— И что же?
   — Накануне свадьбы здесь появилась очень старая женщина, пожелавшая осмотреть дом, и прежде всего брачные покои, якобы для того, чтобы прочесть молитвы и отогнать злые чары; дед разрешил ей это: он был слишком влюблен и потому доверчив. Старуха обошла дворец снизу доверху, произнося какие-то заклинания, бормоча какие-то слова, пока она не встретила радостного новобрачного, довольного своей судьбой и полагавшего, что он счастливейший человек на свете.
   — И это вполне естественно, ведь он так любил свою красавицу-невесту.
   — Да, но старуха посмотрела на него с жалостью и начала причитать: «Увы! Господи! Да как же это возможно!» — пока он не спросил, к чему относятся ее слова.
   «К тому, что я вижу», — ответила она.
   «И что же вы видите такое страшное?»
   «Ваше несчастье, синьор, а вы его не заслужили».
   «Мое несчастье! Мое несчастье, да еще сегодня? О! Этого не может быть».
   «Может, и еще как! Вы не женитесь на обожаемой невесте и…»
   «Я не женюсь на своей невесте, хотя уже завтра поведу ее к алтарю?»
   «Нет, когда вы поедете за ней, вы ее не найдете, а эта прекрасная спальня…»
   «Что? Проклятая ведьма! Эта спальня…»
   «… послужит лишь неверной любви. Женщины, которые поселятся здесь, будут обманывать своих мужей».
   Мой дед в ярости велел прогнать старуху.
   На следующий день на рассвете он поспешил к графине, но она, переодевшись в пажа, уже успела упорхнуть со своим кузеном. В итоге эта красивая кровать, эти восхитительные украшения на туалетном столике и эта богатая мебель до сих пор никому не понадобились — настолько пугало моего деда и моего отца это предсказание. Тонкие батистовые простыни все еще застелены для неблагодарной графини делла Специя. Все осталось в том же состоянии, как было перед несостоявшейся свадьбой. Взгляните сами.
   — Это любопытно, и я хочу занять эту комнату.
   — Вы, сударыня? — очень взволнованно спросил он.
   — Да, я не верю в предсказания и, между прочим, достаточно уверена в себе и в вас, чтобы их опровергнуть.
   В эту минуту нам доложили, что обед подан. Мы спустились вниз. Трапеза прошла в молчании, как на свадьбе; нам нечего было сказать друг другу в присутствии людей, подававших нам; так что за столом мы сидели недолго: мне не терпелось встать со стула и продолжить прогулку, казавшуюся мне столь приятной. На этот раз мы сели в лодку и были похожи на школьников, сбежавших с урока и жаждущих испытать все что возможно, пока рядом нет наставника.
   У г-на ди Верруа был прекрасный голос и музыкальный дар, свойственный всем итальянцам. Он запел песню венецианских гондольеров, какую они поют в лагунах. Много таких песен я слышала позднее во время путешествия в обществе Виктора Амедея, но редко их так прекрасно исполняли. Песня и покачивание лодки убаюкивали меня.
   Я опустила голову на подушки, разложенные повсюду на турецкий манер, глаза мои закрылись, меня охватила нега; я не спала, но словно оторвалась от земли. Этот голос, что шепчет и повторяет так нежно слова любви на итальянском языке (этот язык сам по себе любовь и мелодия); запахи растений, купающихся в реке; благоухающие прибрежные заросли; ветви деревьев, усыпанные цветами и гирляндами ниспадающие к волнам реки; насекомые, с жужжанием порхающие вокруг нас; птички, прячущиеся в листве и, время от времени нарушая свой сон, оглашающие пространство гармоничными трелями; изнурительный летний зной и даже шум весел, рассекающих гладкие волны, — все восхищало меня, все наполняло неведомым блаженством, какого я не испытывала, пожалуй, с тех пор как поселилась в том мире, где все реально и где не бывает снов наяву, которые я предпочла бы назвать откровениями!
   Мой супруг приблизился ко мне, коснулся губами моего уха и сказал… Что сказал? Не знаю… Но он говорил долго, и его слова проникали мне в сердце, наполняли его и оживляли, как роса оживляет цветы.
   Я не отвечала — и слушала, слушала его. Его рука отыскала мою и сжала ее. Я прижалась к нему; наши слуги были далеко, на другом конце лодки; парчовые занавески скрывали нас от их взгляда, и мне был дарован первый поцелуй и то ощущение, которое невозможно забыть и пережить вновь. Среди всех невинных наслаждений это — самое мимолетное, но и самое сладостное из тех, что хочется получать и дарить!
