Д'Арманталь до крови закусил губу, но, понимая, что имеет дело со старым кондотьером, стремившимся продавать свои услуги как можно дороже, и что сказанное капитаном относительно нужды, которую испытывают в нем, было совершенно верно, он сдержал свое нетерпение и усмирил свою гордость.
   — Итак, — сказал д'Арманталь, — вы хотите быть полковником?
   — Вот именно, — сказал Рокфинет.
   — Но, предположим, я дам вам соответствующее обещание. Кто поручится, что моего влияния будет достаточно, чтобы это обещание было признано имеющим законную силу?
   — Поэтому, шевалье, я и намерен сам обделать свои делишки.
   — Где же это?
   — Да в Мадриде.
   — Кто вам сказал, что я вас туда возьму?
   — Не знаю, возьмете ли вы меня или нет, но я туда поеду.
   — В Мадрид? А зачем?
   — Доставить туда регента.
   — Вы сошли с ума.
   — Ну-ну, шевалье, без грубостей! Вы спрашиваете у меня мои условия, я вам их представляю. Они вам не подходят? До свидания, от этого мы не перестанем быть добрыми друзьями.
   И Рокфинет встал, взял свою шляпу, которую в начале разговора положил на комод, и сделал шаг к двери.
   — Как, вы уходите? — сказал д'Арманталь.
   — Конечно, ухожу.
   — Но вы забываете, капитан…
   — А, вы правы, — ответил Рокфинет, делая вид, что превратно понял д'Арманталя. — Вы дали мне сто луидоров, и я должен дать вам в них отчет. — Он вытащил из кармана кошелек и продолжал: — Серая в яблоках лошадь четырех или пяти лет — тридцать луидоров; пара двухзарядных пистолетов — десять луидоров; седло, уздечка и т. д. и т. д. — два луидора, всего сорок два луидора. В этом кошельке пятьдесят восемь луидоров. Лошадь, седло, пистолеты, уздечка остаются у вас. Считайте сами: мы квиты.
   И он бросил кошелек на стол.
   — Но я не об этом говорю, капитан.
   — О чем же вы говорите?
   — Я говорю, что вам не может быть доверена столь важная миссия.
   — Тем не менее будет так, как я сказал, или вовсе ничего не будет. Я доставлю регента в Мадрид. Я доставлю его один, или он останется в Пале-Рояле.
   — И вы считаете себя достаточно родовитым дворянином, — сказал д'Арманталь, — чтобы вырвать из рук Филиппа Орлеанского шпагу, разрушившую стены Лериды ла Пюсель и покоившуюся рядом со скипетром Людовика Четырнадцатого на бархатной подушке с золотыми кистями?
   — Я слышал в Италии, — ответил Рокфинет, — что в битве при Павии Франциск Первый отдал свою шпагу какому-то мяснику.
   И капитан, надвинув шляпу на брови, снова сделал шаг к двери.
   — Послушайте, капитан, — сказал д'Арманталь более миролюбивым тоном, — оставим эти пустые препирательства. Пусть будет не по-моему, не по-вашему: я повезу регента в Испанию, а вы поедете со мной.
   — Как бы не так! Чтобы бедный капитан затерялся в пыли, поднятой славным шевалье? Чтобы блестящий полковник затмил старого бандита? Нет, шевалье, так нельзя. Я возьму это дело в свои руки или вообще не стану в него вмешиваться.
   — Но это же предательство! — вскричал д'Арманталь.
   — Предательство, шевалье? В чем же это, скажите на милость, вы усмотрели предательство со стороны капитана Рокфинета? Какие соглашения я нарушил? Какие тайны я разгласил? Я предатель, шевалье? Тысяча чертей! Не далее как позавчера мне предлагали горы золота, чтобы я стал предателем, и я отказался. Нет, нет, вы пришли ко мне вчера с просьбой помочь вам во второй раз. Я сказал вам, что охотно сделаю это, во на новых условиях. Так вот эти условия я вам только что изложил; вы вольны принять их или отвергнуть. В чем же вы тут видите предательство?
   — А если бы даже я был так низок, чтобы принять эти условия, неужели вы думаете, сударь, что доверие, которое шевалье д'Арманталь внушает ее королевскому высочеству герцогине дю Мен, перенеслось бы на капитана Рокфинета?
