Страница:
— Кто там? — откликнулась кузина Рейчел.
— Это я, Филипп. Я пришел сказать, что сегодня мы будем обедать раньше. Я просто умираю с голоду, и, судя по тому, что я слышал, наверное, вы проголодались не меньше меня. Чем же вы занимались с Тамлином, если вам пришлось срочно принять ванну и вымыть волосы?
В ответ я услышал знакомые переливы заразительного жемчужного смеха.
— Мы, как кроты, рыли норы! — крикнула она.
— И вы по самые брови в земле?
— С ног до головы, — ответила она. — Я приняла ванну и теперь сушу волосы. Я вся в заколках и имею вполне респектабельный вид — совсем как тетушка Феба. Вы можете войти.
Я открыл дверь и вошел в будуар. Кузина Рейчел сидела на скамеечке перед камином. Я не сразу узнал ее — без траура она казалась совсем другой.
Ее изящную фигуру красиво облегал белый длинный халат, на шее и на запястьях стянутый лентами; волосы, обычно расчесанные на прямой пробор, были высоко подняты и сколоты.
Мне не приходилось видеть никого, кто менее походил бы на тетушку Фебу или любую другую тетушку.
Я замер в дверях и, моргая, уставился на кузину Рейчел.
— Входите и садитесь. И не смотрите на меня с таким изумлением, — сказала она.
Я закрыл дверь, вошел в будуар и сел на стул.
— Извините, — сказал я. — Но дело в том, что я никогда не видел женщину в дезабилье.
— Это не дезабилье, — возразила она. — Это то, что я всегда ношу за завтраком. Эмброз называл это моей монашеской рясой.
Она подняла руки и стала закалывать волосы шпильками.
— В двадцать четыре года, — продолжала она, — пора и вам увидеть, как тетушка Феба укладывает волосы. Зрелище вполне обыденное и даже приятное. Вы смущены?
Не сводя с нее глаз, я скрестил руки на груди и положил ногу на ногу.
— Нисколько, — ответил я, — просто ошеломлен.
Она рассмеялась и, вынимая изо рта шпильку за шпилькой, стала укладывать волосы валиком, который длинным узлом спускался на шею. Процедура заняла несколько секунд, во всяком случае, мне так показалось.
— У вас всегда уходит на это так мало времени? — спросил я в изумлении.
— Ах, Филипп, сколь многое вам еще предстоит узнать! — сказала она.
— Неужели вы никогда не видели, как закалывает волосы ваша Луиза?
— Не видел и не желаю видеть, — поспешил ответить я, неожиданно вспомнив прощальное замечание Луизы перед моим отъездом из Пелина.
Кузина Рейчел засмеялась и уронила мне на колено шпильку.
— На память, — сказала она. — Положите ее под подушку и обратите внимание на лицо Сикома во время завтрака.
Она прошла из будуара в спальню и оставила дверь открытой.
— Можете сидеть, где сидите, и, пока я одеваюсь, кричать мне, — громко сказала она.
Я украдкой взглянул на небольшое бюро — нет ли на нем письма крестного, — но ничего не увидел. Интересно, что произошло, размышлял я.
Может быть, оно у нее в спальне. Может быть, она ничего мне не скажет и отнесется к этому делу как к сугубо личному, касающемуся только ее и крестного. Я надеялся, что так и будет.
— Где вы пропадали весь день? — громко спросила она.
— Мне надо было съездить в город, — ответил я, — и кое с кем повидаться.
Про посещение банка я не упомянул.
— Я была совершенно счастлива с Тамлином и садовниками, — сообщила она. — Выбросить пришлось всего несколько растений. Знаете, Филипп, здесь еще столько работы… На границе с лугом надо вырубить мелколесье, проложить дорожки и весь участок отвести под камелии. Не пройдет и двадцати лет, как у вас будет весенний сад и со всего Корнуолла станут приезжать, чтобы взглянуть на него.
— Я знаю, что Эмброз этого и хотел.
— Необходимо все тщательно спланировать, — сказала она, — а не просто положиться на волю случая и Тамлина. Он очень милый, но его познания довольно ограниченны. Почему бы вам самому не проявить больший интерес к садоводству?
— Я слишком мало знаю, — ответил я. — Это не по моей части. Эмброз, тот знал.
— Но ведь есть люди, которые могли бы помочь вам. Можно пригласить художника из Лондона.
Я не отвечал. Зачем мне художник из Лондона? Я нисколько не сомневался, что она знает толк в садах лучше любого из них.
В эту минуту появился Сиком и в нерешительности застыл у порога.
— В чем дело, Сиком? Готов обед? — спросил я.
— Нет, сэр, — ответил он. — Приехал Добсон, человек мистера Кендалла, с запиской для госпожи.
У меня упало сердце. Должно быть, подлый малый остановился выпить по дороге, раз он так опоздал. Теперь мне придется присутствовать при том, как она читает письмо. Чертовски не вовремя. Я услышал, как Сиком постучал в открытую дверь спальни и подал письмо.
— Пожалуй, я спущусь вниз и подожду вас в библиотеке, — сказал я.
— Нет, не уходите! — крикнула она. — Я уже одета. Мы спустимся вместе. У меня письмо от мистера Кендалла. Наверное, он приглашает нас в Пелин.
Сиком скрылся в конце коридора. Я встал, с трудом поборов желание последовать за ним. Мне вдруг стало не по себе. Из спальни не долетало ни звука. Наверное, она читала письмо. Казалось, прошла целая вечность. Наконец она вышла из спальни и остановилась в дверях с развернутым письмом в руке.
Она была одета к обеду. Я заметил, что она очень бледна, — возможно, черное траурное платье в силу контраста оттеняло белизну кожи.
— Что вы делали днем? — спросила она.
Я не узнал ее голоса. Он звучал неестественно, напряженно.
— Делал? — проговорил я. — Ничего. А почему вы спрашиваете?
— Не лгите, Филипп, вы не умеете.
Я с самым удрученным видом стоял перед камином, уставясь не куда-нибудь, а прямо в эти испытующие, обвиняющие глаза.
— Вы ездили в Пелин, — сказала она. — Ездили, чтобы повидаться с крестным.
Она была права. Я проявил себя на редкость неумелым лжецом, во всяком случае — перед ней.
— Возможно, и так, — сказал я. — И что из того?
— Вы заставили его написать это письмо, — сказала она.
— Нет, — сказал я и сглотнул. — Ничего подобного я не делал. Он написал его по собственной воле. Мы обсуждали дела… всплыли некоторые юридические вопросы… и…
— И вы поведали ему, что ваша кузина Рейчел намерена давать уроки итальянского, разве не так?
Меня бросало то в жар, то в холод.
