Фермер слышал когда-то эти имена из уст кюре Мези, когда тот обедал в его доме.
   Жан осведомился, что это за господа, и узнал, что один из них был выдающимся врачом, а другой — выдающимся оратором.
   Однако он забыл спросить, в какое время жили оба великих человека. Впрочем, это ничего для него не значило, раз они достигли в своем искусстве того же положения, какое он сам занимал среди фермеров и торговцев скотом Манша и Кальвадоса.
   Увы! Жан Монпле совершенно не брал в расчет характер своего собственного сына.
   Как уже было сказано, мальчик, попавший в коллеж во время перемены, решил, что это чудесное место.
   Но перемена вскоре закончилась, и ему пришлось идти в класс на урок. Оказавшись перед пюпитром, стоящем на дубовом столе, Ален посмотрел на учение с другой стороны и увидел коллеж во всей его строгости.
   С тех пор ему стало казаться, что время распределено неправильно: в расписании было недостаточно развлечений и слишком много работы. Суровая школьная дисциплина и педантские порядки вскоре отбили желание учиться у маленького неотесанного селянина, который до сих пор вел вольготную жизнь, вошедшую у него в привычку, и испытывал настоятельную потребность в прогулках по песчаным берегам, в свежем воздухе и в лазанье по отвесным прибрежным скалам.
   Как только в душу мальчика закралась скука, он, впав в хандру, начал чахнуть: лишился яркого румянца, начал тосковать по дому, стал тщедушным и хилым, изнемогая в этой атмосфере, насыщенной латынью и греческим языком.
   Преподаватели коллежа оповестили об этом Жана Монпле; он приехал повидать сына и ужаснулся тому, как быстро развивается болезнь мальчика. Поразмыслив, фермер пришел к выводу, что буржуа узнают по черному сюртуку, как адвоката и врача — по мантии, а также рассудил, что если Бог и в дальнейшем будет помогать ему так, как он делал раньше, то Ален Монпле в один прекрасный день получит свои славные двадцать пять тысяч ренты и, таким образом, станет достаточно богатым человеком, не нуждающимся в том, чтобы принимать больных и выписывать рецепты.
   Поэтому отец забрал Алена из коллежа Сен-Ло и увез его обратно в Мези, к прежним друзьям.
   Оказавшись на родной ферме, то есть в полукилометре от моря, в привычной обстановке, где даже воздух был живительным, мальчик быстро вернул себе жизнерадостность, смуглый цвет лица и прежнюю силу.
   Вскоре он превзошел всех не только в Мези, но и в Гран-Кане, а также в Сен-Пьер-дю-Моне в искусстве лазать по отвесным скалам и разорять гнезда кайр и обогнал всех начинающих судостроителей в умении вырезать из дерева кораблики и пускать их по лужам, остающимся на песке после прилива.
   Но прежде всего юный Ален добился поразительных успехов в плавании. Казалось, море являлось для него столь же привычной, благоприятной
   средой, как и земля. Можно было подумать, что мальчик от природы наделен свойствами амфибии, настолько легко, словно дельфин, он скользил по волнам и мог бесконечно долго оставаться под водой, как будто у него был особый дыхательный аппарат. Ален не страшился ничего: ни бурь, ни шквалов, ни ливней, ни штормов; для местных рыбаков он стал своего рода барометром, подобно некоторым рыбам, которые выпрыгивают из воды, предвещая приближение сильного ветра.
   Люди говорили, глядя, как мальчик резвится среди волн:
   — Паренек Ален сегодня такой веселый — значит, жди волнения моря. Отеческая гордость старого Монпле была вполне удовлетворена превосходством сына во всех детских играх; ежедневно округляя свое состояние, фермер все больше убеждался, что он сможет обеспечить своему наследнику безбедное будущее, и все сильнее верил в то, что всякий достаточно состоятельный человек выглядит в глазах окружающих достаточно образованным.
   Следовательно, отец больше не заговаривал с Аленом ни о какой учебе, даже когда тот стал юношей, и оставил его на попечение лишь тех учителей, которые давали ему на берегу свои уроки бесплатно, и те взялись развивать упомянутые нами способности будущего владельца Хрюшат-ника, обучая его тому, как правильно держать весло, ставить верши и надлежащим образом насаживать на крючок наживку для всякого вида рыбы, от корюшки до макрели.
