Страница:
— Да, исповедник… иезуит.
— Понимаю вас. Завтра я пришлю к вам человека, прекрасно умеющего увлечь своими лукавыми речами сердца и души своей паствы и направить их туда, куда ему нужно.
— И вы назовете имя этого человека?
— Отец Добантон.
— Хорошо, можете рассчитывать на мою поддержку и признательность.
И аббат делла Скалья покинул монастырь Кивассо, уверенный в том, что все три яда послужат ему. Отец Луиджи сдержал слово.
На следующий день после приема у их высочеств я уже увидела назначенного мне исповедника.
То был иезуит отец Добантон, впоследствии ставший известным во Франции и Испании. Мне не понравился этот противный, худой и грязный монах, опускающий глаза и бросающий лицемерные взгляды из-под опущенных век.
Он приветствовал меня, скрестив руки на груди, как принято среди его собратьев; этот жест больше всего подчеркивал притворство иезуитов в сравнении с другими монахами, хотя в рядах их ордена и состояли величайшие святые и знаменитости. Отца Добантона хорошо знал исповедник герцога, один из начальствующих членов ордена иезуитов, человек замечательный и добрый; впоследствии он скончался при странных обстоятельствах.
Король — в то время Виктор Амедей уже носил этот титул — осыпал его милостями и искренне любил.
Преподобный отец заболел, и король пришел его навестить. Едва были произнесены первые слова приветствий, — полагают, что церемония была сильно сокращена из-за состояния больного, приближавшегося к своему последнему часу, — как умирающий попросил своего августейшего духовного сына удалить всех из комнаты.
Король сделал знак, и все вышли.
Тогда, с трудом опершись на руку и приподнявшись, иезуит сказал:
— Государь, вы всегда были добры и необыкновенно внимательны ко мне; я хотел бы выразить вам свою признательность и не нашел ничего лучшего, как дать вам последний совет, но совет настолько важный, что, быть может, этого будет достаточно, чтобы отблагодарить вас: никогда не берите себе в исповедники иезуита!
И поскольку король попытался что-то сказать, продолжил:
— Не спрашивайте меня о причинах, заставивших дать вам такой совет; мне не дозволено раскрывать вам их.
Он упал на подушку, а вечером скончался.
(Примерно то же говорил Людовику XIV г-н Мазарини по поводу первых министров.)
Эта история известна мне от самого Виктора Амедея: он рассказывал ее множество раз.
И действительно, с тех пор король не брал себе в исповедники членов этого ордена, он даже запретил иезуитам быть наставниками в коллежах.
Отец Добантон был молод, слишком молод для исповедника: ему едва исполнилось тридцать лет; не знаю, почему для меня выбрали именно его или, скорее, я прекрасно это понимаю. Понадобился человек, состоящий в прекрасных отношениях с моей свекровью, чтобы она через него обрела полную власть надо мною.
Он задал мне два или три вопроса и, выслушав ответы, долго обдумывал их. Казалось, он искал в них какой-то скрытый смысл, вникая в мои слова, затем, спросил, как часто я прибегаю к таинству святой исповеди. Моя мать была очень набожной и водила нас на исповедь каждый месяц; я сказала ему об этом, и он одобрительно кивнул, бросив взгляд в сторону г-жи ди Верруа (моя свекровь присутствовала при разговоре, но сохраняла невозмутимость как в эту минуту, так и в течение дальнейшей беседы).
В присутствии всех этих людей мой муж выглядел совсем мальчишкой: он не мог даже слова произнести, или, скорее всего, ему не позволяли вставить ни одного слова; конечно, он страдал, но не смел показать это. Подобное состояние души и сердца я всегда считала самым большим несчастьем в жизни; борьба слабости и скромности против сильной воли, ума и высокомерия кажется мне невыносимой и представляется настоящим адом.
Отец Добантон просидел до обеденного часа, и его пригласили к столу вместе с другим монахом, которого он привел с собой; тот ел так, что страшно было смотреть на него, и сильно позабавил меня: он явно находил, что наш стол лучше, чем в монастыре.
Во время обеда обсуждали, что делать с неким аббатом Пети, кюре прихода святого Леодегария, очень уважаемым в семье ди Верруа и ожидавшим, что ему будет поручено направлять мою душу.
— Покойный господин ди Верруа слушал его как оракула, — сказала свекровь, — и так возвысил, что он стал незаменимым в нашем доме: я всегда обращалась к нему за советом. Мой супруг отдал ему на воспитание нашего сына, когда мальчик был совсем еще крошкой; аббат с нетерпением ждал приезда моей невестки, чтобы стать ее духовником. Что я ему скажу? Держу пари, он появится сегодня же вечером.
— Сударыня, — ответил отец Добантон с непроницаемым видом, — я немедленно удалюсь, коль скоро мое присутствие смущает вас. Преподобные отцы пожелали привлечь к нашему ордену графиню ди Верруа и вас во имя высшего блага религии и в надежде на то, что это послужит вашему благу; но господин Пети очень достойный и очень ревностный служитель святой Церкви, он вполне может быть вашим наставником в делах этого и иного мира. Так что я удаляюсь. Однако, как мне кажется, следовало бы заранее предупредить святых отцов нашей обители; они, разумеется, не позволили бы себе делать такие предложения, зная, что их оттолкнут.
Невозможно описать, с каким выражением лица все это было сказано и сколько обещаний и угроз содержалось в движении его губ и ноздрей, раздувавшихся и сжимавшихся наподобие мехов. Что касается его глаз, то в них ничего нельзя было прочесть: они ничего не выражали и были скрыты за длинными ресницами, как за креповой занавеской.
Свекровь бросило в дрожь.
В те времена в Савойе орден слыл всемогущим. Через аббата делла Скалья был найден вполне подходящий способ проникнуть в наш дом, своего рода передовое оборонительное укрепление для наблюдения за двором; нас же отцы-иезуиты решили включить в число тех, кем они хотели руководить; поводом тому, без сомнения, было положение вдовствующей графини, придворной дамы, чьи обязанности, полагали они, со временем перейдут ко мне. Именно поэтому отцы-иезуиты попросили в виде одолжения доверить заботы о моей душе отцу Добантону, одному из их светил, что он в дальнейшем действительно доказал, подарив миру буллу «Unigenitus» note 7, написанную им в соавторстве с кардиналом Сапрани.