— Не совсем, — сказал я.
— Вы, разумеется, понимаете, что я просто шутила?
Если она просто шутила, подумал я, к чему так сердиться на меня?
— Вы не отдаете себе отчета в том, что вы наделали, — продолжала она.
— Вы заставили меня стыдиться самой себя.
Она подошла к окну и остановилась спиной ко мне.
— Если вы желали унизить меня, то, видит Бог, способ выбран правильный.
— Не понимаю, — сказал я, — к чему такая гордыня?
— Гордыня? — Кузина Рейчел повернулась и в упор посмотрела на меня; в ее огромных темных глазах горело бешенство. — Как смеете вы говорить о моей гордыне?
Я во все глаза смотрел на нее, поражаясь тому, что человек, кто бы он ни был, который мгновение назад смеялся вместе со мной, может вдруг прийти в такую ярость. И тут я с удивлением заметил, что мое волнение улеглось. Я подошел к кузине Рейчел и остановился перед ней.
— Я буду говорить о вашей гордыне, — сказал я. — Более того, о вашей дьявольской гордыне. Унижены вовсе не вы — унижен я. Вы не шутили, говоря, что намерены давать уроки итальянского. Ваш ответ прозвучал слишком быстро, чтобы быть шуткой. Вы говорили, что думали.
— А если и думала? — спросила она. — Разве давать уроки итальянского — позорно?
— Вообще — нет, — сказал я, — но в вашем случае — да. Для миссис Эшли давать уроки итальянского — позорно. Подобное занятие бросает тень на мужа, который не дал себе труда упомянуть жену в завещании. И я, Филипп Эшли, его наследник, не допущу этого. Кузина Рейчел, вы будете получать содержание каждые три месяца и, когда станете брать в банке деньги, помните, что они не от имения, не от наследника имения, а от вашего мужа Эмброза Эшли.
Пока я говорил, меня захлестывал гнев, не уступавший ярости кузины Рейчел. Будь я проклят, если допущу, чтобы женщина, какой бы хрупкой и крошечной она ни была, обвиняла меня в том, что я унижаю ее; и будь я проклят дважды, если она станет отказываться от денег, которые по праву принадлежат ей.
— Итак, вы поняли, что я сказал вам? — спросил я.
Какое-то мгновение мне казалось, что она ударит меня. Кузина Рейчел точно окаменела и смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Вдруг на ее ресницы навернулись слезы, она отшатнулась от меня, бросилась в спальню и захлопнула за собой дверь.
Я спустился вниз, вошел в столовую и, вызвав Сикома, сказал ему, что миссис Эшли к обеду не выйдет. Я сам налил себе кларета и в одиночестве сел во главе стола. Господи, подумал я, так вот какие они — женщины… Никогда я не был так изнурен и рассержен. Целые дни под открытым небом, работа с мужчинами во время сбора урожая, препирательства с арендаторами, задолжавшими арендную плату или затеявшими ссору с соседями, которую мне приходилось улаживать, — ничто не могло сравниться с пятью минутами в обществе женщины, чье беспечное настроение в мгновение ока сменяется враждебностью. А слезы? Они всегда являются последним оружием. Женщины отлично знают, какое впечатление производят слезы на того, кто их видит. Я выпил еще одну рюмку кларета. Что касается Сикома, который высился рядом с моим стулом, то я всей душой желал, чтобы он был как можно дальше.
— Как вы полагаете, сэр, госпоже нездоровится? — спросил он.
Я чуть было не ответил, что госпожа не столь нездорова, сколь разъярена и, возможно, вот-вот позвонит в колокольчик и потребует экипаж, чтобы вернуться в Плимут.
— Нет, — сказал я, — у нее еще не высохли волосы. Пожалуй, вам следует распорядиться, чтобы Джон отнес обед в будуар.
Вот что ждет мужчину, когда он женится. С шумом захлопнутые двери и молчание. Обед в одиночестве. Итак, аппетит, разыгравшийся после дня в седле, блаженное расслабление от ванны, мирная радость спокойного вечера, проведенного у камина, то замирающая, то разгорающаяся беседа, лениво-непринужденное разглядывание миниатюрных пальцев, занятых рукоделием, — все рассеялось, как дым. С каким беззаботным весельем я одевался к обеду, шел по коридору, стучал в дверь будуара и увидел ее сидящей на скамеечке у камина, в белом халате и с высоко заколотыми волосами… Какое беззаботное и радостное настроение владело и ею и мной, создавая между нами некое подобие близости и окрашивая в самые радужные цвета перспективу этого вечера… И вот я один за столом, перед бифштексом, от которого не отличил бы подошву, настолько мне было все безразлично. А что делает она? Лежит на кровати?
Свечи задуты, портьеры задернуты, и вся комната погружена во тьму? Или дурное настроение прошло, и она с сухими глазами степенно сидит в будуаре и ест с подноса свой обед, делая перед Сикомом вид, что все в порядке. Я не знал. Не хотел знать. Эмброз был прав, когда говорил, и говорил не раз, что женщины — это особая раса. Мне было ясно одно. Я никогда не женюсь…
Закончив обедать, я пошел в библиотеку и сел в кресло. Я раскурил трубку и, положив ноги на решетку камина, приготовился к послеобеденному сну, сладкому и безмятежному, но в этот вечер он утратил для меня всю свою прелесть. В кресле напротив себя я уже привык видеть кузину Рейчел: плечи слегка повернуты, свечи освещают рукоделие, в ногах лежит Дон. Без нее кресло казалось непривычно пустым… Да пропади все пропадом! Чтобы из-за какой-то женщины испортить себе весь вечер! Я встал, снял с полки какую-то книгу и полистал ее. Затем я, должно быть, задремал, поскольку, когда я снова взглянул на стрелки часов, было около девяти. Итак, в постель и спать.
Я отвел собак в будки — погода переменилась, дул сильный ветер, хлестал дождь; закрыв дверь на засов, поднялся к себе. Только я хотел бросить одежду на стул, как увидел записку, лежавшую около вазы с цветами на столике у кровати. Я подошел к столику, взял записку и прочел ее. Она была от кузины Рейчел.
«Дорогой Филипп, — писала она. — Если можете, простите меня за грубость, которую я проявила по отношению к Вам сегодня вечером. С моей стороны непростительно так вести себя в Вашем доме. Мне нет оправдания, за исключением того, что последние дни я сама не своя: чувства лежат слишком близко к поверхности. Я написала Вашему крестному, поблагодарила его за письмо и сообщила, что принимаю выделенное мне содержание. Как трогательно и великодушно, что вы оба подумали обо мне!
Доброй ночи.
Рейчел».