   Я не сказала об этом г-ну де Вольтеру, он посмеялся бы надо мною. В нынешний век вряд ли будет понятно, почему мы растрачивали нашу молодость на такие пустяки. Сегодня больше торопятся, живут широко. Эпоха Регентства излечила наше время от любовного томления: регент оказался отличным врачевателем подобных болезней. На мой взгляд, это беда, но я ничего не могу поделать, не могу вернуть нынешнему времени то, чего у него нет, а именно — утонченностей сердечных переживаний; нашему времени нужны лишь дела и уверенность, и для него наши грезы не стоят и шести денье. Но у каждого свой вкус. Для меня такие наслаждения всегда были дороже всех остальных радостей, и, вспоминая свои далекие юные годы, которыми, кстати, мне пришлось не слишком удачно распорядиться, я больше всего тоскую именно по этим сладостным мгновениям.
   Спустилась ночь; настало время возвращаться в Турин к нашей чопорной жизни и таким тяжелым цепям. Господин ди Верруа смотрел на меня не отрываясь, а я не отводила глаз от него. И в голове у меня зародился план, свидетельствовавший, насколько я еще была маленькой девочкой; он предоставлял возможность подшутить над г-жой ди Верруа и в то же время обещал нам счастье.
   — Друг мой, — сказала я (у меня хватило смелости сказать ему: «Друг мой»!), — а не остаться ли нам здесь на ужин?
   — Вы так хотите? — с радостным и одновременно смущенным тоном переспросил он.
   — Я была бы счастлива! Отдайте же распоряжения. Приказы были тотчас даны и тотчас исполнены.
   Для нас был накрыт стол, но не в парадной столовой, а в цветущей беседке; горели факелы, вдали играла музыка, воды По плескались у наших ног, отражая огни, — это было прелестно!
   Мы пили лакрима-кристи из хрустальных бокалов, изготовленных из местных горных пород, а когда поднялись, закончив десерт, было уже одиннадцать часов. Слишком поздно для возвращения в Турин! Госпожа ди Верруа, наверное, уже спит или осталась во дворце; так зачем возвращаться? Нас потом побранят, только и всего. Так почему же не подарить себе драгоценные часы свободы и не продлить их как можно дольше?
   Так мы думали про себя, ничего не произнося вслух, но понимали друг друга.
   — А если остаться?! — воскликнули мы одновременно.
   — Возможно ли это? — добавила я.
   — А вы решитесь занять спальню бабушки? — ответил мне муж.
   — Немедленно сделаю это.
   Прекрасное венгерское кружево, золотые туалетные принадлежности, ангельское ложе впервые служили молодой женщине, невесте из дома ди Верруа. Увы! Приходится признать, что предсказание старухи оправдалось в полной мере. Если бы она солгала, эти мемуары не были бы написаны.
   Что же мне предстоит рассказать? Абсолютно добродетельным женщинам почти нечего сказать о себе. Они интересуются другими людьми только в особых обстоятельствах, в зависимости от положения или обязанностей, дающих им возможность выведывать интересные тайны. Письма г-жи де Севинье были бы не настолько прелестны, если бы в них говорилось лишь о ней и о г-же де Гриньян, которую я всегда терпеть не могла. К счастью, у Людовика XIV были любовницы, у знатных дам — любовники, и она была полностью в курсе всех этих дел.
   На следующий день нас разбудило послание от свекрови, пришедшей в бешенство. Она послала свою старшую служанку, пользовавшуюся ее полным доверием, выведать все, чем я занимаюсь, и проклинала должность, вынуждавшую ее оставаться при ее высочестве, не имея возможности убедиться своими глазами в том, чего она больше всего опасалась. Эта девушка, швейцарка по происхождению, называвшая себя мамзель Люс, сварливая по характеру и угрюмая с виду, была вполне достойной копией своей хозяйки, подражая ей в каждой черточке.
   Марион ее терпеть не могла. В то утро она (мы взяли ее с собой), увидев посланницу, заявила, что пойдет узнать, проснулись ли господин граф и госпожа графиня и можно ли передать им письмо из дома.
   — Проснулись! — подхватила Люс. — Разве они просыпаются одновременно? Такого с ними не случалось.