Свекровь не смогла им отказать: она испугалась. Гордая женщина согнулась как тростник; аббат делла Скалья дал ей понять, к каким последствиям может привести отказ; кюре Пети и дружба, которая ее с ним связывала, не могли противостоять могуществу этого ордена; только у Виктора Амедея хватило силы держать его в узде, однако не порывая с ним окончательно.
Я была совершенно безразлична ко всему происходящему, поскольку мне приходилось лишь подчиняться. И даже если бы мне позволили отвечать, я не знала бы, что сказать. С моей точки зрения, исповедник лишь воплощал собой исповедь — обряд малоприятный; я думала только о решетке с угрожающей дощечкой, о грехах, в которых надо признаваться, а покаявшись — искупать.
Аббат (мой дядя) видел в исповеди совсем другое: сверхъестественное влияние, не имеющее себе равных и непреодолимое; не раз я была удивлена и смущена теми странными мыслями, которые внедряли в мое сознание, и теми разрушительными чувствами, которые поселяли в мою душу.
Несомненно аббат делла Скалья испытал на мне все яды, полученные им от Луиджи, этого страшного капуцина.
Спор длился довольно долго; иезуит добился, чтобы его стали настойчиво просить не отказываться от нас. Даже мой муж по знаку матери нарушил молчание, подчеркнув, что моя молодость нуждается в покровительстве этого монаха.
Наконец аббат поклонился в знак согласия и сказал:
— Но хотя бы помните, сударь, что вы сами на этом настояли.
После обеда несколько человек нанесли нам визит. Обычно в этот час г-жа ди Верруа находилась во дворне, но ее высочество позволила ей отсутствовать в первые дни после моего приезда. Играли в реверси на большие ставки; меня заинтересовала игра аббата делла Скалья, считавшегося, несмотря на то, что он носил сутану, одним из лучших игроков своего времени. Он располагал довольно крупными доходами, получая их благодаря своим должностям при покойном герцоге и при ныне правящем, а также от нескольких монастырей. Его уважали, поскольку он был государственным секретарем; считалось, что у аббата выдающиеся деловые способности; но в обществе и в семье его недолюбливали. Я же просто боялась его.
За час до ужина старый дворецкий, родившийся в этом доме и любивший его как свой собственный, пришел доложить моей свекрови, что г-н кюре прихода святого Леодегардия вот-вот прибудет и заранее просит узнать, соблаговолит ли графиня принять его.
Графиня, не задумываясь, ответила согласием.
— Он конечно же отужинает здесь? — спросил дворецкий.
— Разумеется, — сердито ответила свекровь (у нее только что был побит червовый валет).
Через несколько минут действительно вошел г-н Пети. Добродушие и почтенный облик аббата сразу же расположили меня в его пользу; почти совсем седые волосы — хотя ему было лет сорок пять — пятьдесят, не больше, — обрамляли лицо настоящего патриарха; безмятежная улыбка, спокойный ласковый взгляд позволяли составить представление о расположении духа и характере этого человека.
Он поздоровался с г-жой ди Верруа с такой непринужденностью, что я была этим тронута. Затем он взял за руку моего мужа и, притянув его поближе к себе, подошел вместе с ним ко мне; я же не произнесла ни слова, но смотрела на него, как вы понимаете, с большим вниманием.
— Добро пожаловать, сударыня, — сказал он, обратившись ко мне, — да снизойдет на вас и на дом, который вы почтили своим присутствием, благословение Господне!
Такие слова, конечно же, шли от сердца самого чистого из всех, какое мне довелось встретить с тех пор, как я покинула Францию, и они проникли мне и душу. Я поднялась и склонилась перед достойнейшим служителем Церкви в таком же реверансе, в каком склонялись перед его высочеством. Он добавил несколько ласковых слов обо мне, о моей семье, о доброй репутации моей матери, а затем отошел к графу, который, как мне показалось, впервые почувствовал себя легко и был рад непринужденной беседе.
Рядом с кюре находилось некое маленькое существо, очень скоро привлекшее мое внимание, хотя никто с ним не разговаривал, не предлагал сесть, и, казалось, оно находится в комнате лишь для того, чтобы охранять шляпу г-на Пети и большую палку с набалдашником, возвышающимся над головой того, кто ее держал.
Это был мальчик примерно восьми или десяти лет, толстый, одутловатый, с примечательным лицом: волосы пострижены под горшок, большой красный нос картошкой, насмешливо улыбающийся роте двумя рядами великолепных зубов, глаза-щелки, горевшие, тем не менее, как карбункулы, и беспрерывно озиравшиеся по сторонам. Можно было поклясться, что он видел все вокруг одновременно. На нем был черный, плотно облегающий фигуру камзол, короткие штаны того же цвета, а фиолетовые чулки подчеркивали полноту ног с икрами необыкновенной величины. Он был похож на аббата или, скорее, каноника в миниатюре — очень толстого, цветущего и забавного. Нельзя было сказать, что мальчик смотрелся как кукла, для этого он был слишком некрасив, но, взглянув на него, просто невозможно было оставаться в плохом настроении.
Впрочем, никто в этой комнате не обращал на него внимания; он находился здесь как обязательный и привычный предмет, никого не занимающий. Господин Пети время от времени подталкивал мальчика, видимо, для того, чтобы заставить его держаться прямо, и тогда тот начинал переминаться с ноги на ногу, как птица, готовая уснуть, но вовремя разбуженная.
Обнаружив мальчика, я уже не упускала его из виду и по его горящим и сверкающим глазам заметила, что он тоже меня рассматривает. Пока моя свекровь сдавала карты, я склонилась к аббату делла Скалья и тихо спросила его, что это за малыш.
— Этот? — переспросил он, слегка пожимая плечами. — Это Мишон.
— Да, но кто он такой, этот Мишон?
— Господи! Мишон это Мишон… Осторожней, господин командор, вы теряете свое преимущество.
Больше мне ничего не удалось от него добиться.
Но, не получив ответа на свой вопрос, я продолжала искать разгадку. Подождав несколько минут, я поступила затем так, как делают дети, которых учат преодолевать страх: встала и храбро направилась к предмету моего любопытства; он же, заметив мое приближение, ничуть не смутился. Господин кюре подумал, что я собираюсь обратиться к нему, и с таким радушием и почтительностью приготовился выслушать меня, что это вызвало во мне раздражение, ведь у меня на уме было совсем другое.