   Но особенно преуспел Ален в искусстве охоты. Впрочем, он учился этому искусству у первоклассного наставника.
   То был папаша Шалаш, охотник на водоплавающую дичь.
   Сначала мы расскажем, что представлял собой папаша Шалаш, а затем поясним, кто такой охотник на водоплавающую дичь.
   Папаша Шалаш — такое прозвище ему дали потому, что он жил в расположенной в устье Виры маленькой лачуге, которую назвали шалашом, — папаша Шалаш был высоким (его рост составлял почти шесть футов) и сухощавым стариком; он явно принадлежал не к человеческой породе, а к отряду голенастых. У него был острый нос, приплюснутый лоб и скошенный подбородок, что придавало ему сходство с пингвином; когда старик, чуть наклоняясь вперед, бегал вдоль берега реки или прыгал с камня на камень во время отлива, он напоминал одну из тех морских птиц на длинных ногах, что расхаживают вдоль взморья и перескакивают с утеса на утес в поисках мальков.
   Вероятно, прибрежные птицы — утки и турпаны, бекасы и гаршнепы, кулики и кайры — с первого взгляда клюнули на это сходство и, принимая папашу Шалаша за гигантского аиста или какую-нибудь допотопную цаплю, совершенно не боялись его.
   Но мало-помалу истина пролила свет на обманчивую внешность охотника и бедным птицам, наконец, стало ясно, что у них нет более лютого врага, чем папаша Шалаш.
   Дело в том, что, как уже говорилось, папаша Шалаш был охотником на водоплавающую дичь.
   Мы готовы выполнить свое обещание: рассказав, что представлял собой — хотя бы внешне — папаша Шалаш, следует пояснить, кто такой охотник на водоплавающую дичь.
   Водоплавающей дичью называют всякую птицу, обитающую в болоте, на берегу реки или вдоль ее течения.
   Утки, турпаны, водяные курочки, дикие гуси, зуйки, чирки и даже безобидные чеканы, которых столь беспощадно истребляют всякие нимроды из Сен-Дени и Буживаля, — все это водоплавающая дичь.
   Отстрел этих птиц, если он ведется на морском берегу, по сей день остается единственным видом охоты, таящим в себе нешуточную угрозу; это единственный вид охоты, еще способный прельстить искателей приключений, тех, кого опасность притягивает как магнит, тех, кто жаждет острых ощущений, как другие — плотских утех, чувствуя себя скованно и неуютно среди благ легкой жизни, созданной цивилизацией даже для самых обездоленных.
   Охотник на водоплавающую дичь должен искать добычу не только среди болот: скалы, отмели и рифы, которые встречаются главным образом в устье рек, также представляют для него весьма благодатное поле деятельности. Эти скалы и отмели служат пристанищем для множества водоплавающих. С наступлением ночи эти птицы, независимо от того, провели ли они день в морских просторах либо искали себе пропитание в реках или внутренних водоемах, — словом, где бы пернатые ни странствовали во время своих дневных скитаний, по вечерам они слетаются на скалы и отмели как на условленное место встречи, сбиваясь в огромные стаи и образуя колоритный птичий базар, где различные виды и породы перемешиваются между собой.
   Но, сколь бы многочисленной ни была эта дичь, всегда трудно, а зачастую и рискованно гоняться за ней по прибрежным зыбучим пескам, перемещающимся с каждым приливом, и преследовать ее на склонах скал, столь же скользких, как поверхность ледников, и, подобно ледникам, скрывающих под собой бездну. К тому же все это происходит в темные и холодные ночи самого сурового времени года, ибо охота на водоплавающую дичь оказывается по-настоящему удачной лишь в период с октября по апрель.
   Таким образом, из того, что мы сейчас рассказали, читатель легко может понять, скольким опасностям и лишениям подвергает себя охотник на водоплавающую дичь. Каким бы ловким, умелым, сильным и смелым ни был этот человек, ему ни на миг не следует забывать, что он находится на территории, принадлежащей морю, и что несколько часов спустя прибой вновь должен завладеть землей, ненадолго покинутой отливом. Стоит охотнику отвлечься, задуматься или заснуть всего на несколько минут, и он может заплатить за это жизнью, ибо его недюжинная сноровка, энергия и присутствие духа несомненно окажутся бессильными в борьбе с разъяренной стихией, возвращающейся в свои владения, неумолимой, как законный хозяин, на время лишенный своей собственности.