Я дважды прочел записку и положил ее в карман. Значит, гордыня ее иссякла, гнев — тоже? Растворились в слезах? У меня гора с плеч свалилась: она приняла содержание. Мысленно я уже успел представить себе следующее посещение банка, дальнейшие объяснения, отмену недавних распоряжений; затем разговоры с крестным, бесконечные доводы и, наконец, плачевный конец всей истории — отъезд кузины Рейчел из моего дома в Лондон, где она будет жить в меблированных комнатах и давать уроки итальянского.
Интересно, чего стоило ей написать мне записку? Перехода от гордыни к смирению? Мне стало жаль ее. Впервые с тех пор, как Эмброз умер, я был готов винить его самого в том, что произошло. Конечно, он мог бы хоть немного подумать о будущем. Болезнь или внезапная смерть может постичь любого. И ему следовало бы знать, что, не упомянув свою жену в завещании, он оставляет ее в полной зависимости от нас. Письмо домой, крестному, избавило бы всех от многих неприятностей. Я представил себе, как она сидит в будуаре тетушки Фебы и пишет мне записку. Интересно, она еще в будуаре или уже легла спать?
После недолгого колебания я пошел по коридору и остановился перед дверью в комнаты кузины Рейчел.
Дверь будуара была открыта, дверь в спальню закрыта. Я постучал в дверь спальни. Несколько мгновений все было тихо, затем она спросила:
— Кто там?
Я не ответил: «Филипп», а открыл дверь и вошел. В спальне было темно, и при свете свечи, которую я захватил с собой, я увидел наполовину задернутый полог кровати, а за ним очертания кузины Рейчел под одеялом.
— Я только что прочел вашу записку, — сказал я. — Хочу поблагодарить вас и пожелать вам спокойной ночи.
Я думал, она сядет и зажжет свечу, но она не сделала ни того ни другого.
— Я также хотел сказать вам, — продолжал я, — что у меня и в мыслях не было выступать в роли вашего покровителя. Прошу вас верить мне.
Из-за полога прозвучал спокойный, приглушенный голос:
— Я этого и не думала.
Некоторое время мы оба молчали, затем она сказала:
— Я вполне могла бы давать уроки итальянского. Моя гордыня это позволяет. Но мне было невыносимо услышать от вас, что, поступая так, я брошу тень на Эмброза.
— Я говорю то, что думаю, — сказал я. — Но забудем об этом.
— Как мило с вашей стороны и как это похоже на вас, что вы ездили к вашему крестному в Пелин, — сказала она. — Наверное, вы сочли меня невежливой и очень неблагодарной. Не могу простить себе.
В ее голосе слышались слезы, и это странным образом подействовало на меня. Я ощутил непривычное давление в горле и в животе.
— Уж лучше бы вы меня ударили, чем плакать, — сказал я.
Я услышал, как она пошевелилась в кровати, нащупала платок и высморкалась. Этот звук, такой обыденный и простой, прозвучав в темноте из-за полога кровати, привел меня в еще большее замешательство. Вскоре она сказала:
— Я приму назначенное мне содержание, Филипп, но я провела здесь целую неделю и не могу злоупотреблять вашим гостеприимством. Думаю, что в понедельник, если вам это удобно, я уеду… может быть, в Лондон.
При этих словах я ощутил странную пустоту.
— В Лондон? Но почему? Зачем?
— Я приехала всего на несколько дней, — ответила она, — и задержалась дольше, чем входило в мои намерения.
— Но вы еще не со всеми успели встретиться, — сказал я, — сделали не все, что собирались.
— Какое это имеет значение? — спросила она. — Да и к чему, в конце концов?
— Я думал, вам доставляет удовольствие ходить по имению, посещать арендаторов. Каждый день, когда мы вместе обходили наши земли, вы казались мне такой счастливой! Или вы только делали вид из вежливости?
Она ответила не сразу.
— Иногда, Филипп, мне кажется, что у вас нет ни капли сообразительности.
Вероятно, так и было. Я почувствовал себя задетым, но мне было все равно.
— Хорошо, — сказал я, — если хотите уехать, уезжайте. Ваш отъезд вызовет много толков. Но не важно.
— По-моему, если я останусь, толков будет еще больше.
— Если останетесь? — спросил я. — Что вы хотите сказать? Неужели вы не понимаете, что находитесь здесь по праву, что, если бы Эмброз не был таким безумцем, ваш дом был бы здесь?
— О Господи! — с внезапным гневом вырвалось у нее. — Зачем же еще, по-вашему, я приехала?
Я снова коснулся запретной темы. Грубо, бестактно вновь сказал то, чего не следовало говорить. Меня пронзило сознание собственной неполноценности. Я подошел к кровати, раздернул полог и сверху вниз посмотрел на кузину Рейчел.
Она лежала высоко на подушках. На ней было что-то белое, украшенное рюшем, как стихарь мальчика из церковного хора; волосы были распущены и перевязаны лентой, как, вспомнилось мне, у Луизы в детстве. Я был удивлен и потрясен — так молодо она выглядела.
— Послушайте, — сказал я. — Я не знаю, почему вы приехали, не знаю, чем руководствовались в своих поступках. Мне ничего не известно ни о вас, ни о других женщинах. Я знаю только одно: я рад, что вы здесь. И я не хочу, чтобы вы уезжали. Разве это так сложно?
Она поднесла руки к лицу, будто хотела защититься от меня.
— Да, — сказала она, — очень.
— В таком случае вы сами все усложняете, — сказал я.
Я скрестил руки на груди и посмотрел на нее, изо всех сил стараясь казаться беззаботным, хотя далеко не чувствовал себя таковым. Однако то обстоятельство, что я стоял, а она лежала в постели, давало мне некоторое преимущество. Я не понимал, как может сердиться женщина с распущенными волосами, женщина, вновь превратившаяся в девушку.
Я видел, как вздрагивают ее ресницы. Она старалась найти предлог, какую-нибудь новую причину, которая объяснила бы ее отъезд. И вдруг меня озарило — я нашел ловкий стратегический ход.
— Сегодня вечером вы говорили, что для разбивки сада мне надо пригласить художника из Лондона. Эмброз так и собирался сделать. Но дело в том, что я не привык к обществу художников и, если кто-нибудь из их братии окажется здесь, он будет безумно раздражать меня. Если вы чувствуете хоть самую малую привязанность к этому месту, то, зная, что значило оно для Эмброза, должны остаться на несколько месяцев и помочь мне.
Стрела попала в цель. Кузина Рейчел сосредоточенно смотрела перед собой, вертя кольцо на пальце. Я поспешил укрепить свои позиции.