Я была в том возрасте, когда юные создания нередко ведут себя дерзко и мало размышляют. Ответив на любезность г-на Пети реверансом, я обратилась непосредственно к мальчику, поинтересовавшись, кто он такой и как его зовут. Но он, ничего не сказав, лишь склонил передо мной голову, что, на мой взгляд, было недопустимо для человека, стоящего намного ниже меня по положению. Заметив мое удивление, добрый кюре перевел на него взгляд, преисполненный отеческого расположения и любви:
— Кто он такой, сударыня? Это мой сын, мой дорогой Мишон. Не судите его строго за то, что он не знает придворного этикета, ведь он общается только со старыми священнослужителями, моей служанкой и синьорами, с которыми сталкиваются в гостиных графини ди Верруа, куда его любезно допускают, хотя на него никто не обращает здесь внимания.
— Но ведь я обратила на него внимание, сударь, и хочу поговорить с ним. Меня он интересует, и, к тому же, на вид он неглуп, — ответила я.
От этой похвалы в адрес ребенка, которого добрый кюре любил действительно как собственного сына, лицо его буквально расцвело.
— Неглуп, сударыня? Да, в противном случае я не стал бы говорить об этом в его присутствии; но он прекрасно знает, что не следует гордиться способностями, дарованными Господом Богом: нужно радоваться им и с их помощью добиваться славы, стараться использовать во благо людей в этом мире и во спасение своей души в мире ином.
Мишон склонился к руке своего покровителя и поцеловал ее с уважением, свидетельствующим о его нежной привязанности; но даже после этого он не произнес ни слова, что удивило меня и заставило проявить настойчивость.
Немой он или упрямится?
— Господин кюре, — произнесла я, — в чем же причина того, что ваш подопечный не только ничего не говорит сам, но и не отвечает, когда к нему обращаются?
— Сударыня, он не осмеливается: я запретил ему вмешиваться и какие бы то ни было разговоры.
— И нее же я хотела бы, чтобы он мне ответил, господин кюре; я вас прошу, ради меня, заставьте его заговорить.
— Ради вас, сударыня?! Он будет счастлив, что вы соизволите выслушать его.
Я села рядом с добрым священником. Мальчик по-прежнему стоял не шелохнувшись; однако его глаза говорили о многом, и я стала задавать ему вопросы. Он слегка покраснел, но тут же тонким и писклявым голосом стал отвечать с ясностью и точностью, которых я просто не ожидала.
Кюре улыбался и выглядел бесконечно счастливым.
— Сударыня, — вмешался он, когда я спросила Мишона, состоит ли он в родстве с г-ном Пети, — позвольте, я отвечу вместо него; мне лучше известно то, что произошло очень давно. Бедное дитя помнит лишь о моей привязанности к нему, но не знает ее источника. Мишон не имеет отношения к моей семье, он мой приемный сын. Мальчика родила очень достойная и добрая женщина, бедная вдова, которая каждое утро перед работой посещала мессу и слушала мою проповедь; она никогда не пропускала службу и всегда садилась на одно и то же место, слева от алтаря, так что я поневоле всегда замечал ее. Когда у нее родился сын, она принесла его ко мне, попросила окрестить и выбрать для ребенка имя заступника. Я дал ему имя моего отца в надежде, что оно принесет ему счастье. С этого времени мать никогда не приходила одна, и я восхищался тем, как спокойно ведет себя толстый малыш, никогда не издававший ни единого крика. Так продолжалось почти год. И вдруг бедная женщина перестала появляться в церкви, ее не было уже три дня. Я знал, где она живет: ее чердак был самым жалким жилищем в моем приходе. Выйдя из церкви, я отправился к ней домой и застал ее почти умирающей в убогой постели: она прижимала к сердцу своего невинного младенца, но щеки его уже не были полными и румяными. Увидев меня, вдова вскрикнула от радости.
«О господин кюре, — запричитала она, — Небо вняло моей молитве, раз вы пришли».
«Надо было послать за мной, дочь моя, — сказал я ей. — Что с вами?»
«О господин кюре!..» — вздохнула она.
«Вам нужна помощь, — продолжал я, — почему вы не попросили меня об этом?»
«Слишком поздно, господин кюре! Я уже давно это знаю, моя болезнь неизлечима; смерть моего несчастного мужа нанесла мне такой удар, что от него трудно оправиться. Единственное, что я успела, — это родить моего сиротку и проследить за его первыми шагами; теперь я собираюсь покинуть его, оставив на попечение Господа Бога и на ваше, господин кюре, раз вы пришли».
Надо было бы иметь каменное сердце, чтобы не откликнуться на эту мольбу, и с тех пор…
— С тех пор, сударыня, — живо вмешался мальчик, — я не покидал господина кюре ни днем ни ночью, и только смерть разлучит нас. Он стал мне отцом; он любит меня, заботится обо мне и лелеет меня так же, как люблю и уважаю его я. Вот почему я нахожусь здесь и вот почему вы услышали все то, что мой дорогой отец рассказал вам. Вы прекрасно понимаете, что без него бедный малыш Мишон никогда бы не появился в доме госпожи ди Верруа.
С этого дня аббат Пети и его толстощекий подопечный Мишон чрезвычайно заинтересовали меня. Если б я была свободной и знала, куда подевалась бедненькая Жаклин Баварская, я бы непременно представила ей моего малыша Мишона. Вне всякого сомнения, с той поры как я появилась при савойском дворе, знакомство с Мишоном оказалось для меня самым интересным из всех.
Но все же я перехожу к другому знакомству — ему суждено было оставить заметный след в истории моих чувств.
XIV
— Понимаю вас. Завтра я пришлю к вам человека, прекрасно умеющего увлечь своими лукавыми речами сердца и души своей паствы и направить их туда, куда ему нужно.
— И вы назовете имя этого человека?
— Отец Добантон.
— Хорошо, можете рассчитывать на мою поддержку и признательность.
И аббат делла Скалья покинул монастырь Кивассо, уверенный в том, что все три яда послужат ему. Отец Луиджи сдержал слово.
На следующий день после приема у их высочеств я уже увидела назначенного мне исповедника.
