«А ты что ответил?» — спросила горничная.
«Черт побери! Я ответил, что вижу его, — сказал Джон. — Бедняга, я не хотел ему противоречить, и вот угадай, что он сделал?» «А как я могу угадать?»
«Так вот! Он взял воображаемого кота с колен, положил мне на руки и сказал: „Унеси, унеси!“ Я храбро унес кота, и хозяин остался доволен».
«Но раз ты унес кота, то, значит, он существовал?» «Какой там кот! Кот существовал только в его воображении. Зачем бы я стал ему говорить правду? Он бы меня выгнал. Ну нет! Мне здесь хорошо, я остаюсь. Он мне платит двадцать пять фунтов в год, чтобы я видел кота, и я его вижу. Пусть даст тридцать — я увижу и двух!»
У меня не хватило мужества слушать дальше. Я вздохнул и вошел в мою комнату.
Она была пуста.
На другой день в шесть часов, по обыкновению, кот оказался около меня и исчез лишь на рассвете.
Что же вам сказать, мой друг, — обратился ко мне больной. — В течение месяца то же видение появлялось каждый вечер, я начал привыкать к его присутствию; но на тридцатый день после казни, когда пробило шесть часов, кот не явился.
Я думал, что избавился от него, и от радости не спал. Все утро я, так сказать, подгонял время; я не мог дождаться рокового часа. От пяти до шести я не сводил глаз с часов. Я следил, как стрелка продвигалась от минуты к минуте. Наконец, она дошла до цифры двенадцать; раздался бой часов; первый удар, второй, третий, четвертый, пятый и, наконец, шестой…
На шестом ударе дверь отворилась, — продолжал несчастный судья, — и я увидел, что входит кто-то вроде придверника в ливрее дома лорда-лейтенанта Шотландии.
Первая мысль, пришедшая мне в голову, была, что лорд-лейтенант прислал мне письмо, и я протянул руку к незнакомцу. Но он, не обратив никакого внимания на мой жест, стал за моим креслом.
Мне не надо было оборачиваться, чтобы его видеть: против меня было зеркало, и в этом зеркале я видел его.
Я встал и прошелся, он шел за мной в нескольких шагах.
Тогда я подошел к столу и позвонил.
Вошел слуга; он не видел придверника, как прежде не видел кота.
Отослав слугу, я остался со странным персонажем и мог свободно рассмотреть его.
Он был в придворном платье: волосы в сетке, шпага, камзол с шитьем и шляпа под мышкой.
В десять часов я лег спать. Он, со своей стороны, чтобы как можно удобнее провести ночь, уселся в кресло напротив моей кровати.
Я повернулся к стене; но так как я не мог уснуть, то два или три раза поворачивался, и каждый раз при свете ночника видел своего гостя в том же кресле.
Он тоже не спал.
Наконец, первые лучи света проскользнули в комнату через щели жалюзи. Я повернулся в последний раз к гостю: он исчез, кресло было пусто.
До вечера я избавился от моего видения.
Вечером был прием у главного церковного комиссара. Под предлогом необходимости приготовить мой парадный костюм я без пяти минут шесть позвал слугу и попросил запереть мою дверь на засов.
Он повиновался.
При последнем ударе шести часов я устремил взор на дверь: она открылась и мой придверник вошел.
Я тотчас направился к двери — она была заперта; засовы, казалось, не были выдвинуты из скоб. Я обернулся: придверник стоял за моим креслом, а Джон ходил взад и вперед по комнате, меньше всего на свете занятый им.
Было очевидно, что он не видит человека, как раньше не видел животного.
Я стал одеваться.
И здесь произошло нечто странное: исполненный внимания ко мне, мой новый сожитель помогал Джону во всем, что тот делал, а Джон ничего не замечал. Так, например, Джон держал мое платье за воротник, а привидение поддерживало его за полы; Джой подавал штаны, держа их за пояс, а привидение поддерживало их внизу.
Никогда у меня еще не было более услужливого лакея.
Наступил час отъезда.
И тогда, вместо того чтобы следовать за мной, придверник пошел вперед, проскользнул в дверь, спустился по лестнице, стал со шляпой под мышкой за Джоном, отворявшим дверцу кареты, и, когда Джон, закрыв ее, стал на запятки, он сел на козлы с кучером, и тот подвинулся вправо, чтобы дать ему место.
Карета остановилась у дома главного церковного комиссара. Джон открыл дверцу, но призрак уже был на своем посту. Едва я вышел, призрак протиснулся вперед, проскользнул среди толпы слуг, теснившихся у главного входа, и оглянулся, иду ли я сзади него.
И мне захотелось проделать над кучером тот же опыт, какой я проделал над Джоном.
«Патрик, — спросил я его, — что это за человек сидел рядом с вами?»
«Какой человек, ваша милость?» — спросил кучер.
«Человек, который сидел на ваших козлах?»
Патрик вытаращил глаза, оглядываясь вокруг себя.
«Ну, хорошо, — сказал я, — мне показалось». И я направился в дом.
Придверник в ожидании остановился на лестнице и, как только увидел, что я вошел, двинулся впереди меня, словно собираясь доложить обо мне в приемной зале, а затем занял в передней полагающееся ему место.
Никто не видел это привидение, как не видели его ни Джон, ни Патрик. Теперь мой страх перешел в ужас: я понял, что действительно схожу с ума.
С этого вечера все стали замечать во мне перемену и спрашивать, чем я озабочен; в числе других и вы.
При отъезде я опять нашел привидение в передней. Как и при моем приезде, оно бросилось вперед, село на козлы, вернулось со мною домой, пошло вслед мне в мою комнату и село в кресло, в котором сидело накануне.
Тогда я захотел убедиться, было ли что-либо реальное, осязаемое в этом привидении. Я сделал большое усилие над собой и, пятясь, сел в кресло.
Я ничего не почувствовал, но увидел в зеркале, что привидение стоит за мной.
Как и накануне, я лег, но только в час ночи. Оказавшись в постели, я увидел привидение в моем кресле.
На другой день с рассветом оно исчезло.
Так продолжалось месяц.
По истечении месяца привидение изменило свои привычки и однажды не явилось.
Теперь я уже не верил, как в первый раз, в полное его исчезновение, а ждал страшного превращения и, вместо того, чтобы наслаждаться уединением, с ужасом ждал следующего дня.
На другой день при последнем ударе шести часов я услышал легкий шелест занавесей моей кровати и в просвете между ними, там, где они соединялись в проходе у стены, увидел скелет.