— Мне никогда не удавалось в точности следовать планам, которые часто строил Эмброз, — сказал я. — Тамлину тоже — по его части. Я знаю, он творит чудеса, но только тогда, когда им руководят. В прошлом году он то и дело приходил ко мне за советом, и я всегда терялся, что ему ответить.
Оставшись на осень, когда ведутся основные посадки, вы бы очень помогли всем нам.
Кузина Рейчел водила кольцо вверх и вниз по пальцу.
— Наверное, мне надо спросить у вашего крестного, как он к этому отнесется.
— Крестный здесь ни при чем, — возразил я. — За кого вы меня принимаете — за школяра-недоростка? Если вы действительно хотите уехать, я не могу задержать вас.
Она ответила на удивление спокойным, тихим голосом:
— К чему спрашивать? Вы же знаете, что я хочу остаться.
Боже милостивый, откуда мне было знать это? Она достаточно ясно намекнула на противоположное.
— Значит, вы останетесь… ненадолго, — сказал я, — чтобы обустроить сад? Решено? И вы не возьмете назад своего слова?
— Я останусь, — сказала она. — Ненадолго.
Я с трудом сдержал улыбку. Ее глаза были очень серьезны, и я почувствовал, что, если улыбнусь, она изменит решение. В душе я ликовал.
— Прекрасно, — сказал я, — а теперь я пожелаю вам спокойной ночи и покину вас. А как с вашим письмом крестному? Вы не хотите, чтобы я положил его в почтовую сумку?
— Его взял Сиком, — ответила она.
— Вы уснете спокойно и больше не будете на меня сердиться?
— Я не сердилась, Филипп.
— Нет, сердились. Я думал, вы меня ударите.
Она подняла на меня глаза:
— Иногда вы бываете таким глупым, что однажды я, пожалуй, вас ударю.
Подойдите ко мне.
Я приблизился к кровати, и мои колени коснулись одеяла.
— Наклонитесь, — попросила она.
Она взяла мое лицо в руки и поцеловала меня.
— А теперь отправляйтесь спать, как хороший мальчик, и спите спокойно.
Она слегка оттолкнула меня и задернула полог.
С подсвечником в руке я, спотыкаясь, вышел из голубой спальни. Голова у меня кружилась, точно я выпил коньяку, и мне казалось, что преимущество, которое, как я думал, у меня было перед кузиной Рейчел, когда я стоял над ней, а она лежала в кровати, теперь целиком утрачено мною. Последнее слово и даже последний жест остались за ней. Внешность маленькой девочки и стихарь мальчика из церковного хора ввели меня в заблуждение. Она не переставала быть женщиной. Но, несмотря ни на что, я был счастлив. Досадная размолвка уладилась, и она пообещала не уезжать. Слез больше не было.
Вместо того чтобы сразу отправиться спать, я спустился в библиотеку написать несколько слов крестному и уверить его, что все прошло гладко. Ему было незачем знать, какой беспокойный вечер мы провели. Я набросал письмо и пошел в холл, чтобы положить его в почтовую сумку.
Сиком, как обычно, оставил сумку для меня на столе, рядом с ней лежал ключ. Когда я открыл сумку, на стол выпали два письма, оба написанные кузиной Рейчел. Одно, как она и говорила, было адресовано моему крестному Нику Кендаллу; другое — синьору Райнальди во Флоренцию. Мгновение я разглядывал его, затем вместе с первым письмом положил обратно. Возможно, с моей стороны это было глупо, бессмысленно, нелепо — он ее друг и почему бы ей не написать ему? Тем не менее я шел в свою комнату, чтобы лечь спать, с таким чувством, что она все-таки ударила меня.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
— Это я, Филипп. Я пришел сказать, что сегодня мы будем обедать раньше. Я просто умираю с голоду, и, судя по тому, что я слышал, наверное, вы проголодались не меньше меня. Чем же вы занимались с Тамлином, если вам пришлось срочно принять ванну и вымыть волосы?
В ответ я услышал знакомые переливы заразительного жемчужного смеха.
— Мы, как кроты, рыли норы! — крикнула она.
— И вы по самые брови в земле?
— С ног до головы, — ответила она. — Я приняла ванну и теперь сушу волосы. Я вся в заколках и имею вполне респектабельный вид — совсем как тетушка Феба. Вы можете войти.
Я открыл дверь и вошел в будуар. Кузина Рейчел сидела на скамеечке перед камином. Я не сразу узнал ее — без траура она казалась совсем другой.
Ее изящную фигуру красиво облегал белый длинный халат, на шее и на запястьях стянутый лентами; волосы, обычно расчесанные на прямой пробор, были высоко подняты и сколоты.
Мне не приходилось видеть никого, кто менее походил бы на тетушку Фебу или любую другую тетушку.
Я замер в дверях и, моргая, уставился на кузину Рейчел.
— Входите и садитесь. И не смотрите на меня с таким изумлением, — сказала она.
Я закрыл дверь, вошел в будуар и сел на стул.
— Извините, — сказал я. — Но дело в том, что я никогда не видел женщину в дезабилье.
— Это не дезабилье, — возразила она. — Это то, что я всегда ношу за завтраком. Эмброз называл это моей монашеской рясой.
Она подняла руки и стала закалывать волосы шпильками.
— В двадцать четыре года, — продолжала она, — пора и вам увидеть, как тетушка Феба укладывает волосы. Зрелище вполне обыденное и даже приятное. Вы смущены?
Не сводя с нее глаз, я скрестил руки на груди и положил ногу на ногу.
— Нисколько, — ответил я, — просто ошеломлен.
Она рассмеялась и, вынимая изо рта шпильку за шпилькой, стала укладывать волосы валиком, который длинным узлом спускался на шею. Процедура заняла несколько секунд, во всяком случае, мне так показалось.
— У вас всегда уходит на это так мало времени? — спросил я в изумлении.
— Ах, Филипп, сколь многое вам еще предстоит узнать! — сказала она.
— Неужели вы никогда не видели, как закалывает волосы ваша Луиза?
— Не видел и не желаю видеть, — поспешил ответить я, неожиданно вспомнив прощальное замечание Луизы перед моим отъездом из Пелина.
Кузина Рейчел засмеялась и уронила мне на колено шпильку.
— На память, — сказала она. — Положите ее под подушку и обратите внимание на лицо Сикома во время завтрака.
Она прошла из будуара в спальню и оставила дверь открытой.
— Можете сидеть, где сидите, и, пока я одеваюсь, кричать мне, — громко сказала она.
Я украдкой взглянул на небольшое бюро — нет ли на нем письма крестного, — но ничего не увидел. Интересно, что произошло, размышлял я.
Может быть, оно у нее в спальне. Может быть, она ничего мне не скажет и отнесется к этому делу как к сугубо личному, касающемуся только ее и крестного. Я надеялся, что так и будет.