То был иезуит отец Добантон, впоследствии ставший известным во Франции и Испании. Мне не понравился этот противный, худой и грязный монах, опускающий глаза и бросающий лицемерные взгляды из-под опущенных век.
Он приветствовал меня, скрестив руки на груди, как принято среди его собратьев; этот жест больше всего подчеркивал притворство иезуитов в сравнении с другими монахами, хотя в рядах их ордена и состояли величайшие святые и знаменитости. Отца Добантона хорошо знал исповедник герцога, один из начальствующих членов ордена иезуитов, человек замечательный и добрый; впоследствии он скончался при странных обстоятельствах.
Король — в то время Виктор Амедей уже носил этот титул — осыпал его милостями и искренне любил.
Преподобный отец заболел, и король пришел его навестить. Едва были произнесены первые слова приветствий, — полагают, что церемония была сильно сокращена из-за состояния больного, приближавшегося к своему последнему часу, — как умирающий попросил своего августейшего духовного сына удалить всех из комнаты.
Король сделал знак, и все вышли.
Тогда, с трудом опершись на руку и приподнявшись, иезуит сказал:
— Государь, вы всегда были добры и необыкновенно внимательны ко мне; я хотел бы выразить вам свою признательность и не нашел ничего лучшего, как дать вам последний совет, но совет настолько важный, что, быть может, этого будет достаточно, чтобы отблагодарить вас: никогда не берите себе в исповедники иезуита!
И поскольку король попытался что-то сказать, продолжил:
— Не спрашивайте меня о причинах, заставивших дать вам такой совет; мне не дозволено раскрывать вам их.
Он упал на подушку, а вечером скончался.
(Примерно то же говорил Людовику XIV г-н Мазарини по поводу первых министров.)
Эта история известна мне от самого Виктора Амедея: он рассказывал ее множество раз.
И действительно, с тех пор король не брал себе в исповедники членов этого ордена, он даже запретил иезуитам быть наставниками в коллежах.
Отец Добантон был молод, слишком молод для исповедника: ему едва исполнилось тридцать лет; не знаю, почему для меня выбрали именно его или, скорее, я прекрасно это понимаю. Понадобился человек, состоящий в прекрасных отношениях с моей свекровью, чтобы она через него обрела полную власть надо мною.
Он задал мне два или три вопроса и, выслушав ответы, долго обдумывал их. Казалось, он искал в них какой-то скрытый смысл, вникая в мои слова, затем, спросил, как часто я прибегаю к таинству святой исповеди. Моя мать была очень набожной и водила нас на исповедь каждый месяц; я сказала ему об этом, и он одобрительно кивнул, бросив взгляд в сторону г-жи ди Верруа (моя свекровь присутствовала при разговоре, но сохраняла невозмутимость как в эту минуту, так и в течение дальнейшей беседы).
В присутствии всех этих людей мой муж выглядел совсем мальчишкой: он не мог даже слова произнести, или, скорее всего, ему не позволяли вставить ни одного слова; конечно, он страдал, но не смел показать это. Подобное состояние души и сердца я всегда считала самым большим несчастьем в жизни; борьба слабости и скромности против сильной воли, ума и высокомерия кажется мне невыносимой и представляется настоящим адом.
Отец Добантон просидел до обеденного часа, и его пригласили к столу вместе с другим монахом, которого он привел с собой; тот ел так, что страшно было смотреть на него, и сильно позабавил меня: он явно находил, что наш стол лучше, чем в монастыре.
Во время обеда обсуждали, что делать с неким аббатом Пети, кюре прихода святого Леодегария, очень уважаемым в семье ди Верруа и ожидавшим, что ему будет поручено направлять мою душу.
— Покойный господин ди Верруа слушал его как оракула, — сказала свекровь, — и так возвысил, что он стал незаменимым в нашем доме: я всегда обращалась к нему за советом. Мой супруг отдал ему на воспитание нашего сына, когда мальчик был совсем еще крошкой; аббат с нетерпением ждал приезда моей невестки, чтобы стать ее духовником. Что я ему скажу? Держу пари, он появится сегодня же вечером.
— Сударыня, — ответил отец Добантон с непроницаемым видом, — я немедленно удалюсь, коль скоро мое присутствие смущает вас. Преподобные отцы пожелали привлечь к нашему ордену графиню ди Верруа и вас во имя высшего блага религии и в надежде на то, что это послужит вашему благу; но господин Пети очень достойный и очень ревностный служитель святой Церкви, он вполне может быть вашим наставником в делах этого и иного мира. Так что я удаляюсь. Однако, как мне кажется, следовало бы заранее предупредить святых отцов нашей обители; они, разумеется, не позволили бы себе делать такие предложения, зная, что их оттолкнут.
Невозможно описать, с каким выражением лица все это было сказано и сколько обещаний и угроз содержалось в движении его губ и ноздрей, раздувавшихся и сжимавшихся наподобие мехов. Что касается его глаз, то в них ничего нельзя было прочесть: они ничего не выражали и были скрыты за длинными ресницами, как за креповой занавеской.
Свекровь бросило в дрожь.
В те времена в Савойе орден слыл всемогущим. Через аббата делла Скалья был найден вполне подходящий способ проникнуть в наш дом, своего рода передовое оборонительное укрепление для наблюдения за двором; нас же отцы-иезуиты решили включить в число тех, кем они хотели руководить; поводом тому, без сомнения, было положение вдовствующей графини, придворной дамы, чьи обязанности, полагали они, со временем перейдут ко мне. Именно поэтому отцы-иезуиты попросили в виде одолжения доверить заботы о моей душе отцу Добантону, одному из их светил, что он в дальнейшем действительно доказал, подарив миру буллу «Unigenitus» note 7, написанную им в соавторстве с кардиналом Сапрани.
Свекровь не смогла им отказать: она испугалась. Гордая женщина согнулась как тростник; аббат делла Скалья дал ей понять, к каким последствиям может привести отказ; кюре Пети и дружба, которая ее с ним связывала, не могли противостоять могуществу этого ордена; только у Виктора Амедея хватило силы держать его в узде, однако не порывая с ним окончательно.
Я была совершенно безразлична ко всему происходящему, поскольку мне приходилось лишь подчиняться. И даже если бы мне позволили отвечать, я не знала бы, что сказать. С моей точки зрения, исповедник лишь воплощал собой исповедь — обряд малоприятный; я думала только о решетке с угрожающей дощечкой, о грехах, в которых надо признаваться, а покаявшись — искупать.