   Эта опасность насильственной смерти сочетается с мелкими неприятностями в виде всяческих болезней: насморков, катаров, воспалений легких и ревматизмов — естественного следствия неподвижного положения, в котором вынужден пребывать охотник. Съежившись в каком-нибудь тесном укрытии поблизости от водного пространства, оглохнув от завывания ветра и рева волн, закоченев от промозглой сырости, постепенно проникающей в тело и пронизывающей его от кожного покрова до мозга костей, человек терпеливо ждет, когда свет луны, прячущейся за облаками, позволит ему взять на мушку дичь, спящую в нескольких шагах от него.
   Откуда родом был папаша Шалаш? Никто этого не знал. Как его звали на самом деле? Никто об этом не ведал.
   Однажды, двадцатью годами раньше, он явился в эти места из департамента Манш с дробовиком на плече, в сопровождении своего спаниеля.
   Пришелец обосновался в хижине, которую люди называли Шалашом, и, словно какой-нибудь Монморанси или Куси, принял имя своего владения.
   И вот, поскольку старик никогда не причинял никому вреда или зла, поскольку днем он спал, а ночью охотился, исправно относил добычу скупщику дичи из Исиньи, получал за нее деньги и расплачивался наличными за свои скудные покупки, люди не питали к папаше Шалашу ни расположения, ни неприязни; в конце концов, они позволили ему распоряжаться собственной жизнью по своему усмотрению, не замечая его, как и он не обращал внимания на них.
   Вот какого учителя приобрел благодаря своему охотничьему чутью молодой Монпле; этот наставник быстро показал ему, как выслеживать утку, научил его брать на мушку кулика лишь после того, как птица опишет третий круг, и стрелять в любую морскую птицу не раньше чем он сможет отчетливо увидеть ее глаз.

II. ДЕРЕВЕНСКИЙ ШЕЙЛОК

   Это исключительное физическое воспитание способствовало развитию в характере нашего героя и без того уже достаточно дикарских свойств; читатель, конечно, догадался, что наш герой не кто иной, как Ален Монпле.
   Он воспылал к плаванию, рыбной ловле и охоте неистовой страстью — одной из тех, что крайне редко встречаются в наши дни.
   Подросток посвящал этим занятиям не только часть дневного времени, но и ночные часы.
   Для юного наследника Хрюшатника не существовало ни распорядка дня, ни традиционных привычек: он не придерживался каких-либо правил ни в отношении еды, ни в том, что касается сна. Ален садился за стол, когда испытывал чувство голода, и ложился в постель, когда ему хотелось спать; не считая минут, уходивших на три обильные трапезы в день, и нескольких часов сна — а спал охотник где придется, — все остальное время он предавался своим излюбленным занятиям.
   Разумеется, ни о какой работе не могло быть и речи.
   Ален умел читать и писать — вот и нее его познания; он более или менее освоил два основных арифметических действия, но так и не сумел осилить таблицу умножения. Не стоит и говорить о том, что деление осталось для него совершенно неведомым и неисследованным материком.
   Между тем три страстно любимых занятия, которые отнимали все время у молодого Монпле, неспособны были всецело поглотить эту необузданную натуру. Им завладели смутная тоска и беспричинная грусть; привычные развлечения больше его не радовали. Ален ощущал, что в его жизни чего-то не хватает. Он не смог бы точно сказать, чего именно, поскольку это состояние было ему совсем незнакомо.
   Такое тягостное чувство посетило юношу, когда ему было лет шестнадцать-семнадцать, однако в этом возрасте он полностью преобразился.
   Семнадцатилетний Ален благодаря своему высокому росту, крепкому телосложению и свежему цвету лица был по нормандским меркам видным малым. Так что девицы из Мези, Гран-Кана и Сен-Ло быстро просветили парня относительно причины мучившей его неясной тоски, поскольку теперь он созрел для того, чтобы это узнать.
   В восемнадцатилетнем возрасте Ален Монпле уже был отъявленным ловеласом — он волочился за всеми красотками, щеголяющими в бесенских колпаках. Он также не стал замыкаться в кантональном кругу девиц Мези, Гран-Кана и Сен-Ло, а перекинулся на прелестниц из Ла-Камба, Форминьи и Тревьера, расширив фронт своих любовных атак до самой Ла-Деливранды.