На этот раз, вы понимаете, мой друг, это был, если я могу так выразиться, зримый образ смерти.
Скелет стоял там неподвижно и глядел на меня пустыми впадинами своих глаз.
Я встал, несколько раз обошел комнату; голова скелета следила за всеми моими движениями: глазницы ни на минуту не оставляли меня; туловище оставалось неподвижным.
В эту ночь я не решался лечь. Я спал или, скорее, с закрытыми глазами сидел в кресле, где раньше располагалось привидение, и сожалел теперь об его отсутствии.
С рассветом скелет исчез.
Я велел Джону переставить кровать и задернуть занавеси.
Как только прозвучал последний, шестой удар часов, послышался шелест, заколебались занавеси, раздвигаемые костлявыми руками, и скелет занял место, где он стоял накануне.
На этот раз у меня хватило мужества лечь в постель.
Тогда голова, которая, как и накануне, следила за моими движениями, нагнулась надо мной, глазницы, как и накануне, ни на минуту не теряли меня из виду и были устремлены на меня.
Вы поймете, какую ночь я провел! И вот так, мой дорогой доктор, я провожу уже двадцать таких ночей. Теперь вы знаете, что со мной. Что же, вы возьметесь меня лечить?»
«По крайней мере, попытаюсь», — ответил доктор.
«Каким образом, позвольте узнать?»
«Я уверен, что привидение, которое вы видите, существует только в вашем воображении».
«Что мне за дело, существует ли оно или нет, раз я его вижу?»
«Вы хотите сказать, чтобы и я попытался его увидеть?»
«Лучшего и желать нельзя».
«Когда же?»
«Как можно скорее. Завтра».
«Хорошо, завтра… А пока мужайтесь!»
Больной печально улыбнулся.
На другой день в семь часов утра доктор вошел в комнату своего друга.
«Ну как? — спросил он. — Где скелет?»
«Он только что исчез», — ответил тот слабым голосом.
«Ну прекрасно! Мы устроим так — да, да! — чтобы он не являлся сегодня вечером».
«Устройте».
«Вы говорите, скелет появляется при последнем ударе шести часов?»
«Непременно».
«Прежде всего остановим часы», — сказал он, остановив маятник.
«Что вы хотите сделать?»
«Я хочу отнять у вас возможность определять время».
«Хорошо».
«Теперь опустим шторы и задернем занавеси окон».
«А это зачем?»
«Все с той же целью, чтобы вы не могли себе отдавать отчета о ходе времени».
«Хорошо».
Шторы были спущены, занавеси задернуты; зажгли свечи.
«Пусть завтрак и обед для нас будут всегда готовы, Джон, — сказал доктор, — мы не хотим есть в определенные часы, вы подадите, когда я вас позову».
«Слышите, Джон?» — сказал больной.
«Да, сударь».
«Затем подайте нам карты, кости, домино и оставьте нас».
Джон принес все требуемое и удалился.
Доктор принялся как мог развлекать больного, болтал и играл с ним; а когда проголодался, позвонил.
Джон, зная, зачем позвонили, принес завтрак.
После завтрака начали партию, которая прервана была новым звонком доктора.
Джон принес обед.
Они ели, пили, отведали кофе и опять стали играть. Так вдвоем они провели день, тянувшийся очень долго. Доктор думал, что он приблизительно определил в своем уме время и что роковой час уже прошел.
«Итак, — сказал он, вставая, — победа!»
«Как победа?» — спросил больной.
«Конечно; теперь, по крайней мере, восемь или десять часов, а скелет не явился».
«Посмотрите на ваши часы, доктор, они единственные в доме. Если условленный час прошел, тогда и я, пожалуй, закричу: „Победа!“«
Доктор посмотрел на часы и промолчал.
«Вы ошиблись, не правда ли, доктор? — сказал больной. — Ровно шесть часов».
«Да, и что же?»
«И что же? Вот входит скелет».
И больной с глубоким вздохом откинулся назад.
Доктор посмотрел во все стороны.
«Но где вы его видите?» — спросил он.
«На его обычном месте, в проходе за кроватью, между занавесями».
Доктор встал, подошел к кровати, раздернул ее занавеси и занял между ними то место, что должен был занимать скелет.
«А теперь вы все еще его видите?»
«Я не вижу нижней части туловища, потому что вы закрываете его вашим телом, но я вижу череп».
«Где?»
«Над вашим правым плечом. У вас как бы две головы: живая и мертвая».
Несмотря на все свое неверие, доктор вздрогнул.
Он обернулся, но ничего не увидел.
«Мой друг, — сказал он с грустью, подойдя к больному, — если вам надо сделать распоряжение по части завещания, сделайте».
И он вышел.
Девять дней спустя Джон, войдя в комнату своего хозяина, нашел его в постели мертвым.
Прошло ровно три месяца, день в день, со времени казни разбойника.
IX. ГРОБНИЦЫ СЕН-ДЕНИ
«Черт побери! Я ответил, что вижу его, — сказал Джон. — Бедняга, я не хотел ему противоречить, и вот угадай, что он сделал?» «А как я могу угадать?»
«Так вот! Он взял воображаемого кота с колен, положил мне на руки и сказал: „Унеси, унеси!“ Я храбро унес кота, и хозяин остался доволен».
«Но раз ты унес кота, то, значит, он существовал?» «Какой там кот! Кот существовал только в его воображении. Зачем бы я стал ему говорить правду? Он бы меня выгнал. Ну нет! Мне здесь хорошо, я остаюсь. Он мне платит двадцать пять фунтов в год, чтобы я видел кота, и я его вижу. Пусть даст тридцать — я увижу и двух!»
У меня не хватило мужества слушать дальше. Я вздохнул и вошел в мою комнату.
Она была пуста.
На другой день в шесть часов, по обыкновению, кот оказался около меня и исчез лишь на рассвете.
Что же вам сказать, мой друг, — обратился ко мне больной. — В течение месяца то же видение появлялось каждый вечер, я начал привыкать к его присутствию; но на тридцатый день после казни, когда пробило шесть часов, кот не явился.
Я думал, что избавился от него, и от радости не спал. Все утро я, так сказать, подгонял время; я не мог дождаться рокового часа. От пяти до шести я не сводил глаз с часов. Я следил, как стрелка продвигалась от минуты к минуте. Наконец, она дошла до цифры двенадцать; раздался бой часов; первый удар, второй, третий, четвертый, пятый и, наконец, шестой…
На шестом ударе дверь отворилась, — продолжал несчастный судья, — и я увидел, что входит кто-то вроде придверника в ливрее дома лорда-лейтенанта Шотландии.