— Где вы пропадали весь день? — громко спросила она.
— Мне надо было съездить в город, — ответил я, — и кое с кем повидаться.
Про посещение банка я не упомянул.
— Я была совершенно счастлива с Тамлином и садовниками, — сообщила она. — Выбросить пришлось всего несколько растений. Знаете, Филипп, здесь еще столько работы… На границе с лугом надо вырубить мелколесье, проложить дорожки и весь участок отвести под камелии. Не пройдет и двадцати лет, как у вас будет весенний сад и со всего Корнуолла станут приезжать, чтобы взглянуть на него.
— Я знаю, что Эмброз этого и хотел.
— Необходимо все тщательно спланировать, — сказала она, — а не просто положиться на волю случая и Тамлина. Он очень милый, но его познания довольно ограниченны. Почему бы вам самому не проявить больший интерес к садоводству?
— Я слишком мало знаю, — ответил я. — Это не по моей части. Эмброз, тот знал.
— Но ведь есть люди, которые могли бы помочь вам. Можно пригласить художника из Лондона.
Я не отвечал. Зачем мне художник из Лондона? Я нисколько не сомневался, что она знает толк в садах лучше любого из них.
В эту минуту появился Сиком и в нерешительности застыл у порога.
— В чем дело, Сиком? Готов обед? — спросил я.
— Нет, сэр, — ответил он. — Приехал Добсон, человек мистера Кендалла, с запиской для госпожи.
У меня упало сердце. Должно быть, подлый малый остановился выпить по дороге, раз он так опоздал. Теперь мне придется присутствовать при том, как она читает письмо. Чертовски не вовремя. Я услышал, как Сиком постучал в открытую дверь спальни и подал письмо.
— Пожалуй, я спущусь вниз и подожду вас в библиотеке, — сказал я.
— Нет, не уходите! — крикнула она. — Я уже одета. Мы спустимся вместе. У меня письмо от мистера Кендалла. Наверное, он приглашает нас в Пелин.
Сиком скрылся в конце коридора. Я встал, с трудом поборов желание последовать за ним. Мне вдруг стало не по себе. Из спальни не долетало ни звука. Наверное, она читала письмо. Казалось, прошла целая вечность. Наконец она вышла из спальни и остановилась в дверях с развернутым письмом в руке.
Она была одета к обеду. Я заметил, что она очень бледна, — возможно, черное траурное платье в силу контраста оттеняло белизну кожи.
— Что вы делали днем? — спросила она.
Я не узнал ее голоса. Он звучал неестественно, напряженно.
— Делал? — проговорил я. — Ничего. А почему вы спрашиваете?
— Не лгите, Филипп, вы не умеете.
Я с самым удрученным видом стоял перед камином, уставясь не куда-нибудь, а прямо в эти испытующие, обвиняющие глаза.
— Вы ездили в Пелин, — сказала она. — Ездили, чтобы повидаться с крестным.
Она была права. Я проявил себя на редкость неумелым лжецом, во всяком случае — перед ней.
— Возможно, и так, — сказал я. — И что из того?
— Вы заставили его написать это письмо, — сказала она.
— Нет, — сказал я и сглотнул. — Ничего подобного я не делал. Он написал его по собственной воле. Мы обсуждали дела… всплыли некоторые юридические вопросы… и…
— И вы поведали ему, что ваша кузина Рейчел намерена давать уроки итальянского, разве не так?
Меня бросало то в жар, то в холод.
— Не совсем, — сказал я.
— Вы, разумеется, понимаете, что я просто шутила?
Если она просто шутила, подумал я, к чему так сердиться на меня?
— Вы не отдаете себе отчета в том, что вы наделали, — продолжала она.
— Вы заставили меня стыдиться самой себя.
Она подошла к окну и остановилась спиной ко мне.
— Если вы желали унизить меня, то, видит Бог, способ выбран правильный.
— Не понимаю, — сказал я, — к чему такая гордыня?
— Гордыня? — Кузина Рейчел повернулась и в упор посмотрела на меня; в ее огромных темных глазах горело бешенство. — Как смеете вы говорить о моей гордыне?
Я во все глаза смотрел на нее, поражаясь тому, что человек, кто бы он ни был, который мгновение назад смеялся вместе со мной, может вдруг прийти в такую ярость. И тут я с удивлением заметил, что мое волнение улеглось. Я подошел к кузине Рейчел и остановился перед ней.
— Я буду говорить о вашей гордыне, — сказал я. — Более того, о вашей дьявольской гордыне. Унижены вовсе не вы — унижен я. Вы не шутили, говоря, что намерены давать уроки итальянского. Ваш ответ прозвучал слишком быстро, чтобы быть шуткой. Вы говорили, что думали.
— А если и думала? — спросила она. — Разве давать уроки итальянского — позорно?
— Вообще — нет, — сказал я, — но в вашем случае — да. Для миссис Эшли давать уроки итальянского — позорно. Подобное занятие бросает тень на мужа, который не дал себе труда упомянуть жену в завещании. И я, Филипп Эшли, его наследник, не допущу этого. Кузина Рейчел, вы будете получать содержание каждые три месяца и, когда станете брать в банке деньги, помните, что они не от имения, не от наследника имения, а от вашего мужа Эмброза Эшли.
Пока я говорил, меня захлестывал гнев, не уступавший ярости кузины Рейчел. Будь я проклят, если допущу, чтобы женщина, какой бы хрупкой и крошечной она ни была, обвиняла меня в том, что я унижаю ее; и будь я проклят дважды, если она станет отказываться от денег, которые по праву принадлежат ей.
— Итак, вы поняли, что я сказал вам? — спросил я.
Какое-то мгновение мне казалось, что она ударит меня. Кузина Рейчел точно окаменела и смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Вдруг на ее ресницы навернулись слезы, она отшатнулась от меня, бросилась в спальню и захлопнула за собой дверь.
Я спустился вниз, вошел в столовую и, вызвав Сикома, сказал ему, что миссис Эшли к обеду не выйдет. Я сам налил себе кларета и в одиночестве сел во главе стола. Господи, подумал я, так вот какие они — женщины… Никогда я не был так изнурен и рассержен. Целые дни под открытым небом, работа с мужчинами во время сбора урожая, препирательства с арендаторами, задолжавшими арендную плату или затеявшими ссору с соседями, которую мне приходилось улаживать, — ничто не могло сравниться с пятью минутами в обществе женщины, чье беспечное настроение в мгновение ока сменяется враждебностью. А слезы? Они всегда являются последним оружием. Женщины отлично знают, какое впечатление производят слезы на того, кто их видит. Я выпил еще одну рюмку кларета. Что касается Сикома, который высился рядом с моим стулом, то я всей душой желал, чтобы он был как можно дальше.