   — Возможно, это случилось с ними сегодня, — ответила Марион с торжествующим видом. — Когда пребывают в одних покоях…
   — Значит, господин граф находится в тех же покоях, что и госпожа графиня?
   — Разве ему не полагается там быть?
   — Прекрасно, дорогая, — ответила Люс, владевшая собой лучше, чем Марион, — уж нас с тобой это никак не касается, хозяева знают, что делают. Прошу тебя, посмотри, могут ли меня принять.
   Марион не нашлась, что ответить. Она приехала с нами сюда, потому что выполняла обязанности камеристки: Бабетта, страдающая частыми недомоганиями, осталась дома. Мне надоели итальянки. Я брала их с собой только по соображениям этикета; они страшно досаждали мне, и я полагала, что они по приказу свекрови шпионили за мной, в чем вовсе не ошибалась.
   Войдя в спальню, Марион осторожно отодвинула золотые занавески у ангельской кровати, очень мило поклонилась нам и сообщила:
   — Госпожа вдовствующая графиня прислала узнать, как поживают ваши превосходительства. Мамзель Люс находится здесь по ее поручению.
   О, сила любви! Мой супруг не испугался, а начал смеяться.
   — Впустите мамзель Люс, Марион, чтобы она могла сказать моей матери, что никогда в жизни я не чувствовал себя так хорошо.
   Мамзель Люс, желтее ленты на ее чепце, вошла и от удивления застыла как вкопанная.
   — Господин граф!.. — бормотала она. — Госпожа графиня…
   — … вдовствующая графиня! — подхватил мой муж, делая упор на первом слове. — Вдовствующая, мамзель Люс.
   — Госпожа вдовствующая графиня, — повторила доверенная служанка с кислой, как простокваша, миной, — желает знать, хорошо ли ваши превосходительства провели ночь и почему они не возвратились вчера вечером в Турин; уж не состояние ли здоровья тому причиной?..
   — Удовольствие тому причиной, мамзель Люс, и ничто другое, — ответила я. — Нам здесь было весело, и мы остались, вот и все. Передайте госпоже ди Верруа наши заверения в глубоком к ней почтении и скажите, что через… два-три дня мы непременно возвратимся в Турин.
   — Однако, сударыня, ее высочество госпожа герцогиня не была предупреждена об этом.
   — Я пошлю одного из дворян к госпоже герцогине, — перебил ее мой муж, в отсутствие матери ставший графом ди Верруа в полном смысле слова, — вам не о чем беспокоиться, мамзель Люс.
   Я прикрыла лицо одеялом, поскольку умирала от желания засмеяться при виде того, как вытянулся нос у мамзель Люс. Мой супруг достиг в моих глазах высоты в тридцать локгей, как истукан Навуходоносора в Священном Писании. Мамзель Люс в полной растерянности попятилась, мысленно составляя отчет о нас, который должен был вызвать переворот в доме г-жи ди Верруа. Марион проводила ее, почти настежь распахнув дверь, и поклонилась с насмешливой иронией.
   Взрывы нашего смеха раздались за спиной у мамзель Люс, окончательно приведя ее в отчаяние. Позже нам пришлось поплатиться за это; но разве молодость бывает предусмотрительна?
   День промелькнул как сон, затем еще один и еще. Мы послали дворянина к их высочествам; г-же ди Верруа теперь нечего было сказать, поскольку герцогиня ответила нам, что ей было приятно узнать о нашей поездке на виллу Ла Смальта и что она разрешает нам пробыть там столько, сколько мы пожелаем.
   Но, тем не менее, пришлось возвращаться, и не к себе домой, а к вдовствующей графине, ибо все же власть полностью находилась в ее руках.
   Довольная тем, что мне удалось завоевать мужа, я и не помышляла о том, чтобы отнять у нее эту власть, и это было большой ошибкой. Графиня не смогла бы удержать ее, как прежде, и, кто знает, быть может, г-н ди Верруа обрел бы счастье рядом со мной, а я несомненно не стала бы Царицей Сладострастия.
   Свекровь встретила нас так, как будто ничего не произошло, только следила своим проницательным взглядом за малейшими нашими улыбками — она была слишком хитра, чтобы раскрыть свои темные замыслы и начать жаловаться. Она говорила только об обычных вещах: о женитьбе его высочества герцога, о туалетах принцессы, о возложенных на нее обязанностях — обо всем, наконец, кроме того, что ее беспокоило. Меня она все же спросила, не хотела ли бы я стать придворной дамой молодой герцогини:
   — Если вас это устраивает, я добьюсь назначения. Принцесса — француженка и будет вам очень рада, я уверена, дайте только согласие.