   Ален представлял собой тогда что-то неопределенное: он был одним из тех сельских франтов — полудеревенщина, полубуржуа, что встречаются порой в маленьких городках и больших деревнях; подобные субъекты слоняются без пиджаков, в рубашках или рабочих блузах по кабакам, кафе и улочкам своих населенных пунктов, подобно тому как отпрыски богатых парижских семейств расхаживают в желтых перчатках, с сигарами в зубах по тротуарам бульвара Итальянцев и будуарам квартала Бреда.
   Услышав определение «ловелас» — ибо имя героя Ричардсона благодаря гибкости языка стало нарицательным, — итак, услышав определение «ловелас», которым мы наградили Алена, читатель не должен полагать, что любовь придала его внешнему виду лоск, облагородила его манеры и смягчила характер.
   Нет, любовь, распространенная в кругах, в которых вращался Ален Монпле, не способна была преобразить его до такой степени; нет, молодой человек из Хрюшатника, в отличие от Фаона, отнюдь не получил от Венеры расслабляющего и благоухающего снадобья, которое свело с ума пылкую Сафо. Ален отличался какой-то дикой красотой и был силен, как титан; то, чего он искал, то чего он домогался, то, что он получал в результате своих поисков и домогательств, было вовсе не нежным чувством, не излиянием одного сердца в другое, а всего-навсего грубым удовлетворением низменных желаний.
   Его жизнь протекала в плотских утехах, рыбной ловле совместно с папашей Эненом (в свое время мы расскажем об этом человеке), а также в охотничьих походах по болотам в окрестностях Виры и грядам скал Вейской бухты.
   Разумеется, Жан Монпле, безгранично любивший сына, по мере растущих потребностей возмужавшего юноши все чаще развязывал свой денежный мешок.
   Однако вскоре эти растущие потребности сына приобрели невиданный размах!
   Прошло еще немного времени, и непомерные расходы стали пугать Жана Монпле. Он несколько раз принимался робко укорять сына, но молодой человек, с детства привыкший подчиняться лишь собственным прихотям, неспособен был прислушиваться к словам отца и, по сути, не обратил на них никакого внимания.
   Таким образом, Ален отнюдь не перестал после купаний, поездок на охоту и рыбную ловлю, куда он приглашал всех своих дружков, изображать из себя амфитриона в здешних злачных местах, а также опустошать лавки всех окрестных ярмарок, чтобы не утратить расположения красоток департаментов Манша и Кальвадоса.
   Поскольку товарищи Алена из Мези, Жефосса и Сен-Пьер-дю-Мона — а это были труженики, в поте лица добывавшие себе и своим близким средства к существованию, — не всегда соглашались пожертвовать работой в угоду прихотям бездельника и нередко отказывались разделить с ним бремя праздности, молодой Монпле, прежде рыскавший в поисках красивых подружек, теперь принялся искать веселых приятелей. Он прочесывал все окрестности, включая Исиньи, Бальруа и даже Байё, где в качестве собутыльников находил всяких писцов из контор нотариусов, а также чиновников и приказчиков, всегда готовых забросить службу, как только речь заходила о том, что в провинции называют пирушкой.
   Но, каким бы приятным ни было общество этих господ, следует признать, что оно было разорительным для Алена. Угощая своих дружков, а затем играя с ними в бульот и экарте, он, как уже было сказано, нещадно злоупотреблял ради них отцовской щедростью и постепенно увяз в долгах, которые не спешил отдавать. Кредиторы некоторое время выжидали, зная, что папаша Монпле рано или поздно выручит сына, если тот не сможет расплатиться; но в конце концов им надоело бесконечно ждать милости со стороны должника и они нагрянули с жалобами в Хрюшатник.
   Когда Жану Монпле предъявили первые счета, он не стал особенно возмущаться и погасил долги, не подозревая, какая лавина цифр грозит обрушиться на него.
   Удовлетворенные кредиторы оповестили своих неудовлетворенных собратьев, каким образом им удалось вернуть деньги, после чего между Хрюшатником и близлежащими городами и деревнями потекли потоки заимодавцев.
   Сколь бы нежно ни любил сына отец-нормандец, его нежная любовь почти всегда исчезает перед лицом финансового вопроса, уступая место холодному расчету.