Аббат (мой дядя) видел в исповеди совсем другое: сверхъестественное влияние, не имеющее себе равных и непреодолимое; не раз я была удивлена и смущена теми странными мыслями, которые внедряли в мое сознание, и теми разрушительными чувствами, которые поселяли в мою душу.
Несомненно аббат делла Скалья испытал на мне все яды, полученные им от Луиджи, этого страшного капуцина.
Спор длился довольно долго; иезуит добился, чтобы его стали настойчиво просить не отказываться от нас. Даже мой муж по знаку матери нарушил молчание, подчеркнув, что моя молодость нуждается в покровительстве этого монаха.
Наконец аббат поклонился в знак согласия и сказал:
— Но хотя бы помните, сударь, что вы сами на этом настояли.
После обеда несколько человек нанесли нам визит. Обычно в этот час г-жа ди Верруа находилась во дворне, но ее высочество позволила ей отсутствовать в первые дни после моего приезда. Играли в реверси на большие ставки; меня заинтересовала игра аббата делла Скалья, считавшегося, несмотря на то, что он носил сутану, одним из лучших игроков своего времени. Он располагал довольно крупными доходами, получая их благодаря своим должностям при покойном герцоге и при ныне правящем, а также от нескольких монастырей. Его уважали, поскольку он был государственным секретарем; считалось, что у аббата выдающиеся деловые способности; но в обществе и в семье его недолюбливали. Я же просто боялась его.
За час до ужина старый дворецкий, родившийся в этом доме и любивший его как свой собственный, пришел доложить моей свекрови, что г-н кюре прихода святого Леодегардия вот-вот прибудет и заранее просит узнать, соблаговолит ли графиня принять его.
Графиня, не задумываясь, ответила согласием.
— Он конечно же отужинает здесь? — спросил дворецкий.
— Разумеется, — сердито ответила свекровь (у нее только что был побит червовый валет).
Через несколько минут действительно вошел г-н Пети. Добродушие и почтенный облик аббата сразу же расположили меня в его пользу; почти совсем седые волосы — хотя ему было лет сорок пять — пятьдесят, не больше, — обрамляли лицо настоящего патриарха; безмятежная улыбка, спокойный ласковый взгляд позволяли составить представление о расположении духа и характере этого человека.
Он поздоровался с г-жой ди Верруа с такой непринужденностью, что я была этим тронута. Затем он взял за руку моего мужа и, притянув его поближе к себе, подошел вместе с ним ко мне; я же не произнесла ни слова, но смотрела на него, как вы понимаете, с большим вниманием.
— Добро пожаловать, сударыня, — сказал он, обратившись ко мне, — да снизойдет на вас и на дом, который вы почтили своим присутствием, благословение Господне!
Такие слова, конечно же, шли от сердца самого чистого из всех, какое мне довелось встретить с тех пор, как я покинула Францию, и они проникли мне и душу. Я поднялась и склонилась перед достойнейшим служителем Церкви в таком же реверансе, в каком склонялись перед его высочеством. Он добавил несколько ласковых слов обо мне, о моей семье, о доброй репутации моей матери, а затем отошел к графу, который, как мне показалось, впервые почувствовал себя легко и был рад непринужденной беседе.
Рядом с кюре находилось некое маленькое существо, очень скоро привлекшее мое внимание, хотя никто с ним не разговаривал, не предлагал сесть, и, казалось, оно находится в комнате лишь для того, чтобы охранять шляпу г-на Пети и большую палку с набалдашником, возвышающимся над головой того, кто ее держал.
Это был мальчик примерно восьми или десяти лет, толстый, одутловатый, с примечательным лицом: волосы пострижены под горшок, большой красный нос картошкой, насмешливо улыбающийся роте двумя рядами великолепных зубов, глаза-щелки, горевшие, тем не менее, как карбункулы, и беспрерывно озиравшиеся по сторонам. Можно было поклясться, что он видел все вокруг одновременно. На нем был черный, плотно облегающий фигуру камзол, короткие штаны того же цвета, а фиолетовые чулки подчеркивали полноту ног с икрами необыкновенной величины. Он был похож на аббата или, скорее, каноника в миниатюре — очень толстого, цветущего и забавного. Нельзя было сказать, что мальчик смотрелся как кукла, для этого он был слишком некрасив, но, взглянув на него, просто невозможно было оставаться в плохом настроении.
Впрочем, никто в этой комнате не обращал на него внимания; он находился здесь как обязательный и привычный предмет, никого не занимающий. Господин Пети время от времени подталкивал мальчика, видимо, для того, чтобы заставить его держаться прямо, и тогда тот начинал переминаться с ноги на ногу, как птица, готовая уснуть, но вовремя разбуженная.
Обнаружив мальчика, я уже не упускала его из виду и по его горящим и сверкающим глазам заметила, что он тоже меня рассматривает. Пока моя свекровь сдавала карты, я склонилась к аббату делла Скалья и тихо спросила его, что это за малыш.
— Этот? — переспросил он, слегка пожимая плечами. — Это Мишон.
— Да, но кто он такой, этот Мишон?
— Господи! Мишон это Мишон… Осторожней, господин командор, вы теряете свое преимущество.
Больше мне ничего не удалось от него добиться.
Но, не получив ответа на свой вопрос, я продолжала искать разгадку. Подождав несколько минут, я поступила затем так, как делают дети, которых учат преодолевать страх: встала и храбро направилась к предмету моего любопытства; он же, заметив мое приближение, ничуть не смутился. Господин кюре подумал, что я собираюсь обратиться к нему, и с таким радушием и почтительностью приготовился выслушать меня, что это вызвало во мне раздражение, ведь у меня на уме было совсем другое.
Я была в том возрасте, когда юные создания нередко ведут себя дерзко и мало размышляют. Ответив на любезность г-на Пети реверансом, я обратилась непосредственно к мальчику, поинтересовавшись, кто он такой и как его зовут. Но он, ничего не сказав, лишь склонил передо мной голову, что, на мой взгляд, было недопустимо для человека, стоящего намного ниже меня по положению. Заметив мое удивление, добрый кюре перевел на него взгляд, преисполненный отеческого расположения и любви:
— Кто он такой, сударыня? Это мой сын, мой дорогой Мишон. Не судите его строго за то, что он не знает придворного этикета, ведь он общается только со старыми священнослужителями, моей служанкой и синьорами, с которыми сталкиваются в гостиных графини ди Верруа, куда его любезно допускают, хотя на него никто не обращает здесь внимания.