Первая мысль, пришедшая мне в голову, была, что лорд-лейтенант прислал мне письмо, и я протянул руку к незнакомцу. Но он, не обратив никакого внимания на мой жест, стал за моим креслом.
Мне не надо было оборачиваться, чтобы его видеть: против меня было зеркало, и в этом зеркале я видел его.
Я встал и прошелся, он шел за мной в нескольких шагах.
Тогда я подошел к столу и позвонил.
Вошел слуга; он не видел придверника, как прежде не видел кота.
Отослав слугу, я остался со странным персонажем и мог свободно рассмотреть его.
Он был в придворном платье: волосы в сетке, шпага, камзол с шитьем и шляпа под мышкой.
В десять часов я лег спать. Он, со своей стороны, чтобы как можно удобнее провести ночь, уселся в кресло напротив моей кровати.
Я повернулся к стене; но так как я не мог уснуть, то два или три раза поворачивался, и каждый раз при свете ночника видел своего гостя в том же кресле.
Он тоже не спал.
Наконец, первые лучи света проскользнули в комнату через щели жалюзи. Я повернулся в последний раз к гостю: он исчез, кресло было пусто.
До вечера я избавился от моего видения.
Вечером был прием у главного церковного комиссара. Под предлогом необходимости приготовить мой парадный костюм я без пяти минут шесть позвал слугу и попросил запереть мою дверь на засов.
Он повиновался.
При последнем ударе шести часов я устремил взор на дверь: она открылась и мой придверник вошел.
Я тотчас направился к двери — она была заперта; засовы, казалось, не были выдвинуты из скоб. Я обернулся: придверник стоял за моим креслом, а Джон ходил взад и вперед по комнате, меньше всего на свете занятый им.
Было очевидно, что он не видит человека, как раньше не видел животного.
Я стал одеваться.
И здесь произошло нечто странное: исполненный внимания ко мне, мой новый сожитель помогал Джону во всем, что тот делал, а Джон ничего не замечал. Так, например, Джон держал мое платье за воротник, а привидение поддерживало его за полы; Джой подавал штаны, держа их за пояс, а привидение поддерживало их внизу.
Никогда у меня еще не было более услужливого лакея.
Наступил час отъезда.
И тогда, вместо того чтобы следовать за мной, придверник пошел вперед, проскользнул в дверь, спустился по лестнице, стал со шляпой под мышкой за Джоном, отворявшим дверцу кареты, и, когда Джон, закрыв ее, стал на запятки, он сел на козлы с кучером, и тот подвинулся вправо, чтобы дать ему место.
Карета остановилась у дома главного церковного комиссара. Джон открыл дверцу, но призрак уже был на своем посту. Едва я вышел, призрак протиснулся вперед, проскользнул среди толпы слуг, теснившихся у главного входа, и оглянулся, иду ли я сзади него.
И мне захотелось проделать над кучером тот же опыт, какой я проделал над Джоном.
«Патрик, — спросил я его, — что это за человек сидел рядом с вами?»
«Какой человек, ваша милость?» — спросил кучер.
«Человек, который сидел на ваших козлах?»
Патрик вытаращил глаза, оглядываясь вокруг себя.
«Ну, хорошо, — сказал я, — мне показалось». И я направился в дом.
Придверник в ожидании остановился на лестнице и, как только увидел, что я вошел, двинулся впереди меня, словно собираясь доложить обо мне в приемной зале, а затем занял в передней полагающееся ему место.
Никто не видел это привидение, как не видели его ни Джон, ни Патрик. Теперь мой страх перешел в ужас: я понял, что действительно схожу с ума.
С этого вечера все стали замечать во мне перемену и спрашивать, чем я озабочен; в числе других и вы.
При отъезде я опять нашел привидение в передней. Как и при моем приезде, оно бросилось вперед, село на козлы, вернулось со мною домой, пошло вслед мне в мою комнату и село в кресло, в котором сидело накануне.
Тогда я захотел убедиться, было ли что-либо реальное, осязаемое в этом привидении. Я сделал большое усилие над собой и, пятясь, сел в кресло.
Я ничего не почувствовал, но увидел в зеркале, что привидение стоит за мной.
Как и накануне, я лег, но только в час ночи. Оказавшись в постели, я увидел привидение в моем кресле.
На другой день с рассветом оно исчезло.
Так продолжалось месяц.
По истечении месяца привидение изменило свои привычки и однажды не явилось.
Теперь я уже не верил, как в первый раз, в полное его исчезновение, а ждал страшного превращения и, вместо того, чтобы наслаждаться уединением, с ужасом ждал следующего дня.
На другой день при последнем ударе шести часов я услышал легкий шелест занавесей моей кровати и в просвете между ними, там, где они соединялись в проходе у стены, увидел скелет.
На этот раз, вы понимаете, мой друг, это был, если я могу так выразиться, зримый образ смерти.
Скелет стоял там неподвижно и глядел на меня пустыми впадинами своих глаз.
Я встал, несколько раз обошел комнату; голова скелета следила за всеми моими движениями: глазницы ни на минуту не оставляли меня; туловище оставалось неподвижным.
В эту ночь я не решался лечь. Я спал или, скорее, с закрытыми глазами сидел в кресле, где раньше располагалось привидение, и сожалел теперь об его отсутствии.
С рассветом скелет исчез.
Я велел Джону переставить кровать и задернуть занавеси.
Как только прозвучал последний, шестой удар часов, послышался шелест, заколебались занавеси, раздвигаемые костлявыми руками, и скелет занял место, где он стоял накануне.
На этот раз у меня хватило мужества лечь в постель.
Тогда голова, которая, как и накануне, следила за моими движениями, нагнулась надо мной, глазницы, как и накануне, ни на минуту не теряли меня из виду и были устремлены на меня.
Вы поймете, какую ночь я провел! И вот так, мой дорогой доктор, я провожу уже двадцать таких ночей. Теперь вы знаете, что со мной. Что же, вы возьметесь меня лечить?»
«По крайней мере, попытаюсь», — ответил доктор.
«Каким образом, позвольте узнать?»
«Я уверен, что привидение, которое вы видите, существует только в вашем воображении».
«Что мне за дело, существует ли оно или нет, раз я его вижу?»
«Вы хотите сказать, чтобы и я попытался его увидеть?»
«Лучшего и желать нельзя».
«Когда же?»
«Как можно скорее. Завтра».