   — Какое, черт возьми, отношение имеет ко всему этому герцогиня дю Мен! Вы взяли на себя определенное дело. Есть обстоятельства, мешающие вам выполнить его самолично, вы уполномочиваете на это меня, вот и все.
   — Иначе говоря, — сказал д'Арманталь, — вы хотите иметь возможность отпустить регента, если он предложит вам вдвое большую плату за то, чтобы вы его оставили во Франции, чем я за то, чтобы вы увезли его в Испанию?
   — Быть может, и так, — сказал Рокфинет насмешливым тоном.
   — Послушайте, капитан, — сказал д'Арманталь: делая над собой новое усилие, чтобы сохранить хладнокровие, и пытаясь снова завязать переговоры, — послушайте, я вам дам двадцать тысяч ливров наличными.
   — Ерунда! — сказал Рокфинет.
   — Я возьму вас в Испанию.
   — Пустяки! — сказал капитан.
   — И клянусь честью добиться для вас полка. Рокфинет принялся насвистывать какую-то песенку.
   — Берегитесь! — сказал д'Арманталь. — Теперь, когда дело зашло так далеко и вы знаете наши страшные тайны, вам опаснее отказаться, чем согласиться!
   — А что же со мной случится, если я откажусь? — спросил Рокфинет.
   — Случится то, капитан, что вы не выйдете из этой комнаты.
   — А кто мне помешает это сделать? — сказал капитан.
   — Я! — вскричал д'Арманталь, бросаясь вперед и становясь перед дверью с пистолетами в обеих руках.
   — Вы! — сказал Рокфинет, сделав шаг к шевалье, скрестив на груди руки и пристально глядя на него.
   — Еще один шаг, капитан, — сказал шевалье, — и, даю вам честное слово, я вас застрелю!
   — Это вы-то меня застрелите, когда вы дрожите, как старая баба! Знаете, что будет? Вы промахнетесь, на шум сбегутся соседи. Они позовут стражу. У меня спросят, почему вы стреляли в меня, и мне придется сказать, в чем дело.
   — Да, вы правы, — сказал д'Арманталь, опуская пистолеты и засовывая их за пояс, — я убью вас более почетным образом, чем вы того заслуживаете. Обнажите шпагу, обнажите шпагу!
   И д'Арманталь, упершись левой ногой в дверь, вытащил свою шпагу и встал в позицию.
   Это была изящная маленькая шпага, какие носят при дворе, — тонкий стальной клинок с золотым эфесом. Рокфинет рассмеялся.
   — А чем же вы прикажете мне защищаться? — сказал он, оглядываясь вокруг себя. — Нет ли у вас здесь случайно вязальных спиц вашей возлюбленной, шевалье?
   — Защищайтесь той шпагой, которая у вас на боку, сударь! — ответил д'Арманталь. — Вы же видите, что, как она ни длинна, я встал так, чтобы не отступать ни на шаг.
   — Что ты об этом думаешь, колишемарда? — спросил капитан насмешливым тоном, обращаясь к славной шпаге, сохранившей имя, которое дал ей Раван.
   — Она думает, что вы трус, капитан! — вскричал д'Арманталь. — Потому что нужно рассечь вам лицо, чтобы заставить вас драться.
   И молниеносным движением д'Арманталь оцарапал своим
   клинком лицо капитана, оставив у него на щеке синеватый след, словно от удара хлыстом.
   Рокфинет издал крик, который можно было принять за рычание льва, потом отскочил назад и, обнажив шпагу, приготовился к бою.