— Но ведь я обратила на него внимание, сударь, и хочу поговорить с ним. Меня он интересует, и, к тому же, на вид он неглуп, — ответила я.
От этой похвалы в адрес ребенка, которого добрый кюре любил действительно как собственного сына, лицо его буквально расцвело.
— Неглуп, сударыня? Да, в противном случае я не стал бы говорить об этом в его присутствии; но он прекрасно знает, что не следует гордиться способностями, дарованными Господом Богом: нужно радоваться им и с их помощью добиваться славы, стараться использовать во благо людей в этом мире и во спасение своей души в мире ином.
Мишон склонился к руке своего покровителя и поцеловал ее с уважением, свидетельствующим о его нежной привязанности; но даже после этого он не произнес ни слова, что удивило меня и заставило проявить настойчивость.
Немой он или упрямится?
— Господин кюре, — произнесла я, — в чем же причина того, что ваш подопечный не только ничего не говорит сам, но и не отвечает, когда к нему обращаются?
— Сударыня, он не осмеливается: я запретил ему вмешиваться и какие бы то ни было разговоры.
— И нее же я хотела бы, чтобы он мне ответил, господин кюре; я вас прошу, ради меня, заставьте его заговорить.
— Ради вас, сударыня?! Он будет счастлив, что вы соизволите выслушать его.
Я села рядом с добрым священником. Мальчик по-прежнему стоял не шелохнувшись; однако его глаза говорили о многом, и я стала задавать ему вопросы. Он слегка покраснел, но тут же тонким и писклявым голосом стал отвечать с ясностью и точностью, которых я просто не ожидала.
Кюре улыбался и выглядел бесконечно счастливым.
— Сударыня, — вмешался он, когда я спросила Мишона, состоит ли он в родстве с г-ном Пети, — позвольте, я отвечу вместо него; мне лучше известно то, что произошло очень давно. Бедное дитя помнит лишь о моей привязанности к нему, но не знает ее источника. Мишон не имеет отношения к моей семье, он мой приемный сын. Мальчика родила очень достойная и добрая женщина, бедная вдова, которая каждое утро перед работой посещала мессу и слушала мою проповедь; она никогда не пропускала службу и всегда садилась на одно и то же место, слева от алтаря, так что я поневоле всегда замечал ее. Когда у нее родился сын, она принесла его ко мне, попросила окрестить и выбрать для ребенка имя заступника. Я дал ему имя моего отца в надежде, что оно принесет ему счастье. С этого времени мать никогда не приходила одна, и я восхищался тем, как спокойно ведет себя толстый малыш, никогда не издававший ни единого крика. Так продолжалось почти год. И вдруг бедная женщина перестала появляться в церкви, ее не было уже три дня. Я знал, где она живет: ее чердак был самым жалким жилищем в моем приходе. Выйдя из церкви, я отправился к ней домой и застал ее почти умирающей в убогой постели: она прижимала к сердцу своего невинного младенца, но щеки его уже не были полными и румяными. Увидев меня, вдова вскрикнула от радости.
«О господин кюре, — запричитала она, — Небо вняло моей молитве, раз вы пришли».
«Надо было послать за мной, дочь моя, — сказал я ей. — Что с вами?»
«О господин кюре!..» — вздохнула она.
«Вам нужна помощь, — продолжал я, — почему вы не попросили меня об этом?»
«Слишком поздно, господин кюре! Я уже давно это знаю, моя болезнь неизлечима; смерть моего несчастного мужа нанесла мне такой удар, что от него трудно оправиться. Единственное, что я успела, — это родить моего сиротку и проследить за его первыми шагами; теперь я собираюсь покинуть его, оставив на попечение Господа Бога и на ваше, господин кюре, раз вы пришли».
Надо было бы иметь каменное сердце, чтобы не откликнуться на эту мольбу, и с тех пор…
— С тех пор, сударыня, — живо вмешался мальчик, — я не покидал господина кюре ни днем ни ночью, и только смерть разлучит нас. Он стал мне отцом; он любит меня, заботится обо мне и лелеет меня так же, как люблю и уважаю его я. Вот почему я нахожусь здесь и вот почему вы услышали все то, что мой дорогой отец рассказал вам. Вы прекрасно понимаете, что без него бедный малыш Мишон никогда бы не появился в доме госпожи ди Верруа.
С этого дня аббат Пети и его толстощекий подопечный Мишон чрезвычайно заинтересовали меня. Если б я была свободной и знала, куда подевалась бедненькая Жаклин Баварская, я бы непременно представила ей моего малыша Мишона. Вне всякого сомнения, с той поры как я появилась при савойском дворе, знакомство с Мишоном оказалось для меня самым интересным из всех.
Но все же я перехожу к другому знакомству — ему суждено было оставить заметный след в истории моих чувств.
XIV
Не знаю, помните ли вы о некоем господине, у которого я в день приезда, умирая от голода, попросила апельсин; у него была приятная внешность, но по его простому платью я приняла этого человека за домашнего слугу. Никто меня не разубедил. Правда, я никого и не расспрашивала о нем до того, как увидела, что он садится за стол, да еще на одно из почетных мест; признаться, меня это очень удивило. И я не смогла удержаться от замечания и спросила мужа, принято ли в Италии, чтобы слуги ели за одним столом с хозяевами. Он заулыбался.
Улыбался же г-н ди Верруа неподражаемо. Рот его лишь чуть приоткрывался, и стоило печальной улыбке слегка тронуть его губы, как создавалось впечатление, что он раскаивается в том, что улыбнулся.
— Этот синьор, — ответил мне г-н ди Верруа (и он сделал упор на словах «этот синьор»), — далеко не похож на слугу, сударыня: это молодой немец высокого происхождения, путешествующий с целью образования. В Вене его прочат на самые высокие должности, и именно так его рекомендовали моему дяде аббату делла Скалья. Вот почему вы видите его на семейном приеме у моей матери. Это принц Дармштадтский. Его семья владеет множеством поместий; их приберегают для него в надежде, что он станет известной личностью. Наш двор, его собственный двор и его святейшество высоко ценят принца.