«Хорошо, завтра… А пока мужайтесь!»
Больной печально улыбнулся.
На другой день в семь часов утра доктор вошел в комнату своего друга.
«Ну как? — спросил он. — Где скелет?»
«Он только что исчез», — ответил тот слабым голосом.
«Ну прекрасно! Мы устроим так — да, да! — чтобы он не являлся сегодня вечером».
«Устройте».
«Вы говорите, скелет появляется при последнем ударе шести часов?»
«Непременно».
«Прежде всего остановим часы», — сказал он, остановив маятник.
«Что вы хотите сделать?»
«Я хочу отнять у вас возможность определять время».
«Хорошо».
«Теперь опустим шторы и задернем занавеси окон».
«А это зачем?»
«Все с той же целью, чтобы вы не могли себе отдавать отчета о ходе времени».
«Хорошо».
Шторы были спущены, занавеси задернуты; зажгли свечи.
«Пусть завтрак и обед для нас будут всегда готовы, Джон, — сказал доктор, — мы не хотим есть в определенные часы, вы подадите, когда я вас позову».
«Слышите, Джон?» — сказал больной.
«Да, сударь».
«Затем подайте нам карты, кости, домино и оставьте нас».
Джон принес все требуемое и удалился.
Доктор принялся как мог развлекать больного, болтал и играл с ним; а когда проголодался, позвонил.
Джон, зная, зачем позвонили, принес завтрак.
После завтрака начали партию, которая прервана была новым звонком доктора.
Джон принес обед.
Они ели, пили, отведали кофе и опять стали играть. Так вдвоем они провели день, тянувшийся очень долго. Доктор думал, что он приблизительно определил в своем уме время и что роковой час уже прошел.
«Итак, — сказал он, вставая, — победа!»
«Как победа?» — спросил больной.
«Конечно; теперь, по крайней мере, восемь или десять часов, а скелет не явился».
«Посмотрите на ваши часы, доктор, они единственные в доме. Если условленный час прошел, тогда и я, пожалуй, закричу: „Победа!“«
Доктор посмотрел на часы и промолчал.
«Вы ошиблись, не правда ли, доктор? — сказал больной. — Ровно шесть часов».
«Да, и что же?»
«И что же? Вот входит скелет».
И больной с глубоким вздохом откинулся назад.
Доктор посмотрел во все стороны.
«Но где вы его видите?» — спросил он.
«На его обычном месте, в проходе за кроватью, между занавесями».
Доктор встал, подошел к кровати, раздернул ее занавеси и занял между ними то место, что должен был занимать скелет.
«А теперь вы все еще его видите?»
«Я не вижу нижней части туловища, потому что вы закрываете его вашим телом, но я вижу череп».
«Где?»
«Над вашим правым плечом. У вас как бы две головы: живая и мертвая».
Несмотря на все свое неверие, доктор вздрогнул.
Он обернулся, но ничего не увидел.
«Мой друг, — сказал он с грустью, подойдя к больному, — если вам надо сделать распоряжение по части завещания, сделайте».
И он вышел.
Девять дней спустя Джон, войдя в комнату своего хозяина, нашел его в постели мертвым.
Прошло ровно три месяца, день в день, со времени казни разбойника.
IX. ГРОБНИЦЫ СЕН-ДЕНИ
— Ну и что же это все доказывает, доктор? — спросил г-н Ледрю.
— Это доказывает, что органы, передающие мозгу впечатления, которые они воспринимают, вследствие некоторых причин расстраиваются и становятся, таким образом, как бы плохим зеркалом для мозга, и тогда мы видим предметы и слышим звуки, которых не существует. Вот и все.
— Однако, — сказал шевалье Ленуар с робостью добросовестного ученого, — случается же, что некоторые предметы оставляют след, что некоторые предсказания сбываются. Как вы объясните, доктор, тот факт, что удары, нанесенные привидением, оставляли синяки на теле того, кто им подвергался? Как вы объясните, что привидение могло за десять, двадцать, тридцать лет вперед предсказать будущее? Может ли несуществующее причинить вред тому, что существует, или предсказать то, что должно случиться?
— А, — сказал доктор, — вы имеете в виду видение шведского короля?
— Нет, я хочу сказать о том, что сам видел.
— Вы?
— Да, я.
— Где же?
— В Сен-Дени.
— Когда это было?
— В тысяча семьсот девяносто четвертом году, во время осквернения гробниц.
— О да! Послушайте об этом, доктор, — сказал г-н Ледрю.
— Что? Что вы видели? Расскажите.
— Извольте. В тысяча семьсот девяносто третьем году я был назначен директором Музея французских памятников и в этом качестве присутствовал при эксгумации останков в аббатстве Сен-Дени, переименованном просвещенными патриотами в Франсиаду. По прошествии сорока лет я могу рассказать вам о странных событиях, которыми ознаменовалась эта история.
Ненависть, внушенную народу к королю Людовику Шестнадцатому, не смог двадцать первого января утолить эшафот, и она была перенесена на весь его род: было решено преследовать монархию до самого ее истока, монархов — даже в их могилах, и прах шестидесяти королей рассеять по ветру.
Может быть, заодно хотели убедиться, сохранились ли нетронутыми, как утверждали, великие сокровища, якобы зарытые в некоторых из этих гробниц — как говорили, неприкосновенных.
Народ устремился в Сен-Дени.
С шестого по восьмое августа он уничтожил пятьдесят одну гробницу — историю двенадцати веков.
Тогда правительство решило вмешаться в этот беспорядок, чтобы обыскать гробницы и овладеть наследием монархии, которую оно только что сразило в лице Людовика Шестнадцатого, последнего ее представителя.
Затем намеревались уничтожить даже имена, память, кости королей; речь шла о том, чтобы вычеркнуть из истории четырнадцать веков монархии.
Несчастные безумцы не понимают, что люди могут иногда изменить будущее… но никогда не могут изменить прошлого!
На кладбище приготовлена была обширная могила по образцу могил для бедных. В эту яму, на слой извести, должны были бросить, как на живодерне, кости тех, кто сделал из Франции первую в мире нацию, начиная с Дагобера и до Людовика Пятнадцатого.
Этим путем дано было удовлетворение народу; особенное же удовольствие доставлено было тем законодателям, тем адвокатам, тем завистливым журналистам, хищным птицам революции, чьи глаза не выносят никакого блеска, как глаза их собратьев — ночных птиц — не выносят никакого света.
Гордость тех, кто не может ничего создать, сводится к разрушению.