   И вот между этими двумя людьми, каждый из которых видел другого на дуэли и знал, с кем имеет дело, начался страшный, яростный и безмолвный поединок. Теперь, как легко понять, д'Арманталь обрел свое обычное хладнокровие, а Рокфинет пришел в бешенство. Он ежесекундно угрожал д'Арманталю своей длинной шпагой, но хрупкий клинок его противника следовал за ней, точно железо за магнитом, свистя и извиваясь вокруг нее как змея. Прошло минут пять, и, хотя шевалье не нанес ни одного удара, он парировал все выпады Рокфинета. Наконец во время одного особенно быстрого дегаже он запоздал с парадом и почувствовал, что острие шпаги Рокфинета слегка задело его грудь. В ту же минуту пятно крови проступило на его кружевном жабо. Увидев это, д'Арманталь сделал скачок вперед и так близко сошелся с Рокфинетом, что эфесы соприкоснулись. Капитан сразу понял, в какое невыгодное положение ставит его при таком сближении длинная шпага. Один штосе — и он погиб. Рокфинет тотчас отскочил назад, но его левый каблук скользнул по недавно натертому паркету, и, чтобы сохранить равновесие, он невольно поднял руку, в которой держал шпагу, а д'Арманталь, естественно, воспользовался этим, сделал выпад и по самую рукоятку вонзил ему в грудь клинок. Шевалье, в свою очередь, отскочил назад, чтобы избежать ответного удара, но эта предосторожность была излишней: капитан на мгновение замер, широко открыл блуждающие глаза, выронил шпагу, схватился обеими руками за рану и рухнул на пол, распростершись во весь рост.
   — Проклятая шпажонка, — прошептал он и в ту же минуту испустил дух. Тонкий клинок пронзил сердце гиганта.
   Между тем д'Арманталь по-прежнему стоял в позиции ангард, устремив взгляд на капитана и опуская шпагу, по мере того как его противника покидала жизнь. Наконец он оказался перед трупом, но у этого трупа были открыты глаза, и, казалось, они все еще смотрят на шевалье. При этом зрелище д'Арманталь в ужасе застыл, прислонившись к двери. Волосы у него стали дыбом, на лбу выступил холодный пот; он не смел пошевелиться, и его победа казалась ему сном. Вдруг в последней конвульсии губы умирающего сложились в ироническую улыбку; кондотьер скончался и унес с собой свою тайну.
   Как распознать теперь среди трехсот крестьян, собравшихся на конном рынке, двенадцать или пятнадцать мнимых барышников, которые должны похитить регента?
   Д'Арманталь издал глухой крик; он готов был отдать десять лет жизни, чтобы продлить на десять минут жизнь капитана. Он обхватил труп руками, приподнял его, окликнул Рокфинета, вздрогнул, увидев свои обагренные кровью руки, и уронил тело в лужу крови, ручьем стекавшей к двери по слегка наклонному полу и уже просачивавшейся за порог.
   В эту минуту заржала застоявшаяся лошадь, привязанная к ставню. Д'Арманталь направился к двери, но вдруг ему пришла в голову мысль, что у Рокфинета, может быть, есть какая-нибудь бумага, записка, список, которым можно будет руководствоваться. Несмотря на отвращение, внушаемое ему трупом, он подошел к нему, обшарил один за другим все карманы капитана, но единственными бумагами, которые он в них нашел, были три или четыре старых счета от ресторатора и любовное письмо Нормандки.
   Тогда, поскольку д'Арманталю больше нечего было делать в этой комнате, он подошел к секретеру, набил карманы золотом и векселями, запер за собой дверь, сбежал по лестнице, вскочил на застоявшуюся лошадь, помчался галопом по улице Гро-Шене и скрылся за ближайшим к бульвару поворотом.

VI. СПАСИТЕЛЬ ФРАНЦИИ

   В то время как в мансарде госпожи Дени совершалась эта ужасная катастрофа, Батильда, встревоженная тем, что окно д'Арманталя остается так долго закрытым, открыла свое, и первое, что она заметила, была серая лошадь, привязанная к ставню. А поскольку она не видела, как капитан вошел к д'Арманталю, то подумала, что лошадь предназначена для Рауля, и это тотчас пробудило в ее душе прежние и новые страхи.
   Батильда осталась у окна, глядя во все стороны и стараясь прочесть по лицу каждого проходящего, является ли он участником готовящейся драмы, в которой, как она инстинктом угадывала, д'Арманталю принадлежала главная роль. Итак, с трепещущим сердцем и блуждающими глазами она, вытянув шею, озиралась по сторонам, как вдруг ее тревожный взгляд остановился на одной точке. В ту же минуту девушка радостно вскрикнула: она увидела Бюва, показавшегося на углу улицы Монмартр. В самом деле, это был достойный каллиграф собственной персоной. То и дело оглядываясь, словно опасаясь преследования, и держа на весу трость, он шел настолько быстро, насколько позволяли его короткие ноги.
   Пока он проходит под аркой ворот и поднимается по темной лестнице, на середине которой он встретит свою питомицу, бросим взгляд назад и объясним причины его долгого отсутствия, доставившего, мы в этом уверены, не меньше беспокойства нашим читателям, чем бедной Батильде и доброй Нанетте.