Не знаю, упомянула ли я, что меня поразила приятная внешность этого молодого человека, красота его лица и благородная осанка. Он был похож на переодетого принца, тем более что предпочитал всегда носить самую незаметную, самую простую одежду без всякого шитья, с очень скромными лентами и из темной ткани, и его бледное лицо и голубые глаза светились на этом фоне каким-то волшебным светом.
При дворе его называли Угрюмым Красавцем — в память об Амадисе Галльском, на которого он был во многом похож. Накануне он ничего не сказал мне о том, что собирается навестить меня, и я о нем просто не думала. Когда доложили о его приходе, я разговаривала с кюре; услышав имя принца, я подняла голову; он вошел, держась непринужденно и вместе с тем скромно. Его поклон относился ко всем присутствующим, но прежде всего ко мне: по крайней мере так мне показалось.
И действительно, обменявшись несколькими словами с г-жой ди Верруа и аббатом, он направился к тому месту, где находилась я, и снова склонился передо мной в глубоком поклоне, не забыв выразить свое уважение г-ну Пети.
Я отвернулась от Мишона, а он, вновь встав в прежнюю позу, не подавал признаков жизни. Но я заметила, что малыш весь обратился в слух, когда принц Дармштадтский заговорил с нами.
О чем только не шла речь: о Франции, Империи, Савойе, Тоскане; немало было сказано и о том, что происходит в Турине в некоторых придворных кругах. И насколько принц был язвителен, настолько кюре — сдержан и снисходителен; один отличался юношеской горячностью и необузданностью, другой — невозмутимостью, свойственной зрелому возрасту, над которым властвует сердечный покой и безупречная совесть.
— Господин кюре, — говорил принц, — известно ли вам, что теперь, когда португальский брак определенно расстроился, герцога Савойского пытаются женить на принцессе Пармской?
— Возможно, принц, — ответил кюре, — я даже познакомился с одним плутом, который хвастается тем, что якобы опередил посла и являет собой фактотума его высокопреосвященства епископа.
— О-о! Я знаю, кого вы имеете в виду.
— Некоего аббата… Альберо…
— Альберони!
— Вот именно.
— И вы его знаете?
— Он замучил меня своими посещениями: видно, считает меня влиятельнее, чем я есть на самом деле. Несмотря на свое могущество, он, мне кажется, был бы не прочь подыскать себе какое-нибудь место в Турине; в моем приходе есть одна незавидная вакансия — место каноника; он домогается, он жаждет его, как будто это пес plus ultra note 8 в его карьере.
— Еще бы! Ведь он просто звонарь! Да был ли он посвящен в сан?
— Вот это-то мне и неизвестно; он, однако, утверждает, что посвящен. Впрочем, Альберони и не пытался убеждать меня в этом: по его словам, он сын садовника из окрестностей Пармы — более скромного происхождения он не мог для себя выбрать. Но поскольку у нас были сомнения, мы не разрешили ему совершать богослужение. Должность каноника была когда-то учреждена князем делла Цистерна из-за святотатства, допущенного его слугами примерно сто лет назад в том месте, где находится этот приход; князь построил там маленькую часовню, где должен служить каноник, и, хотя там просто нечего делать, ему предоставляется прекрасный дом, сад и довольно приличное жалованье — должность для настоящего бездельника, тупик карьеры! Никто о тебе не помнит, будто ты похоронен заживо. Этому несчастному Альберони большего и не надо, и ему уже удалось бы получить это место, если бы он сумел доказать, что рукоположен. Князь предоставил мне право, выбрать каноника, что я и делаю.
— Будьте осторожны, господин кюре! Этот плут хитер и изворотлив, как десять иезуитских капитулов. Обратитесь к надежным источникам и не доверяйте тому, что он говорит.
Вот что значит случай и от чего зависят судьбы! Если бы принц Дармштадтский не насторожил кюре Пети, Альберони скорее всего получил бы место каноника, не достиг бы того положения, которое мы видели, и некоторые события этого века обернулись бы иначе.
Оглядываясь назад на свою жизнь, я вижу, к каким серьезным последствиям приводят порой ничтожные причины; то же, о котором я говорю, нельзя отнести к самым незаметным и наименее любопытным.
Принц Дармштадтский был человек чрезвычайно гибкого и многогранного ума; но вместе с тем его сознание, по его собственному определению, имело черную окраску: он все видел не так, как другие, не знал ни надежд, ни радостей, свойственных его возрасту, а ведь в то время ему было лет двадцать, не более, и уже тогда он вел себя настолько серьезно и рассудительно, что другие молодые синьоры подшучивали над ним. Он никогда не принимал участия в их разгульном веселье, жил уединенной жизнью в окружении книг, по вечерам появлялся при дворе или в гостиных дам, а иногда — на серьезных переговорах с государственными деятелями. О принце ходили слухи (я не раз слышала их), что он не любит женщин, что для столь юного возраста он слишком благоразумен и что, несомненно, есть какие-то скрытые причины такого необъяснимого и странного поведения (позднее я могла бы рассеять все эти сомнения и все объяснить).
Тогда, в 1683 году, для многих начинался путь славы. Так, почти одновременно со мной, но всего лишь на несколько недель, в Турин прибыл человек, впоследствии ставший знаменитым, поскольку именно он впервые доказал Людовику XIV, что тот не столь уж непобедим и может ошибаться, во что его величество до тех пор никак не хотел верить.
Я имею в виду принца Евгения Савойского; в то время ему было всего двадцать лет и он собирался предложить свои услуги императору.
Мне он встретился при дворе на приеме у герцогини-матери; он почти все время находился рядом со мной, рассказывая о Франции, о том, как грустно было ему покидать эту страну и оставшихся там друзей.
Он отправлялся на войну с турками, куда, вопреки воле короля, собрались также принцы де Конти (король не простил им этого бегства, и принцам пришлось раскаиваться в содеянном всю жизнь).
Улыбался же г-н ди Верруа неподражаемо. Рот его лишь чуть приоткрывался, и стоило печальной улыбке слегка тронуть его губы, как создавалось впечатление, что он раскаивается в том, что улыбнулся.