Я назначен был инспектором раскопок, таким образом получив возможность спасти много драгоценных вещей. Я принял назначение.
В субботу двенадцатого октября, когда состоялся процесс королевы, я велел открыть склеп Бурбонов со стороны подземных часовен и вытащил гроб Генриха Четвертого, убитого четырнадцатого мая тысяча шестьсот десятого года в возрасте пятидесяти семи лет.
Что же касается статуи его на Новом мосту, шедевра Джамболоньи и его ученика, то из нее отчеканили монеты по два су.
Тело Генриха Четвертого чудесно сохранилось: прекрасно узнаваемые черты лица были именно теми, что освящены любовью народа и кистью Рубенса. Когда его, в так же хорошо сохранившемся саване, вынули первым из склепа, волнение было необычайное и под сводами церкви непроизвольно чуть было не раздался популярный во Франции возглас: «Да здравствует Генрих Четвертый!»
Увидев эти знаки почета, можно даже сказать — любви, я велел прислонить тело к одной из колонн клироса, чтобы каждый мог подойти и посмотреть на него.
Он был одет, как и при жизни, в бархатный черный камзол, на котором выделялись его брыжи и белые манжеты, в такие же, как камзол, бархатные штаны, шелковые чулки того же цвета, бархатные башмаки.
Его красивые с проседью волосы все так же лежали ореолом вокруг головы; его прекрасная седая борода все так же доходила до груди.
Тогда началась бесконечная процессия, как бывает у мощей святого: женщины дотрагивались до рук доброго короля, другие целовали край его мантии, некоторые ставили детей на колени и тихо шептали:
«Ах, если бы он был жив, бедный народ не был бы так несчастен!»
Они могли прибавить: и не был бы так жесток, ибо жестокость народа порождается несчастьем.
Процессия эта продолжалась в субботу двенадцатого октября, в воскресенье тринадцатого и в понедельник четырнадцатого.
В понедельник, после обеда рабочих, то есть с трех часов пополудни, возобновились раскопки.
Первым после останков Генриха Четвертого извлекли на свет труп его сына — Людовика Тринадцатого. Он хорошо сохранился, и, хотя черты лица расплылись, его можно было узнать по усам.
Затем следовал труп Людовика Четырнадцатого. Его можно было узнать по крупным чертам лица, типичного лица Бурбонов; но он был черен как чернила.
Затем были извлечены трупы Марии Медичи, второй жены Генриха Четвертого; Анны Австрийской, жены Людовика Тринадцатого; Марии Терезы, жены Людовика Четырнадцатого, и великого дофина.
Все эти тела разложились, а великий дофин от гниения превратился в жидкость.
Во вторник пятнадцатого октября эксгумация трупов продолжалась.
Труп Генриха Четвертого оставался все время у колонны, бесстрастно присутствуя при этом безмерном святотатстве над его предшественниками и потомками.
В среду шестнадцатого октября, как раз в тот момент, когда Мария Антуанетта была обезглавлена на площади Революции, то есть в одиннадцать часов утра, из склепа Бурбонов вытаскивали очередной гроб — короля Людовика Пятнадцатого.
По древнему обычаю церемониала Франции, он покоился при входе в склеп, ожидая там своего преемника, которому не суждено было присоединиться к нему. Гроб унесли и открыли на кладбище, на краю общей могилы.
Сначала тело, вынутое из свинцового гроба, хорошо обернутое в полотно и повязки, казалось целым и сохранившимся; но когда его вынули из этих оболочек, оно являло собой картину самого отвратительного разложения и издавало такое зловоние, что все разбежались и пришлось сжечь несколько фунтов курительного порошка, чтобы очистить воздух.
Тотчас же бросили в яму все, что осталось от героя Оленьего парка, от любовника госпожи де Шатору, госпожи де Помпадур, госпожи Дюбарри, и эти отвратительные останки, высыпанные на негашеную известь, сверху покрыли ею же.
Я остался последним, чтобы наблюдать, как при мне сожгут порошок и засыпят яму известью. Вдруг я услышал сильный шум в церкви; я быстро пошел туда и увидел рабочего: он усиленно отбивался от своих товарищей, в то время как женщины показывали ему кулаки и выкрикивали угрозы.
Этот несчастный бросил свой печальный труд и отправился на еще более печальное зрелище — на казнь Марии Антуанетты. Опьяненный своими криками и криками других, видом пролившейся крови, он вернулся в Сен-Дени и, подойдя к Генриху Четвертому, прислоненному к колонне и окруженному любопытными, скажу даже — поклонниками, обратился к нему с такими словами:
«По какому праву остаешься стоять здесь ты, когда обезглавливают королей на площади Революции?»
И в ту же минуту, схватив левой рукой бороду короля, он оторвал ее, а правой дал пощечину трупу.
С сухим хрустом, подобным треску брошенного мешка с костями, труп упал на землю.
Со всех сторон поднялся страшный крик. Можно было еще осмелиться нанести такое оскорбление любому другому королю, но не Генриху Четвертому, другу народа; это было почти оскорблением самого народа.
Рабочий, позволивший себе это святотатство, подвергался очень серьезной опасности, когда я прибежал к нему на помощь.
Как только он увидел, что может найти во мне поддержку, он ринулся под мою защиту. Однако я хотел оставить на нем бремя подлого поступка, совершенного им.
«Дети мои, — сказал я рабочим, — оставьте этого несчастного; тот, кого он оскорбил, занимает там, на небе, слишком высокое положение, чтобы просить у Бога наказания для оскорбителя».
Затем, отобрав у провинившегося бороду, которую он оторвал от трупа и все еще держал в левой руке, я выгнал его из церкви и объявил ему, что он больше у меня не работает. Возгласы и угрозы товарищей преследовали его до самой улицы.
Опасаясь дальнейших оскорблений Генриху Четвертому, я велел отнести его в общую могилу; но и там труп был встречен с почестями. Его не бросили, как других, в королевскую груду, а опустили, тихонько положили и заботливо устроили в одном углу; затем благочестиво покрыли слоем земли, а не известью.
День кончился, и рабочие ушли, остался один сторож. Это был славный малый; я поставил его из опасения, чтобы ночью никто не проник в церковь для новых изуверств или для новых краж; сторож этот спал днем и находился на месте с семи вечера до семи часов утра.
Ночь он проводил стоя или прохаживаясь, чтобы согреться, либо присаживался к костру, разведенному у одной из самых близких к двери колонн.