   Я отказалась наотрез. Дворцовое рабство, каким бы блестящим оно ни было, никогда меня не привлекало. Я не люблю никому прислуживать, предпочитаю, чтобы служили мне: и то и другое не подходит для принцев. Герцог Савойский долгое время был для меня только любовником, подобным другим. Как только он стал проявлять свою власть, я порвала узы, превращавшиеся в цепи.
   Мы увидим это в дальнейшем. Вернемся же, если позволите, ко двору, с которым мы временно расстались, к женитьбе принца и ко всему тому, что произошло до или после этого события. Настало время поговорить о Викторе Амедее, рассказать о его характере, даже более необыкновенном, чем говорят, — характере, который грядущим историкам трудно будет себе представить. Я изучила его лучше, чем кто-либо, и вполне могу его описать, сделав это беспристрастно, ведь я была для графа подругой, советчицей, иногда он прислушивался ко мне; скажу все до конца: если бы он был жив, мне не было бы от него прощения.
   Увы! Он опередил меня!..

XIX

   Прежде чем говорить о герцоге Савойском, или, скорее, о первом короле Сардинии, следует упомянуть о человеке, о котором еще не было речи, хотя он заслуживает особого внимания незаурядностью своего характера и положения. Легко догадаться, что это принц Филиберто Амедео, глава родовой ветви Кариньяно и двоюродный брат Виктора Амедея.
   Небо лишило его речи и слуха: бедный принц родился глухонемым; но Всевышний наделил его всеми другими талантами, и не будь этого недуга, он, без сомнения, стал бы одним из выдающихся людей своего века. Он обладал редкостным умом и необычайной прозорливостью и пользовался огромным доверием двоюродного брата, советовавшегося с ним, особенно в молодости, по всем вопросам, которые требовали тайны; достаточно было написать ему одно слово, остальное, как только его вводили в курс дела, он читал по глазам. Когда я приехала в Пьемонт, он был уже не молод, но я, тем не менее, хорошо узнала его. Его сын женился на моей дочери: это событие заставит нас вернуться к ним позднее.
   Образование, полученное принцем в соответствии с распоряжениями его отца, принца Томмазо, было так хорошо продумано и обогатило столь плодородную почву, что Филиберто Амедео понимал почти все по движению губ и некоторым жестам. Я намеренно сказала о нем несколько слов перед тем, как перейти к Виктору Амедею, ибо принц Филиберто был причастен почти ко всем событиям, происходившим в начале правления его двоюродного брата. Вернемся же к главному герою моих мемуаров.
   Виктор Амедей, едва получив корону, сделал вид, что не дорожит ею. С этого времени он решил играть определенную роль и скрывать свои мысли, что стало нормой для него. Принц был очень ловок и хитер, даже скрытен; другие говорят о его коварстве и вероломстве; он гордился тем, что его трудно разгадать, что он умеет таить свои замыслы, обманывать врагов и даже друзей. Притворяясь, что он люто ненавидит Людовика XIV, даже презирает короля за его частную жизнь, Виктор Амедей во всем подражал ему, даже в наименее похвальных делах. И не его вина, что ему не удалось сделать двор Турина во всем похожим на Версаль; он стремился к этому постоянно: сначала обзавелся собственной Монтеспан — ею была я, ну а его Ментенон известна всем. У него был свой герцог Менский — им был мой сын; своя герцогиня Орлеанская — ее роль играла моя дочь. Монсеньером был его старший сын. Лишь одно он сделал, никому не подражая, — отрекся от престола, хотя потом не раз раскаивался в содеянном. Впрочем, наверное, он думал о Карле V. Он любил великие примеры.
   Виктор Амедей на деле был довольно скуп, при всем том, что душой щедр и великодушен. На себя он не тратил даже то, что было положено ему по рангу. За исключением тех случаев, когда он хотел мне понравиться, представ передо мной во всем великолепии, принц одевался так просто, что это было несовместимо с его высоким положением. После моего отъезда он стал скуп до скаредности: носил, не снимая годами, одежду кофейного цвета, без золотой или серебряной отделки, грубую обувь, как у крестьянина, зимой — валяные чулки, летом — нитяные и никогда не надевал шелковых, даже в торжественных случаях. О кружеве он даже слышать не хотел, заявляя, что в его стране этот товар не делают и пришлось бы покупать его за границей. Для своих рубашек он не желал выбирать никакой другой ткани, кроме грубого льняного полотна, а украшали их батистовыми оборками, как у семинаристов.
