
   Этот и последующие дни Зиночке кажутся покрытыми каким-то туманом. Было много людей. Они что-то говорили, делали. А он ни на шаг не отходил от мамы. Ни днем, ни ночью. Поставил в ее комнате раскладушку и спал там. Мама тоже спала. Или делала вид, что спит. Лежала ровно, не шевелясь, не плача.
   Мама смотрела вокруг рассеянными, что-то ищущими и не находящими то, что ищут, глазами. Ее спрашивали. Она отвечала. Но казалось, что отвечает не она, а кто-то другой. Спокойно, бесстрастно. Не плакала. Будто не понимала того, что произошло. И очнулась только там, на Братском кладбище, когда товарищи стали прощаться с ним$7
   — Нет! Этого не может быть! Ва-а-а-ня-а-а!!!-
   Но это было.
   С кладбища ее привезли домой еле живую. Хотели даже отправить в больницу, но мама не согласилась.
   Она то часами плакала, то затихала, впадала в забытье. И не понять было, спит она или потеряла сознание. Если никого из взрослых рядом не было, Зиночка бросался к маме и слушал, бьется ли сердце. Оно билось. Неровно и глухо. Будто было не в маминой груди, а где-то далеко-далеко.
   Каждый день появлялись то врач, то медсестра. Они делали маме уколы, давали лекарства. Приходили соседки. Готовили. Заставляли есть маму, кормили Зиночку насильно. А ему хотелось лечь и ничего не помнить. Но стоило только заснуть, как одолевали кошмары. Какие-то звери, чудовища окружали его, пытались разорвать, ужалить, сжечь. Он кричал от ужаса и просыпался в холодном поту.
   Хотелось, чтобы день длился вечно, чтобы ночь не наступала никогда. Днем все-таки лучше. Все видно. Можно долго-долго идти среди сотен людей в аптеку или в магазин. Стоять в очереди. Люди не знают, что у Зиночки умер папа. Они торопятся, громко разговаривают, смеются. И Зиночке так хорошо, уютно среди них. Дома, на своей улице, — хуже. Все знают. Все хотят что-то сказать о папе. Или смотрят на Зиночку так, что хочется плакать.
   Эх, если бы тут, рядом были Саша или Женя! С ними можно говорить обо всем. Но Женя еще в лагере. А Саша вернется из деревни только к первому сентября.
   Хорошо бы побежать на пристань, отвязать «Тузика», поставить парус и уйти вверх по Дону далеко, может, к самой станице Старочеркасской. Но сделать этого нельзя. Кто же останется с мамой? Кто заставит ее принимать лекарства? Она ведь никого не слушается. Она слушается только Зиночку.
   И он, дождавшись, когда мама уснет, все ходит и ходит по двору, считает шаги: «Шестьсот семьдесят пять… Восемьсот тридцать… тысяча…» Сбивается, перестает считать. И тотчас в уши в такт шагов кто-то шепчет: «Па-па у-мер… па-па у-мер…» От этого шепота не скрыться. Он идет по пятам, слышится в шелесте листьев тополя, таится в темных углах комнат, в сарае. Не отстает ни на шаг и долбит, долбит куда-то, наверно, в самое сердце: «Па-па у-мер… па-па у-мер…»
   Наконец приехала мамина двоюродная сестра, тетя Тоня. Шумная и решительная, она сразу принялась наводить порядок. Все перемыла, перечистила, перегладила. Раскрыла двери и окна настежь. Сложила мамины пузырьки, коробочки с лекарствами в старое решето и вынесла в сарай.
   —Срамота, — бурчала она. — Не хата, а лазарет! Захочешь попить, какого зелья, так сходи туда и выпей. А лучше совсем не пей! В чем корень? В руки себя взять надо, Ольга! Поняла?.. Не одна, чай. Сын растет. Живой о живом думать должен…