— Как вы полагаете, сэр, госпоже нездоровится? — спросил он.
Я чуть было не ответил, что госпожа не столь нездорова, сколь разъярена и, возможно, вот-вот позвонит в колокольчик и потребует экипаж, чтобы вернуться в Плимут.
— Нет, — сказал я, — у нее еще не высохли волосы. Пожалуй, вам следует распорядиться, чтобы Джон отнес обед в будуар.
Вот что ждет мужчину, когда он женится. С шумом захлопнутые двери и молчание. Обед в одиночестве. Итак, аппетит, разыгравшийся после дня в седле, блаженное расслабление от ванны, мирная радость спокойного вечера, проведенного у камина, то замирающая, то разгорающаяся беседа, лениво-непринужденное разглядывание миниатюрных пальцев, занятых рукоделием, — все рассеялось, как дым. С каким беззаботным весельем я одевался к обеду, шел по коридору, стучал в дверь будуара и увидел ее сидящей на скамеечке у камина, в белом халате и с высоко заколотыми волосами… Какое беззаботное и радостное настроение владело и ею и мной, создавая между нами некое подобие близости и окрашивая в самые радужные цвета перспективу этого вечера… И вот я один за столом, перед бифштексом, от которого не отличил бы подошву, настолько мне было все безразлично. А что делает она? Лежит на кровати?
Свечи задуты, портьеры задернуты, и вся комната погружена во тьму? Или дурное настроение прошло, и она с сухими глазами степенно сидит в будуаре и ест с подноса свой обед, делая перед Сикомом вид, что все в порядке. Я не знал. Не хотел знать. Эмброз был прав, когда говорил, и говорил не раз, что женщины — это особая раса. Мне было ясно одно. Я никогда не женюсь…
Закончив обедать, я пошел в библиотеку и сел в кресло. Я раскурил трубку и, положив ноги на решетку камина, приготовился к послеобеденному сну, сладкому и безмятежному, но в этот вечер он утратил для меня всю свою прелесть. В кресле напротив себя я уже привык видеть кузину Рейчел: плечи слегка повернуты, свечи освещают рукоделие, в ногах лежит Дон. Без нее кресло казалось непривычно пустым… Да пропади все пропадом! Чтобы из-за какой-то женщины испортить себе весь вечер! Я встал, снял с полки какую-то книгу и полистал ее. Затем я, должно быть, задремал, поскольку, когда я снова взглянул на стрелки часов, было около девяти. Итак, в постель и спать.
Я отвел собак в будки — погода переменилась, дул сильный ветер, хлестал дождь; закрыв дверь на засов, поднялся к себе. Только я хотел бросить одежду на стул, как увидел записку, лежавшую около вазы с цветами на столике у кровати. Я подошел к столику, взял записку и прочел ее. Она была от кузины Рейчел.
«Дорогой Филипп, — писала она. — Если можете, простите меня за грубость, которую я проявила по отношению к Вам сегодня вечером. С моей стороны непростительно так вести себя в Вашем доме. Мне нет оправдания, за исключением того, что последние дни я сама не своя: чувства лежат слишком близко к поверхности. Я написала Вашему крестному, поблагодарила его за письмо и сообщила, что принимаю выделенное мне содержание. Как трогательно и великодушно, что вы оба подумали обо мне!
Доброй ночи.
Рейчел».
Я дважды прочел записку и положил ее в карман. Значит, гордыня ее иссякла, гнев — тоже? Растворились в слезах? У меня гора с плеч свалилась: она приняла содержание. Мысленно я уже успел представить себе следующее посещение банка, дальнейшие объяснения, отмену недавних распоряжений; затем разговоры с крестным, бесконечные доводы и, наконец, плачевный конец всей истории — отъезд кузины Рейчел из моего дома в Лондон, где она будет жить в меблированных комнатах и давать уроки итальянского.
Интересно, чего стоило ей написать мне записку? Перехода от гордыни к смирению? Мне стало жаль ее. Впервые с тех пор, как Эмброз умер, я был готов винить его самого в том, что произошло. Конечно, он мог бы хоть немного подумать о будущем. Болезнь или внезапная смерть может постичь любого. И ему следовало бы знать, что, не упомянув свою жену в завещании, он оставляет ее в полной зависимости от нас. Письмо домой, крестному, избавило бы всех от многих неприятностей. Я представил себе, как она сидит в будуаре тетушки Фебы и пишет мне записку. Интересно, она еще в будуаре или уже легла спать?
После недолгого колебания я пошел по коридору и остановился перед дверью в комнаты кузины Рейчел.
Дверь будуара была открыта, дверь в спальню закрыта. Я постучал в дверь спальни. Несколько мгновений все было тихо, затем она спросила:
— Кто там?
Я не ответил: «Филипп», а открыл дверь и вошел. В спальне было темно, и при свете свечи, которую я захватил с собой, я увидел наполовину задернутый полог кровати, а за ним очертания кузины Рейчел под одеялом.
— Я только что прочел вашу записку, — сказал я. — Хочу поблагодарить вас и пожелать вам спокойной ночи.
Я думал, она сядет и зажжет свечу, но она не сделала ни того ни другого.
— Я также хотел сказать вам, — продолжал я, — что у меня и в мыслях не было выступать в роли вашего покровителя. Прошу вас верить мне.
Из-за полога прозвучал спокойный, приглушенный голос:
— Я этого и не думала.
Некоторое время мы оба молчали, затем она сказала:
— Я вполне могла бы давать уроки итальянского. Моя гордыня это позволяет. Но мне было невыносимо услышать от вас, что, поступая так, я брошу тень на Эмброза.
— Я говорю то, что думаю, — сказал я. — Но забудем об этом.
— Как мило с вашей стороны и как это похоже на вас, что вы ездили к вашему крестному в Пелин, — сказала она. — Наверное, вы сочли меня невежливой и очень неблагодарной. Не могу простить себе.
В ее голосе слышались слезы, и это странным образом подействовало на меня. Я ощутил непривычное давление в горле и в животе.
— Уж лучше бы вы меня ударили, чем плакать, — сказал я.
Я услышал, как она пошевелилась в кровати, нащупала платок и высморкалась. Этот звук, такой обыденный и простой, прозвучав в темноте из-за полога кровати, привел меня в еще большее замешательство. Вскоре она сказала:
— Я приму назначенное мне содержание, Филипп, но я провела здесь целую неделю и не могу злоупотреблять вашим гостеприимством. Думаю, что в понедельник, если вам это удобно, я уеду… может быть, в Лондон.
При этих словах я ощутил странную пустоту.