   Когда я делала ему замечания по этому поводу, он отвечал:
   — Мое тело воспринимает только эту ткань.
   Сталь шпаги, с помощью которой он так часто одерживал победы, была покрыта ржавчиной, и он не позволял начищать ее. Кроме того, чтобы не портить полы своего камзола, он велел обшить кожей ее рукоятку.
   Он всегда носил одну и ту же трость с набалдашником из кокосового ореха, а единственная его табакерка была сделана из черепахи и украшена ободком из слоновой кости. Иногда у меня даже возникало желание подарить ему табакерку из простого дерева и сказать, что черепаховая коробочка излишне красива.
   Он заботился только о двух деталях туалета: парике и шляпе. Его парик с косичкой был сделан из тщательнейшим образом отобранных и превосходно уложенных волос. Шляпа из тончайшего кастора, украшенная перьями и шитьем очень странно увенчивала его костюм, вовсе не сочетаясь с ним.
   Выходя на прогулку, он облачался в голубой широкий балахон на случай дождливой погоды. Такая бесформенная одежда лишь прикрывает фигуру, ничуть ее не украшая.
   У него был всего один домашний халат — из зеленой тафты, подбитый белой медвежьей шкурой, — он носил его и зимой и летом. Зимой шкуру пристегивали на внутренней стороне халата, летом — поверх его, и фигура герцога в этом наряде выглядела странно. Нередко в сильную жару он обливался потом в этом своем одеянии, но никак не желал с ним расставаться, несмотря на то что испытывал в нем настоящие муки.
   Расходы на питание принца были строго определены и соответствовали затратам мелкого буржуа. В Турине они составляли десять луидоров в день, в загородных домах — пятнадцать, поскольку приходилось кормить министров, камергеров и посторонних. К тому же из экономии им без всякого стеснения приносили остатки еды с его стола, уже начатые блюда. Порой этой еды явно не хватало, и тогда к ней добавляли наспех приготовленное жаркое.
   Король (к тому времени он уже стал им) шутил по этому поводу со своими сотрапезниками:
   — Я плохо с вами обращаюсь, господа, но я ведь не Людовик Четырнадцатый: с меня нельзя спрашивать больше, чем я могу дать.
   Его старший сын совсем не разделял этих склонностей, а ныне правящий король был еще более далек от них. Виктор Амедей находил это прискорбным.
   — Вы полагаете, что бриллианты придадут вам больше блеска? — спрашивал он сыновей. — Неужели величие принца измеряется размерами его трат? Пусть ваш народ будет богат, пусть он будет счастлив, а сами носите ратиновый кафтан конюшего, и в нем вы затмите своим величием царей Индии со всеми их драгоценностями.
   Утверждают, что нынешний король в конце концов уверовал в это; но его старший брат, которому был уготован столь печальный конец, так и не смирился с этим ратином и этим скудным рационом. В нем были поистине великие задатки, и, потеряв его, Пьемонт лишился многого.
   Выдающиеся качества Виктора Амедея с блеском проявлялись как в мирное время, так и в периоды войны. Он был умелым управителем, тонким политиком и храбрым полководцем одновременно. В Европе герцог Савойский приобрел такое влияние, какого не мог добиться никто, кроме него. Он был в курсе всех закулисных интриг. Характеры, привычки, нравы всех государей, их любовниц, канцлеров и всех влиятельных людей были ему известны. Когда его дочь, будущая герцогиня Бургундская, столь достойная сожаления, уезжала во Францию, он наставлял ее, учил разбираться в сложных взаимоотношениях при французском дворе, словно прожил там целую вечность. Там она подчинила себе короля, г-жу де Ментенон и стала полновластной хозяйкой страны в то время, когда управлять ею было так трудно, и добилась всего этого благодаря советам короля, своего отца.
   С доказательствами подобной проницательности Виктора Амедея и его глубокого знания людей я встречалась часто. В дальнейшем мы сможем познакомиться с ними поближе.