Все в церкви носило отпечаток смерти, и разрушение придавало этому отпечатку еще более мрачный характер. Склепы были открыты, и плиты прислонены к стенам; разбитые статуи валялись на полу церкви; там и сям виднелись развороченные гробы; они вернули своих мертвецов, рассчитывавших встать из них лишь в день Страшного суда. Все это давало сильному уму пищу для размышлений, слабый же ум наполняло ужасом.
К счастью, сторож не отличался умом вовсе: он был не более чем организованной материей. Он смотрел на все эти обломки так же, как смотрел бы на лес во время рубки или как на скошенный луг, и был озабочен лишь движением времени, прислушиваясь к монотонному бою башенных часов — единственного живого предмета в разрушенной церкви.
В тот момент, когда пробило полночь и когда еще дрожал последний удар часов в мрачной глубине церкви, он услышал громкие крики во стороны кладбища. То были крики о помощи, протяжные стоны, мучительные жалобы.
Когда прошел первый момент изумления, он вооружился ломом и подошел к двери, соединявшей церковь с кладбищем; но когда он открыл ее и отчетливо услышал, что крики доносятся из могилы королей, то не решился идти дальше, захлопнул дверь и побежал будить меня в дом, где я жил.
Я не хотел сначала верить, что крики о помощи исходят из королевской могилы; сторож открыл окно — я жил как раз напротив церкви, — и среди тишины, нарушаемой только легким шумом зимнего ветра, я услышал протяжные жалобные стоны, не похожие на вой ветра.
Я поднялся и отправился со сторожем в церковь. Когда мы пришли туда и затворили за собой дверь, то услышали стоны, о каких он говорил, более отчетливо. К тому же определить, откуда раздаются эти звуки, было легко, поскольку другую дверь — ту, что вела на кладбище, — сторож плохо закрыл и она опять открылась за ним. Итак, эти стоны шли действительно с кладбища.
Мы зажгли два факела и направились к двери. Но трижды, как только мы подходили к ней, ветер, дувший снаружи, гасил их. Я понял, что одолеть этот проход будет трудно, но, когда мы будем на кладбище, нам не придется больше сражаться с ветром. Кроме факелов я велел зажечь фонарь. Факелы наши погасли, но фонарь горел. Мы одолели проход и, очутившись на кладбище, зажгли факелы — теперь ветер пощадил их.
Однако, по мере того как мы приближались, стоны замирали и в ту минуту, когда мы подошли к краю могилы, совсем смолкли.
Мы встряхнули наши факелы, чтобы они разгорелись, и осветили огромное отверстие: среди костей на слое извести и земли, которыми их засыпали, барахталось что-то бесформенное, походившее на человека.
«Что с вами и что вам нужно?» — спросил я у этой тени.
«Увы! — прошептала она. — Я тот несчастный рабочий, что дал пощечину Генриху Четвертому».
«Но как ты сюда попал?» — спросил я.
«Вытащите меня сначала, господин Ленуар, потому что я умираю, а затем вы все узнаете».
С того момента, когда страж мертвецов убедился, что имеет дело с живым, овладевший было им ужас исчез. Он уже приготовил лестницу, валявшуюся в траве кладбища, держал ее наготове и ждал моего приказания.
Я велел спустить лестницу и предложил рабочему выбираться. Он дотащился до основания лестницы; но когда хотел встать и подняться на ступеньки, то почувствовал, что у него сломаны нога и рука.
Мы бросили ему веревку с петлей; он просунул ее под мышки. Другой конец веревки остался у меня в руках; сторож спустился на несколько ступенек, и благодаря этому двойному подспорью нам удалось вытащить живого из общества мертвецов.
Едва только мы вытащили его из ямы, как он потерял сознание. Мы поднесли его поближе к огню, уложили на солому, и я послал сторожа за хирургом.
Сторож явился с доктором раньше, чем раненый пришел в сознание, и тот открыл глаза только во время операции.
Когда перевязка окончилась, я поблагодарил хирурга и, так как хотел узнать, по какой странной случайности осквернитель очутился в королевской могиле, отослал сторожа. Тот и не желал ничего лучшего, как отправиться спать после треволнений этой ночи, а я остался один с рабочим. Я присел на камень подле соломы, на которой он лежал против очага; дрожащее пламя его освещало ту часть церкви, где мы находились, а все остальное было погружено в глубокий мрак, казавшийся глубже еще и потому, что наша сторона была освещенной.
Я стал расспрашивать раненого, и вот что он мне рассказал.
То, что я прогнал его, рабочего мало тревожило. У него были деньги в кармане, и он знал, что, пока есть деньги, не будет ни в чем нуждаться.
Поэтому он отправился в кабак.
Там он стал распивать бутылку, но на третьем стакане вошел хозяин.
«Ты скоро закончишь?» — спросил он.
«А что?» — ответил рабочий.
«Я вот слышал, что это ты дал пощечину Генриху Четвертому».
«Ну так что? Да, это я! — дерзко сказал рабочий. — Что же из того?»
— Это доказывает, что органы, передающие мозгу впечатления, которые они воспринимают, вследствие некоторых причин расстраиваются и становятся, таким образом, как бы плохим зеркалом для мозга, и тогда мы видим предметы и слышим звуки, которых не существует. Вот и все.
— Однако, — сказал шевалье Ленуар с робостью добросовестного ученого, — случается же, что некоторые предметы оставляют след, что некоторые предсказания сбываются. Как вы объясните, доктор, тот факт, что удары, нанесенные привидением, оставляли синяки на теле того, кто им подвергался? Как вы объясните, что привидение могло за десять, двадцать, тридцать лет вперед предсказать будущее? Может ли несуществующее причинить вред тому, что существует, или предсказать то, что должно случиться?
— А, — сказал доктор, — вы имеете в виду видение шведского короля?
— Нет, я хочу сказать о том, что сам видел.
— Вы?
— Да, я.
— Где же?
— В Сен-Дени.
— Когда это было?
— В тысяча семьсот девяносто четвертом году, во время осквернения гробниц.
— О да! Послушайте об этом, доктор, — сказал г-н Ледрю.
— Что? Что вы видели? Расскажите.
— Извольте. В тысяча семьсот девяносто третьем году я был назначен директором Музея французских памятников и в этом качестве присутствовал при эксгумации останков в аббатстве Сен-Дени, переименованном просвещенными патриотами в Франсиаду. По прошествии сорока лет я могу рассказать вам о странных событиях, которыми ознаменовалась эта история.