   Жан Монпле был настоящим нормандцем, и, чтобы навсегда покончить с претензиями кредиторов, повадившихся приезжать в Хрюшатник, он заявил через местную газету, что всякий волен открывать Алену Монпле кредит или ссужать его деньгами, но он, Жан Монпле, отныне отказывается признавать и тем более возвращать любые долги своего сына.
   Это был героический способ сопротивления, но он не произвел на кредиторов должного впечатления.
   Многие дальновидные малые, дающие взаймы детям богатых родителей, успокаивают себя мыслью, что сын, лишенный средств при жизни отца, несомненно получит после его смерти наследство; эти люди столь искусно умеют рассчитывать сложные проценты, что, чем дольше их заставляют ждать возвращения вложенной суммы, тем большую оказывают им услугу.
   Ален, потребности которого за три года полного безделья возросли настолько, что денежное пособие, выдаваемое ему отцом, не могло уже их удовлетворить, не смирился со своей участью; напротив, он взбунтовался.
   Юноша принялся искать какого-нибудь услужливого ростовщика, из числа тех, о которых мы говорили, и, к сожалению, его взору недолго пришлось блуждать по сторонам, прежде чем опуститься на того, кто был ему необходим.
   Нужный человек обитал в самом Мези, то есть в непосредственной близости от Монпле.
   Этого заимодавца-доброхота звали Тома Ланго, и он был главным бакалейщиком в деревне.
   Следует рассказать, что представлял собой Тома Ланго, которому предстоит сыграть немаловажную роль в данном повествовании.
   Тома Ланго был младший сын одной рыбацкой семьи из Сен-Пьер-дю-Мона. Природа, не слишком благоприятствовавшая ему в смысле происхождения, к тому же жестоко обделила его в смысле физических данных. Маленький Тома был слабым, рахитичным и хромым ребенком; его нога, вывернутая внутрь в области колена, неизменно создавала впечатление, что при ходьбе она собирается описать полукруг; ее владельцу лишь ценой неимоверных ухищрений удавалось придерживаться прямой линии и добираться до намеченной цели. Тщедушное телосложение в сочетании с увечьем предопределило трудное детство мальчика, ибо он жил среди людей, больше всего ценивших физическую силу.
   Тома был вынужден сносить грубое обращение отца, видевшего в нем лишь бесполезного едока, и братьев, за которыми он шпионил, будучи не в силах стать их товарищем по играм; юный Ланго мог лишь издали наблюдать за своими маленькими приятелями, презрительно дразнившими его «Косолапый», и эта кличка пристала к нему навсегда. Вследствие того, что мальчику пришлось преждевременно изведать гнет страданий, его характер стал замкнутым, неискренним и завистливым; в то же время из-за этих страданий Ланго твердо решил разбогатеть и избавиться таким образом от притеснений, издевательств и стыда, казавшихся ему вечным уделом нищих и убогих на этом свете.
   В пятнадцать лет калека, которого не пугали ни расстояние, ни собственное увечье, отправился в Париж с двумя пятифранковыми монетами в кармане.
   Как он проделал такой путь?
   Одному Богу это известно!
   Тома шел пешком, ехал на пустых повозках и возвращающихся на почтовую станцию лошадях, питался одним хлебом и пил только воду, а ночлег вымаливал себе в качестве подаяния.
   Путник столь бережно расходовал по дороге свои средства, что, когда он пришел в столицу, у него от двух пяти-франковых монет еще оставалось восемь ливров и одиннадцать су.
   Сменив множество занятий — он был разносчиком газет и рассыльным, чистильщиком сапог, подбирал с земли сигарные окурки и театральные контрамарки, — юный Ланго мало-помалу, лиард за лиардом, скопил сумму в сто франков, необходимую, по его мнению, для того, чтобы заложить основы состояния, о котором он мечтал.
   Имея в запасе эту сумму, Тома нацепил бляху и принялся торговать старым тряпьем.
   Жадность овернца, соединенная с коварством нормандстоль исправно помогала ему в этом деле, что он быстро преуспел, обогнав всех своих собратьев по ремеслу.
   Кроме того, ему пригодилось знание человеческой психологии.
   Тома Ланго с поразительным чутьем мог распознать мучительную тревогу нищеты или страстную жажду наслаждений за напускным безразличием, с которым продавцы предлагали ему свой товар.