— Этот синьор, — ответил мне г-н ди Верруа (и он сделал упор на словах «этот синьор»), — далеко не похож на слугу, сударыня: это молодой немец высокого происхождения, путешествующий с целью образования. В Вене его прочат на самые высокие должности, и именно так его рекомендовали моему дяде аббату делла Скалья. Вот почему вы видите его на семейном приеме у моей матери. Это принц Дармштадтский. Его семья владеет множеством поместий; их приберегают для него в надежде, что он станет известной личностью. Наш двор, его собственный двор и его святейшество высоко ценят принца.
Не знаю, упомянула ли я, что меня поразила приятная внешность этого молодого человека, красота его лица и благородная осанка. Он был похож на переодетого принца, тем более что предпочитал всегда носить самую незаметную, самую простую одежду без всякого шитья, с очень скромными лентами и из темной ткани, и его бледное лицо и голубые глаза светились на этом фоне каким-то волшебным светом.
При дворе его называли Угрюмым Красавцем — в память об Амадисе Галльском, на которого он был во многом похож. Накануне он ничего не сказал мне о том, что собирается навестить меня, и я о нем просто не думала. Когда доложили о его приходе, я разговаривала с кюре; услышав имя принца, я подняла голову; он вошел, держась непринужденно и вместе с тем скромно. Его поклон относился ко всем присутствующим, но прежде всего ко мне: по крайней мере так мне показалось.
И действительно, обменявшись несколькими словами с г-жой ди Верруа и аббатом, он направился к тому месту, где находилась я, и снова склонился передо мной в глубоком поклоне, не забыв выразить свое уважение г-ну Пети.
Я отвернулась от Мишона, а он, вновь встав в прежнюю позу, не подавал признаков жизни. Но я заметила, что малыш весь обратился в слух, когда принц Дармштадтский заговорил с нами.
О чем только не шла речь: о Франции, Империи, Савойе, Тоскане; немало было сказано и о том, что происходит в Турине в некоторых придворных кругах. И насколько принц был язвителен, настолько кюре — сдержан и снисходителен; один отличался юношеской горячностью и необузданностью, другой — невозмутимостью, свойственной зрелому возрасту, над которым властвует сердечный покой и безупречная совесть.
— Господин кюре, — говорил принц, — известно ли вам, что теперь, когда португальский брак определенно расстроился, герцога Савойского пытаются женить на принцессе Пармской?
— Возможно, принц, — ответил кюре, — я даже познакомился с одним плутом, который хвастается тем, что якобы опередил посла и являет собой фактотума его высокопреосвященства епископа.
— О-о! Я знаю, кого вы имеете в виду.
— Некоего аббата… Альберо…
— Альберони!
— Вот именно.
— И вы его знаете?
— Он замучил меня своими посещениями: видно, считает меня влиятельнее, чем я есть на самом деле. Несмотря на свое могущество, он, мне кажется, был бы не прочь подыскать себе какое-нибудь место в Турине; в моем приходе есть одна незавидная вакансия — место каноника; он домогается, он жаждет его, как будто это пес plus ultra note 8 в его карьере.
— Еще бы! Ведь он просто звонарь! Да был ли он посвящен в сан?
— Вот это-то мне и неизвестно; он, однако, утверждает, что посвящен. Впрочем, Альберони и не пытался убеждать меня в этом: по его словам, он сын садовника из окрестностей Пармы — более скромного происхождения он не мог для себя выбрать. Но поскольку у нас были сомнения, мы не разрешили ему совершать богослужение. Должность каноника была когда-то учреждена князем делла Цистерна из-за святотатства, допущенного его слугами примерно сто лет назад в том месте, где находится этот приход; князь построил там маленькую часовню, где должен служить каноник, и, хотя там просто нечего делать, ему предоставляется прекрасный дом, сад и довольно приличное жалованье — должность для настоящего бездельника, тупик карьеры! Никто о тебе не помнит, будто ты похоронен заживо. Этому несчастному Альберони большего и не надо, и ему уже удалось бы получить это место, если бы он сумел доказать, что рукоположен. Князь предоставил мне право, выбрать каноника, что я и делаю.
— Будьте осторожны, господин кюре! Этот плут хитер и изворотлив, как десять иезуитских капитулов. Обратитесь к надежным источникам и не доверяйте тому, что он говорит.
Вот что значит случай и от чего зависят судьбы! Если бы принц Дармштадтский не насторожил кюре Пети, Альберони скорее всего получил бы место каноника, не достиг бы того положения, которое мы видели, и некоторые события этого века обернулись бы иначе.
Оглядываясь назад на свою жизнь, я вижу, к каким серьезным последствиям приводят порой ничтожные причины; то же, о котором я говорю, нельзя отнести к самым незаметным и наименее любопытным.
Принц Дармштадтский был человек чрезвычайно гибкого и многогранного ума; но вместе с тем его сознание, по его собственному определению, имело черную окраску: он все видел не так, как другие, не знал ни надежд, ни радостей, свойственных его возрасту, а ведь в то время ему было лет двадцать, не более, и уже тогда он вел себя настолько серьезно и рассудительно, что другие молодые синьоры подшучивали над ним. Он никогда не принимал участия в их разгульном веселье, жил уединенной жизнью в окружении книг, по вечерам появлялся при дворе или в гостиных дам, а иногда — на серьезных переговорах с государственными деятелями. О принце ходили слухи (я не раз слышала их), что он не любит женщин, что для столь юного возраста он слишком благоразумен и что, несомненно, есть какие-то скрытые причины такого необъяснимого и странного поведения (позднее я могла бы рассеять все эти сомнения и все объяснить).
Тогда, в 1683 году, для многих начинался путь славы. Так, почти одновременно со мной, но всего лишь на несколько недель, в Турин прибыл человек, впоследствии ставший знаменитым, поскольку именно он впервые доказал Людовику XIV, что тот не столь уж непобедим и может ошибаться, во что его величество до тех пор никак не хотел верить.
Я имею в виду принца Евгения Савойского; в то время ему было всего двадцать лет и он собирался предложить свои услуги императору.
Мне он встретился при дворе на приеме у герцогини-матери; он почти все время находился рядом со мной, рассказывая о Франции, о том, как грустно было ему покидать эту страну и оставшихся там друзей.
Он отправлялся на войну с турками, куда, вопреки воле короля, собрались также принцы де Конти (король не простил им этого бегства, и принцам пришлось раскаиваться в содеянном всю жизнь).