Ненависть, внушенную народу к королю Людовику Шестнадцатому, не смог двадцать первого января утолить эшафот, и она была перенесена на весь его род: было решено преследовать монархию до самого ее истока, монархов — даже в их могилах, и прах шестидесяти королей рассеять по ветру.
Может быть, заодно хотели убедиться, сохранились ли нетронутыми, как утверждали, великие сокровища, якобы зарытые в некоторых из этих гробниц — как говорили, неприкосновенных.
Народ устремился в Сен-Дени.
С шестого по восьмое августа он уничтожил пятьдесят одну гробницу — историю двенадцати веков.
Тогда правительство решило вмешаться в этот беспорядок, чтобы обыскать гробницы и овладеть наследием монархии, которую оно только что сразило в лице Людовика Шестнадцатого, последнего ее представителя.
Затем намеревались уничтожить даже имена, память, кости королей; речь шла о том, чтобы вычеркнуть из истории четырнадцать веков монархии.
Несчастные безумцы не понимают, что люди могут иногда изменить будущее… но никогда не могут изменить прошлого!
На кладбище приготовлена была обширная могила по образцу могил для бедных. В эту яму, на слой извести, должны были бросить, как на живодерне, кости тех, кто сделал из Франции первую в мире нацию, начиная с Дагобера и до Людовика Пятнадцатого.
Этим путем дано было удовлетворение народу; особенное же удовольствие доставлено было тем законодателям, тем адвокатам, тем завистливым журналистам, хищным птицам революции, чьи глаза не выносят никакого блеска, как глаза их собратьев — ночных птиц — не выносят никакого света.
Гордость тех, кто не может ничего создать, сводится к разрушению.
Я назначен был инспектором раскопок, таким образом получив возможность спасти много драгоценных вещей. Я принял назначение.
В субботу двенадцатого октября, когда состоялся процесс королевы, я велел открыть склеп Бурбонов со стороны подземных часовен и вытащил гроб Генриха Четвертого, убитого четырнадцатого мая тысяча шестьсот десятого года в возрасте пятидесяти семи лет.
Что же касается статуи его на Новом мосту, шедевра Джамболоньи и его ученика, то из нее отчеканили монеты по два су.
Тело Генриха Четвертого чудесно сохранилось: прекрасно узнаваемые черты лица были именно теми, что освящены любовью народа и кистью Рубенса. Когда его, в так же хорошо сохранившемся саване, вынули первым из склепа, волнение было необычайное и под сводами церкви непроизвольно чуть было не раздался популярный во Франции возглас: «Да здравствует Генрих Четвертый!»
Увидев эти знаки почета, можно даже сказать — любви, я велел прислонить тело к одной из колонн клироса, чтобы каждый мог подойти и посмотреть на него.
Он был одет, как и при жизни, в бархатный черный камзол, на котором выделялись его брыжи и белые манжеты, в такие же, как камзол, бархатные штаны, шелковые чулки того же цвета, бархатные башмаки.
Его красивые с проседью волосы все так же лежали ореолом вокруг головы; его прекрасная седая борода все так же доходила до груди.
Тогда началась бесконечная процессия, как бывает у мощей святого: женщины дотрагивались до рук доброго короля, другие целовали край его мантии, некоторые ставили детей на колени и тихо шептали:
«Ах, если бы он был жив, бедный народ не был бы так несчастен!»
Они могли прибавить: и не был бы так жесток, ибо жестокость народа порождается несчастьем.
Процессия эта продолжалась в субботу двенадцатого октября, в воскресенье тринадцатого и в понедельник четырнадцатого.
В понедельник, после обеда рабочих, то есть с трех часов пополудни, возобновились раскопки.
Первым после останков Генриха Четвертого извлекли на свет труп его сына — Людовика Тринадцатого. Он хорошо сохранился, и, хотя черты лица расплылись, его можно было узнать по усам.
Затем следовал труп Людовика Четырнадцатого. Его можно было узнать по крупным чертам лица, типичного лица Бурбонов; но он был черен как чернила.
Затем были извлечены трупы Марии Медичи, второй жены Генриха Четвертого; Анны Австрийской, жены Людовика Тринадцатого; Марии Терезы, жены Людовика Четырнадцатого, и великого дофина.
Все эти тела разложились, а великий дофин от гниения превратился в жидкость.
Во вторник пятнадцатого октября эксгумация трупов продолжалась.
Труп Генриха Четвертого оставался все время у колонны, бесстрастно присутствуя при этом безмерном святотатстве над его предшественниками и потомками.
В среду шестнадцатого октября, как раз в тот момент, когда Мария Антуанетта была обезглавлена на площади Революции, то есть в одиннадцать часов утра, из склепа Бурбонов вытаскивали очередной гроб — короля Людовика Пятнадцатого.
По древнему обычаю церемониала Франции, он покоился при входе в склеп, ожидая там своего преемника, которому не суждено было присоединиться к нему. Гроб унесли и открыли на кладбище, на краю общей могилы.
Сначала тело, вынутое из свинцового гроба, хорошо обернутое в полотно и повязки, казалось целым и сохранившимся; но когда его вынули из этих оболочек, оно являло собой картину самого отвратительного разложения и издавало такое зловоние, что все разбежались и пришлось сжечь несколько фунтов курительного порошка, чтобы очистить воздух.
Тотчас же бросили в яму все, что осталось от героя Оленьего парка, от любовника госпожи де Шатору, госпожи де Помпадур, госпожи Дюбарри, и эти отвратительные останки, высыпанные на негашеную известь, сверху покрыли ею же.
Я остался последним, чтобы наблюдать, как при мне сожгут порошок и засыпят яму известью. Вдруг я услышал сильный шум в церкви; я быстро пошел туда и увидел рабочего: он усиленно отбивался от своих товарищей, в то время как женщины показывали ему кулаки и выкрикивали угрозы.
Этот несчастный бросил свой печальный труд и отправился на еще более печальное зрелище — на казнь Марии Антуанетты. Опьяненный своими криками и криками других, видом пролившейся крови, он вернулся в Сен-Дени и, подойдя к Генриху Четвертому, прислоненному к колонне и окруженному любопытными, скажу даже — поклонниками, обратился к нему с такими словами:
«По какому праву остаешься стоять здесь ты, когда обезглавливают королей на площади Революции?»
И в ту же минуту, схватив левой рукой бороду короля, он оторвал ее, а правой дал пощечину трупу.
С сухим хрустом, подобным треску брошенного мешка с костями, труп упал на землю.