   Он извлекал выгоду из всего — из нужды, из страстей. Торговец играл на тревогах своих клиентов, подобно тому как кошка играет с мышкой или ястреб — с жаворонком. Этот мелкотравчатый Шейлок, как и венецианский еврей, даже имени которого он никогда не слышал, порой ради забавы вытягивал из несчастных их сокровенные тайны, не набавляя при этом ни гроша сверх той цены, которую он устанавливал за предложенное ему тряпье. Напротив, обнаружив у человека больное место, обнажив его рану, Тома как бы случайно запускал туда свою тяжелую когтистую лапу, а затем слизывал кровь, оставшуюся на кончиках его пальцев.
   Короче говоря, он ни разу не уходил с поля битвы, не заключив превосходной сделки.
   Тома Ланго занимался этой торговлей десять лет.
   В течение этого времени скупец вел в Париже такой же образ жизни, как и в своей родной деревне; в течение этого времени он продолжал ежедневно оказывать честь своим присутствием убогой харчевне под открытым небом, где когда-то, явившись в Париж, впервые отобедал за четыре су; за десять лет он ничего не изменил в своем привычном меню; на протяжении десяти лет ему хватало на питание пятнадцати су в день.
   Уродство вместе с угрюмым нравом не позволяли калеке рассчитывать на безвозмездную и бескорыстную любовь к себе, а покупать подобие любви он не желал, считая себя недостаточно богатым.
   Таким образом, Тома Ланго никогда никого не любил и не был любим.
   С развлечениями дело обстояло так же, как и с любовью, — торговец посещал лишь народные гулянья, заседания суда присяжных и таможенную заставу Сен-Жак.
   Энергия, с которой Тома Ланго стремился к одной-единственной цели, закалила его, и он жил отшельником среди осаждавших его искушений; соблазны современного Вавилона отскакивали от нормандской шкуры, не оставляя на ней царапин.
   Как-то раз скупец, пересчитав свои кровные сбережения, счел их вполне достаточными; он улыбнулся деньгам, собрал вещи и вернулся в родные края, проделав обратный путь с той же бережливостью, с какой он оттуда пришел.
   Тома Ланго скопил пятнадцать тысяч франков.
   Он не стал возвращаться в Мези, где решил обосноваться, с триумфом: нет, он вернулся туда тихо, в вечернее время, в ветхой одежде, на которую не польстился ни один покупатель. Тома попросил одного из своих братьев, который был одновременно ризничим и слугой здешнего приходского священника, найти для него пристанище.
   Ризничий попросил кюре приютить Тома Ланго на два-три дня.
   Кюре удовлетворил его просьбу.
   В течение трех дней Тома Ланго вместе с братом обитал в скромном жилище священника.
   За эти три дня скряга не истратил ни одного сантима.
   Его возвращение осталось почти незамеченным, разве что две или три местные сплетницы мимоходом, в конце своей беседы промолвили:
   — Знаете, Жанна (или: знаете, Жанотта), а ведь Тома Ланго, Косолапый из Сен-Пьер-дю-Мона, вернулся домой.
   Родители скупца как раз недавно умерли.
   Поскольку его братья и сестры могли догадаться о том, что калека разбогател, он, чтобы отбить у них охоту обращаться к нему за помощью, проявил требовательность, жадность и несговорчивость при дележе нескольких рыболовных снастей, составлявших все имущество покойных родителей; при этом Тома проявил себя настолько требовательным, жадным и несговорчивым, что даже поссорился с братом-ризничим, делившим с ним комнату.
   Таким образом, он оказался на улице.
   Тогда скупец отправился в Хрюшатник и попросил у Жана Монпле разрешения ночевать в одном из закутков его фермы до тех пор, пока он не подыщет себе подходящего жилья; затем он осведомился у хозяина, не наймет ли тот его на несколько дней батрачить за еду.
   Жан Монпле, считавший Тома Ланго чуть беднее Иова, ответил, что если тот просит приюта на короткий срок, то он может поселиться либо в крытом амбаре, либо в пустующей хижине пастуха.
   Фермер также позволил просителю бесплатно питаться вместе с пахарями и пастухами.
   Разве можно было заставлять бедного калеку работать?
   Тома Ланго прожил в Хрюшатнике две недели.
   По истечении этого срока скупец поблагодарил Жана Монпле и, сообщив ему, что он собирается приобрести небольшую бакалейную лавку, попросил стать его постоянным клиентом.