   Мы помним, как Дюбуа под страхом пытки принудил Бюва раскрыть заговор и каждый день приходить к нему, чтобы снимать копии с документов, полученных для переписки от мнимого принца де Листне. Так министр регента узнал один за другим все планы заговорщиков, которые он опрокинул арестом маршала де Вильруа и созывом парламента.
   В понедельник утром Бюва, как обычно, пришел к Дюбуа с новой кипой бумаг, которые передал ему накануне Давранш. Это был манифест, составленный Малезье и Помпадуром, и письма наиболее именитых бретонских баронов, которые, как мы видели, примкнули к заговору.
   Бюва, по обыкновению, принялся за работу; но около четырех часов, когда он встал, чтобы отправиться домой, и уже держал в одной руке шляпу, а в другой — трость, за ним пришел Дюбуа, который провел его в маленькую комнатку, находившуюся над той, где он работал, и там спросил у него, что он думает об этом помещении. Польщенный тем, что Дюбуа так считается с его мнением, Бюва поспешил ответить, что находит комнату очень уютной.
   — Тем лучше, — сказал Дюбуа, — мне очень приятно, что она вам по нраву, потому что это ваша комната.
   — Моя? — испуганно переспросил Бюва.
   — Ну да, ваша. Что же удивительного в том, что я хочу иметь под рукой и, главное, не выпускать из виду такого важного человека, как вы?
   — Так, значит, я буду жить в Пале-Рояле? — спросил Бюва.
   — По крайней мере несколько дней, — ответил Дюбуа.
   — Но, монсеньер, позвольте мне хотя бы предупредить Батильду.
   — В том-то и дело, что мадемуазель Батильда не должна ничего знать.
   — Но вы, по крайней мере, разрешите мне в первый раз, когда я выйду…
   — В течение всего того времени, которое вы пробудете здесь, вы отсюда не выйдете.
   — Но тогда, значит, я узник?! — с ужасом вскричал Бюва.
   — Вы правы, дорогой Бюва, — государственный узник. Но успокойтесь, ваше заточение будет недолгим, и, пока оно продлится, вам будут оказывать все знаки внимания, на какие имеет право спаситель Франции. Ибо вы спасли Францию, дорогой господин Бюва, теперь уж в этом не приходится сомневаться.
   — Я спас Францию?! — воскликнул Бюва. — И вот я в заточении, под запорами, за решеткой!
   — Где, черт возьми, вы увидели запоры и решетки, дорогой Бюва? — со смехом спросил Дюбуа. — Эта дверь запирается только на задвижку, и в ней нет даже замочной скважины; что касается окна, то, как видите, оно выходит в сад Пале-Рояля и не забрано никакой решеткой, так что вы можете без помехи наслаждаться великолепным видом. Вам будет здесь не хуже, чем самому регенту.
   — О, моя комнатка! О, моя терраса! — пролепетал Бюва и, уничтоженный, упал в кресло.
   Дюбуа, которому некогда было утешить Бюва, вышел и поставил у двери часового.
   Эту меру легко объяснить: Дюбуа боялся, как бы, узнав об аресте де Вильруа, заговорщики не заподозрили, откуда исходит разоблачение, а если бы они стали расспрашивать Бюва, он признался бы во всем. Это признание заставило бы заговорщиков приостановить исполнение своих планов, между тем как Дюбуа, осведомленный отныне обо всех их замыслах, хотел предоставить им скомпрометировать себя до конца, чтобы раз навсегда покончить со всеми этими заговорами.
   Около восьми часов вечера, когда уже начинало темнеть, Бюва услышал громкий шум за дверью и какое-то металлическое позвякивание, крайне встревожившее его; ему случалось слышать множество историй о государственных узниках, убитых в тюрьме, и он, весь дрожа, встал и подбежал к окну. Во дворе и в саду Пале-Рояля было людно, в галереях загорались огни, и все, что открывалось взору Бюва, было полно движения, веселья и света. Он издал стон при мысли о том, что ему, быть может, придется проститься с этим миром, в котором жизнь бьет ключом. В эту минуту открылась дверь. Бюва, задрожав, обернулся и увидел двух рослых лакеев в красных ливреях, которые внесли накрытый стол. Металлический шум, который так встревожил Бюва, оказался позвякиванием серебряных блюд и приборов.