Со всех сторон поднялся страшный крик. Можно было еще осмелиться нанести такое оскорбление любому другому королю, но не Генриху Четвертому, другу народа; это было почти оскорблением самого народа.
Рабочий, позволивший себе это святотатство, подвергался очень серьезной опасности, когда я прибежал к нему на помощь.
Как только он увидел, что может найти во мне поддержку, он ринулся под мою защиту. Однако я хотел оставить на нем бремя подлого поступка, совершенного им.
«Дети мои, — сказал я рабочим, — оставьте этого несчастного; тот, кого он оскорбил, занимает там, на небе, слишком высокое положение, чтобы просить у Бога наказания для оскорбителя».
Затем, отобрав у провинившегося бороду, которую он оторвал от трупа и все еще держал в левой руке, я выгнал его из церкви и объявил ему, что он больше у меня не работает. Возгласы и угрозы товарищей преследовали его до самой улицы.
Опасаясь дальнейших оскорблений Генриху Четвертому, я велел отнести его в общую могилу; но и там труп был встречен с почестями. Его не бросили, как других, в королевскую груду, а опустили, тихонько положили и заботливо устроили в одном углу; затем благочестиво покрыли слоем земли, а не известью.
День кончился, и рабочие ушли, остался один сторож. Это был славный малый; я поставил его из опасения, чтобы ночью никто не проник в церковь для новых изуверств или для новых краж; сторож этот спал днем и находился на месте с семи вечера до семи часов утра.
Ночь он проводил стоя или прохаживаясь, чтобы согреться, либо присаживался к костру, разведенному у одной из самых близких к двери колонн.
Все в церкви носило отпечаток смерти, и разрушение придавало этому отпечатку еще более мрачный характер. Склепы были открыты, и плиты прислонены к стенам; разбитые статуи валялись на полу церкви; там и сям виднелись развороченные гробы; они вернули своих мертвецов, рассчитывавших встать из них лишь в день Страшного суда. Все это давало сильному уму пищу для размышлений, слабый же ум наполняло ужасом.
К счастью, сторож не отличался умом вовсе: он был не более чем организованной материей. Он смотрел на все эти обломки так же, как смотрел бы на лес во время рубки или как на скошенный луг, и был озабочен лишь движением времени, прислушиваясь к монотонному бою башенных часов — единственного живого предмета в разрушенной церкви.
В тот момент, когда пробило полночь и когда еще дрожал последний удар часов в мрачной глубине церкви, он услышал громкие крики во стороны кладбища. То были крики о помощи, протяжные стоны, мучительные жалобы.
Когда прошел первый момент изумления, он вооружился ломом и подошел к двери, соединявшей церковь с кладбищем; но когда он открыл ее и отчетливо услышал, что крики доносятся из могилы королей, то не решился идти дальше, захлопнул дверь и побежал будить меня в дом, где я жил.
Я не хотел сначала верить, что крики о помощи исходят из королевской могилы; сторож открыл окно — я жил как раз напротив церкви, — и среди тишины, нарушаемой только легким шумом зимнего ветра, я услышал протяжные жалобные стоны, не похожие на вой ветра.
Я поднялся и отправился со сторожем в церковь. Когда мы пришли туда и затворили за собой дверь, то услышали стоны, о каких он говорил, более отчетливо. К тому же определить, откуда раздаются эти звуки, было легко, поскольку другую дверь — ту, что вела на кладбище, — сторож плохо закрыл и она опять открылась за ним. Итак, эти стоны шли действительно с кладбища.
Мы зажгли два факела и направились к двери. Но трижды, как только мы подходили к ней, ветер, дувший снаружи, гасил их. Я понял, что одолеть этот проход будет трудно, но, когда мы будем на кладбище, нам не придется больше сражаться с ветром. Кроме факелов я велел зажечь фонарь. Факелы наши погасли, но фонарь горел. Мы одолели проход и, очутившись на кладбище, зажгли факелы — теперь ветер пощадил их.
Однако, по мере того как мы приближались, стоны замирали и в ту минуту, когда мы подошли к краю могилы, совсем смолкли.
Мы встряхнули наши факелы, чтобы они разгорелись, и осветили огромное отверстие: среди костей на слое извести и земли, которыми их засыпали, барахталось что-то бесформенное, походившее на человека.
«Что с вами и что вам нужно?» — спросил я у этой тени.
«Увы! — прошептала она. — Я тот несчастный рабочий, что дал пощечину Генриху Четвертому».
«Но как ты сюда попал?» — спросил я.
«Вытащите меня сначала, господин Ленуар, потому что я умираю, а затем вы все узнаете».
С того момента, когда страж мертвецов убедился, что имеет дело с живым, овладевший было им ужас исчез. Он уже приготовил лестницу, валявшуюся в траве кладбища, держал ее наготове и ждал моего приказания.
Я велел спустить лестницу и предложил рабочему выбираться. Он дотащился до основания лестницы; но когда хотел встать и подняться на ступеньки, то почувствовал, что у него сломаны нога и рука.
Мы бросили ему веревку с петлей; он просунул ее под мышки. Другой конец веревки остался у меня в руках; сторож спустился на несколько ступенек, и благодаря этому двойному подспорью нам удалось вытащить живого из общества мертвецов.
Едва только мы вытащили его из ямы, как он потерял сознание. Мы поднесли его поближе к огню, уложили на солому, и я послал сторожа за хирургом.
Сторож явился с доктором раньше, чем раненый пришел в сознание, и тот открыл глаза только во время операции.
Когда перевязка окончилась, я поблагодарил хирурга и, так как хотел узнать, по какой странной случайности осквернитель очутился в королевской могиле, отослал сторожа. Тот и не желал ничего лучшего, как отправиться спать после треволнений этой ночи, а я остался один с рабочим. Я присел на камень подле соломы, на которой он лежал против очага; дрожащее пламя его освещало ту часть церкви, где мы находились, а все остальное было погружено в глубокий мрак, казавшийся глубже еще и потому, что наша сторона была освещенной.
Я стал расспрашивать раненого, и вот что он мне рассказал.
То, что я прогнал его, рабочего мало тревожило. У него были деньги в кармане, и он знал, что, пока есть деньги, не будет ни в чем нуждаться.
Поэтому он отправился в кабак.
Там он стал распивать бутылку, но на третьем стакане вошел хозяин.
«Ты скоро закончишь?» — спросил он.
«А что?» — ответил рабочий.
«Я вот слышал, что это ты дал пощечину Генриху Четвертому».
«Ну так что? Да, это я! — дерзко сказал рабочий. — Что же из того?»