   Как мы уже видели, князь делла Чистерна, воспитатель Виктора Амедея граф Прована, дон Габриель и даже принц ди Кариньяно не давали принцу ни дня покоя, уговаривая взять бразды правления в свои руки. Разумеется, он и сам жаждал этого, но, чтобы не обидеть госпожу герцогиню, хотел получить власть якобы под давлением, сделав вид, что вынужден подчиниться исключительно воле подданных и обстоятельствам. Каждое утро происходили бесконечные тайные совещания, и но время них герцог незаметно подсказывал собравшимся, как его следует уговаривать. Он выдвигал возражения для того, чтобы их отвергали, советовал тайком побеседовать с герцогиней-матерью и смиренно воспринимал ее ответы.
   Граф де ла Тур, один из ближайших его приближенных, человек пылкого ума, безудержной и безрассудной храбрости, провел несколько часов на таком совещании у своего молодого повелителя и, уходя, сказал князю делла Чистерна:
   — Я вижу, его надо заставить, подтолкнуть, и поверьте мне, я сделаю это завтра же.
   Вместе они отправились в Риволи и составили циркулярное письмо, адресованное государственным министрам, знатным вельможам, генералам, комендантам военных крепостей; письмо уведомляло их, что с такого-то дня герцог возлагает на себя права, принадлежащие ему по рождению и возрасту.
   Затем они, торжествуя, вернулись во дворец с документом в руках и принесли его принцу на подпись. Он ждал их с нетерпением, но, тем не менее, прежде чем сдаться, выдвинул тысячу возражений.
   — А моя мать? — без конца повторял он. — А моя мать? Я не могу нанести ей такую обиду, она будет страдать. Я ее знаю.
   — Только и всего? — бесцеремонно перебил его дон Габриель. — Я пойду к госпоже герцогине и вернусь, получив согласие; я тоже хорошо ее знаю.
   И действительно, он бросился к ней. Госпожа регентша выслушала его совершенно невозмутимо, и, какая бы буря ни бушевала в ее сердце, она все же позволила дону Габриелю закончить его утомительную речь.
   — Мой сын желает царствовать, — сказала она, — и не осмеливается объявить мне о своем желании. Его подданные взывают к нему, а он, боясь причинить мне боль, не решается удовлетворить их просьбу. Вы правы, сударь, утверждая, что знаете меня лучше, чем они, но я сумею привести всех к согласию, и немедленно.
   Она взяла в руки перо и написала сыну письмо, настоящий шедевр тонкого ума и бескорыстия. Я долго хранила его, но герцог Савойский велел вернуть ему это послание. Сегодня оно могло бы стать историческим документом, и я вдвойне раздосадована его поступком. Герцогиня составила письмо, не отрывая пера от бумаги, и даже не перечитала его.
   Она написала, что они оба подошли к тому возрасту, когда ему положено править, а ей — заняться своим пошатнувшимся здоровьем. Герцогиня просила сына без промедления предоставить ей отдых, умоляла разрешить ей оставить государственные дела, которыми она так долго занималась от его имени в надежде, что настанет тот желанный день, когда она сможет передать ему бразды правления.
   Может ли быть что-нибудь трогательнее, смиреннее таких чувств, что-нибудь возвышеннее подобных рассуждений?
   Дон Габриель возвратился с победой. Заговор удался, Виктор Амедей вступал во владение короной своих предков.
   — Вы этого хотите, господа, а моя мать это требует, поэтому я даю согласие. Если б только я мог править так же блистательно, как она, и сделать моих подданных такими же счастливыми, какими они были под ее властью! Таковы мои желания, и да осуществит их Всевышний!
   В то время я была уже в Турине. Помню, какое впечатление произвела эта новость на мою свекровь, как она была недовольна, ведь с удалением герцогини от дел пришел конец и ее могуществу. Она сочла герцога Савойского крайне неблагодарным и дерзким, оттого что он посмел занять место государыни, на протяжении стольких лет окружавшей его заботой и вниманием.
   Она громко сетовала, оставаясь с нами наедине, но в присутствии посторонних никак не проявляла своего отношения к поступку герцога.
   Мой супруг, еще не освободившийся от материнской опеки, подобно молодому принцу, не решался отвечать ей, но очень хотел последовать примеру герцога и сбросить свое иго.
   Госпожа ди Верруа была безутешной. Сама мысль о том, что у молодой герцогини появится своя придворная дама, а сама она будет отодвинута на второй план вместе с герцогиней-матерью, выводила ее из себя. Вот почему свекровь так хотела, чтобы я заняла место придворной дамы: тогда она сохранила бы свою власть и через меня по-прежнему управляла бы всем.