— В Лондон? Но почему? Зачем?
— Я приехала всего на несколько дней, — ответила она, — и задержалась дольше, чем входило в мои намерения.
— Но вы еще не со всеми успели встретиться, — сказал я, — сделали не все, что собирались.
— Какое это имеет значение? — спросила она. — Да и к чему, в конце концов?
— Я думал, вам доставляет удовольствие ходить по имению, посещать арендаторов. Каждый день, когда мы вместе обходили наши земли, вы казались мне такой счастливой! Или вы только делали вид из вежливости?
Она ответила не сразу.
— Иногда, Филипп, мне кажется, что у вас нет ни капли сообразительности.
Вероятно, так и было. Я почувствовал себя задетым, но мне было все равно.
— Хорошо, — сказал я, — если хотите уехать, уезжайте. Ваш отъезд вызовет много толков. Но не важно.
— По-моему, если я останусь, толков будет еще больше.
— Если останетесь? — спросил я. — Что вы хотите сказать? Неужели вы не понимаете, что находитесь здесь по праву, что, если бы Эмброз не был таким безумцем, ваш дом был бы здесь?
— О Господи! — с внезапным гневом вырвалось у нее. — Зачем же еще, по-вашему, я приехала?
Я снова коснулся запретной темы. Грубо, бестактно вновь сказал то, чего не следовало говорить. Меня пронзило сознание собственной неполноценности. Я подошел к кровати, раздернул полог и сверху вниз посмотрел на кузину Рейчел.
Она лежала высоко на подушках. На ней было что-то белое, украшенное рюшем, как стихарь мальчика из церковного хора; волосы были распущены и перевязаны лентой, как, вспомнилось мне, у Луизы в детстве. Я был удивлен и потрясен — так молодо она выглядела.
— Послушайте, — сказал я. — Я не знаю, почему вы приехали, не знаю, чем руководствовались в своих поступках. Мне ничего не известно ни о вас, ни о других женщинах. Я знаю только одно: я рад, что вы здесь. И я не хочу, чтобы вы уезжали. Разве это так сложно?
Она поднесла руки к лицу, будто хотела защититься от меня.
— Да, — сказала она, — очень.
— В таком случае вы сами все усложняете, — сказал я.
Я скрестил руки на груди и посмотрел на нее, изо всех сил стараясь казаться беззаботным, хотя далеко не чувствовал себя таковым. Однако то обстоятельство, что я стоял, а она лежала в постели, давало мне некоторое преимущество. Я не понимал, как может сердиться женщина с распущенными волосами, женщина, вновь превратившаяся в девушку.
Я видел, как вздрагивают ее ресницы. Она старалась найти предлог, какую-нибудь новую причину, которая объяснила бы ее отъезд. И вдруг меня озарило — я нашел ловкий стратегический ход.
— Сегодня вечером вы говорили, что для разбивки сада мне надо пригласить художника из Лондона. Эмброз так и собирался сделать. Но дело в том, что я не привык к обществу художников и, если кто-нибудь из их братии окажется здесь, он будет безумно раздражать меня. Если вы чувствуете хоть самую малую привязанность к этому месту, то, зная, что значило оно для Эмброза, должны остаться на несколько месяцев и помочь мне.
Стрела попала в цель. Кузина Рейчел сосредоточенно смотрела перед собой, вертя кольцо на пальце. Я поспешил укрепить свои позиции.
— Мне никогда не удавалось в точности следовать планам, которые часто строил Эмброз, — сказал я. — Тамлину тоже — по его части. Я знаю, он творит чудеса, но только тогда, когда им руководят. В прошлом году он то и дело приходил ко мне за советом, и я всегда терялся, что ему ответить.
Оставшись на осень, когда ведутся основные посадки, вы бы очень помогли всем нам.
Кузина Рейчел водила кольцо вверх и вниз по пальцу.
— Наверное, мне надо спросить у вашего крестного, как он к этому отнесется.
— Крестный здесь ни при чем, — возразил я. — За кого вы меня принимаете — за школяра-недоростка? Если вы действительно хотите уехать, я не могу задержать вас.
Она ответила на удивление спокойным, тихим голосом:
— К чему спрашивать? Вы же знаете, что я хочу остаться.
Боже милостивый, откуда мне было знать это? Она достаточно ясно намекнула на противоположное.
— Значит, вы останетесь… ненадолго, — сказал я, — чтобы обустроить сад? Решено? И вы не возьмете назад своего слова?
— Я останусь, — сказала она. — Ненадолго.
Я с трудом сдержал улыбку. Ее глаза были очень серьезны, и я почувствовал, что, если улыбнусь, она изменит решение. В душе я ликовал.
— Прекрасно, — сказал я, — а теперь я пожелаю вам спокойной ночи и покину вас. А как с вашим письмом крестному? Вы не хотите, чтобы я положил его в почтовую сумку?
— Его взял Сиком, — ответила она.
— Вы уснете спокойно и больше не будете на меня сердиться?
— Я не сердилась, Филипп.
— Нет, сердились. Я думал, вы меня ударите.
Она подняла на меня глаза:
— Иногда вы бываете таким глупым, что однажды я, пожалуй, вас ударю.
Подойдите ко мне.
Я приблизился к кровати, и мои колени коснулись одеяла.
— Наклонитесь, — попросила она.
Она взяла мое лицо в руки и поцеловала меня.
— А теперь отправляйтесь спать, как хороший мальчик, и спите спокойно.
Она слегка оттолкнула меня и задернула полог.
С подсвечником в руке я, спотыкаясь, вышел из голубой спальни. Голова у меня кружилась, точно я выпил коньяку, и мне казалось, что преимущество, которое, как я думал, у меня было перед кузиной Рейчел, когда я стоял над ней, а она лежала в кровати, теперь целиком утрачено мною. Последнее слово и даже последний жест остались за ней. Внешность маленькой девочки и стихарь мальчика из церковного хора ввели меня в заблуждение. Она не переставала быть женщиной. Но, несмотря ни на что, я был счастлив. Досадная размолвка уладилась, и она пообещала не уезжать. Слез больше не было.
Вместо того чтобы сразу отправиться спать, я спустился в библиотеку написать несколько слов крестному и уверить его, что все прошло гладко. Ему было незачем знать, какой беспокойный вечер мы провели. Я набросал письмо и пошел в холл, чтобы положить его в почтовую сумку.
Сиком, как обычно, оставил сумку для меня на столе, рядом с ней лежал ключ. Когда я открыл сумку, на стол выпали два письма, оба написанные кузиной Рейчел. Одно, как она и говорила, было адресовано моему крестному Нику Кендаллу; другое — синьору Райнальди во Флоренцию. Мгновение я разглядывал его, затем вместе с первым письмом положил обратно. Возможно, с моей стороны это было глупо, бессмысленно, нелепо — он ее друг и почему бы ей не написать ему? Тем не менее я шел в свою комнату, чтобы лечь спать, с таким чувством, что она все-таки ударила меня.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Когда на следующее утро кузина Рейчел спустилась вниз и я присоединился к ней в саду, она была весела и беззаботна, словно прошлым вечером между нами не пробегала кошка. Однако ее обращение со мной несколько изменилось.
Она казалась более нежной, более ласковой, меньше подтрунивала, смеялась со мной, а не надо мной и постоянно спрашивала мое мнение о местах, выбранных для высадки кустов и деревьев, правда не с целью расширить мои познания, а для того, чтобы в будущем они доставили мне как можно большее удовольствие.
— Делайте что хотите, — говорил я, — прикажите вырубить мелколесье, валить деревья, засадить склоны кустарником, делайте все, что подсказывает ваша фантазия. Что касается меня, то я абсолютно лишен чувства линии.
— Но я хочу, чтобы вы остались довольны результатом, Филипп, — возразила она. — Все это принадлежит вам, а когда-нибудь будет принадлежать вашим детям. Что, если я проведу здесь изменения по своему вкусу и, когда все будет готово, вы останетесь недовольны?
— Я не останусь недоволен, — ответил я, — и перестаньте говорить о моих детях. Я твердо решил остаться холостяком.
— Что крайне эгоистично и очень глупо, — сказала она.
— А по-моему нет. По-моему, оставаясь холостяком, я избавлю себя от многих неприятностей и душевных переживаний.
— Вы когда-нибудь задумывались над тем, что вы потеряете?
— Если человек ищет тепла, покоя, простоты, которая радует глаз, то все это он может получить от собственного дома, если по-настоящему его любит.
К моему удивлению, она так громко рассмеялась, что Тамлин и садовники, работавшие на дальнем конце участка, подняли головы и посмотрели на нас.
— Когда-нибудь, когда вы влюбитесь, — сказала она, — я напомню вам об этих словах. Тепло и покой каменных стен! И это в двадцать четыре года!
Ах, Филипп!
И она снова залилась своим жемчужным смехом. Я не мог взять в толк, что смешного она нашла в моих словах.
— Я отлично понимаю, что вы имеете в виду, — сказал я. — Так уж вышло, но эта сторона меня никогда не привлекала.
— Это более чем очевидно. Должно быть, вы приводите в отчаяние всю округу. Бедная Луиза…
Но я вовсе не собирался обсуждать достоинства Луизы или, того не легче, выслушивать лекцию на тему любви и супружества. Мне было куда интереснее наблюдать за работой кузины Рейчел в саду.
Октябрь стоял сухой и мягкий; первые три недели дождей почти не было, и Тамлин со своими людьми на славу поработал под присмотром кузины Рейчел. Мы сумели по очереди наведаться ко всем арендаторам, которым, как я полагал, наши визиты доставили огромное удовольствие. Каждого из них я знал с детства и часто бывал на их фермах, что к тому же входило в мои обязанности. Но кузине Рейчел, воспитанной в Италии для совсем иной жизни, наши визиты принесли новые впечатления. В обращении с арендаторами она проявляла удивительный такт и умение находить общий язык, и я с истинным наслаждением наблюдал за их беседой. Сочетание в манерах гостьи доброжелательности и простоты сразу располагало к ней людей, и, относясь к ней с особой почтительностью, они чувствовали себя спокойно и непринужденно. Все ее вопросы были как нельзя более уместны, их ответы просты и не менее уместны.
Она казалась более нежной, более ласковой, меньше подтрунивала, смеялась со мной, а не надо мной и постоянно спрашивала мое мнение о местах, выбранных для высадки кустов и деревьев, правда не с целью расширить мои познания, а для того, чтобы в будущем они доставили мне как можно большее удовольствие.
— Делайте что хотите, — говорил я, — прикажите вырубить мелколесье, валить деревья, засадить склоны кустарником, делайте все, что подсказывает ваша фантазия. Что касается меня, то я абсолютно лишен чувства линии.
— Но я хочу, чтобы вы остались довольны результатом, Филипп, — возразила она. — Все это принадлежит вам, а когда-нибудь будет принадлежать вашим детям. Что, если я проведу здесь изменения по своему вкусу и, когда все будет готово, вы останетесь недовольны?
— Я не останусь недоволен, — ответил я, — и перестаньте говорить о моих детях. Я твердо решил остаться холостяком.
— Что крайне эгоистично и очень глупо, — сказала она.
— А по-моему нет. По-моему, оставаясь холостяком, я избавлю себя от многих неприятностей и душевных переживаний.
— Вы когда-нибудь задумывались над тем, что вы потеряете?
— Если человек ищет тепла, покоя, простоты, которая радует глаз, то все это он может получить от собственного дома, если по-настоящему его любит.
К моему удивлению, она так громко рассмеялась, что Тамлин и садовники, работавшие на дальнем конце участка, подняли головы и посмотрели на нас.
— Когда-нибудь, когда вы влюбитесь, — сказала она, — я напомню вам об этих словах. Тепло и покой каменных стен! И это в двадцать четыре года!
Ах, Филипп!
И она снова залилась своим жемчужным смехом. Я не мог взять в толк, что смешного она нашла в моих словах.
— Я отлично понимаю, что вы имеете в виду, — сказал я. — Так уж вышло, но эта сторона меня никогда не привлекала.
— Это более чем очевидно. Должно быть, вы приводите в отчаяние всю округу. Бедная Луиза…
Но я вовсе не собирался обсуждать достоинства Луизы или, того не легче, выслушивать лекцию на тему любви и супружества. Мне было куда интереснее наблюдать за работой кузины Рейчел в саду.
Октябрь стоял сухой и мягкий; первые три недели дождей почти не было, и Тамлин со своими людьми на славу поработал под присмотром кузины Рейчел. Мы сумели по очереди наведаться ко всем арендаторам, которым, как я полагал, наши визиты доставили огромное удовольствие. Каждого из них я знал с детства и часто бывал на их фермах, что к тому же входило в мои обязанности. Но кузине Рейчел, воспитанной в Италии для совсем иной жизни, наши визиты принесли новые впечатления. В обращении с арендаторами она проявляла удивительный такт и умение находить общий язык, и я с истинным наслаждением наблюдал за их беседой. Сочетание в манерах гостьи доброжелательности и простоты сразу располагало к ней людей, и, относясь к ней с особой почтительностью, они чувствовали себя спокойно и непринужденно. Все ее вопросы были как нельзя более уместны, их ответы просты и не менее уместны.