   Первым душевным движением Бюва было желание возблагодарить Господа Бога за то, что неминуемая опасность, как он думал, угрожавшая ему, обратилась в обстоятельства, по-видимому, вполне приемлемые. Но почти тотчас ему пришла в голову мысль, что пагубные замыслы, направленные против него, остались неизменными, что их лишь решили привести в исполнение иным путем и что его не убьют, как Жана Бесстрашного или герцога Гиза, а отравят, как Великого дофина или герцога Бургундского. Он бросил быстрый взгляд на двух лакеев, и ему померещилось в их физиономиях что-то зловещее, выдающее исполнителей тайной мести. С этой минуты решение Бюва было принято, и, несмотря на соблазнительный вид дымящихся блюд, он отказался от всякой еды, величественно объявив, что не хочет ни есть, ни пить.
   Лакеи исподтишка переглянулись. Это были два продувных молодца, которые с первого взгляда оценили Бюва по достоинству и, не понимая, как можно не испытывать голода при виде начиненного трюфелями фазана и не чувствовать жажды при виде бутылки шамбертена, разгадали опасения узника. Они шепотом обменялись несколькими словами, и тот, кто был побойчее, понимая, что есть возможность извлечь выгоду из создавшегося положения, направился к Бюва, который отступал перед ним до тех пор, пока не уперся спиной в камин.
   — Сударь, — сказал он ему проникновенным тоном, — мы понимаем ваши опасения. Но так как мы честные слуги, то хотим доказать вам, что мы не способны приложить руку к злодеянию, в котором вы нас подозреваете. Поэтому в течение всего вашего пребывания в этой комнате мой товарищ и я, каждый по очереди, будем пробовать все блюда и все вина, которые вам будут подаваться. Мы почтем себя счастливыми, если благодаря нашей самоотверженности сможем принести вам некоторое успокоение.
   — Сударь, — ответил Бюва, сгорая от стыда от того, что его тайные мысли были разгаданы, — вы очень любезны, но, Бог свидетель, я не хочу ни есть, ни пить, как я уже имел честь вам сказать.
   — Неважно, сударь, — сказал лакей. — Так как мы с товарищем хотим, чтобы у вас не осталось ни малейшего сомнения, мы все же проделаем пробу, которую вам предложили… Контуа, друг мой, — продолжал лакей, садясь на место, которое должен был занять Бюва, — сделайте одолжение, подайте мне несколько ложек этого супа, крылышко пулярки с рисом и чуточку бургундского… Так, хорошо… За ваше здоровье, сударь!
   — Сударь, — ответил Бюва, глядя широко раскрытыми от удивления глазами на лакея, так беззастенчиво обедавшего вместо него, — сударь, это я ваш слуга. И мне хотелось бы узнать ваше имя, чтобы сохранить его в памяти рядом с именем того доброго тюремщика, который дал святому Косьме такое же доказательство самоотверженности, какое вы даете мне. Об этом говорится в «Практической морали», сударь, — продолжал Бюва. — И я позволю себе сказать вам, что вы во всех отношениях достойны фигурировать в этой книге.
   — Сударь, — скромно ответил лакей, — меня зовут Бургиньон, а это мой товарищ Контуа. Его очередь проявить свою самоотверженность наступит завтра, и он от меня не отстанет… Ну-ка, дружище Контуа, положите мне кусочек фазана и налейте бокал шампанского. Разве вы не понимаете, что я должен отведать все блюда и попробовать все вина, чтобы вполне успокоить господина. Я знаю, это нелегко, но в чем же состояла бы заслуга честного человека, если бы он не налагал
   на себя время от времени подобных обязательств? За ваше здоровье, господин Бюва!
   — Да воздаст вам Бог, господин Бургиньон!
   — Теперь, Контуа, подайте мне десерт, чтобы у господина Бюва не осталось никаких сомнений.
   — Господин Бургиньон, уверяю вас, что, если бы у меня и были какие-либо сомнения, они бы уже давно рассеялись.
   — Нет, сударь, нет, прошу прощенья, но вы еще не совсем избавились от них… Контуа, друг мой, подогрейте кофе. Я хочу, чтобы он был точно таким, каким пил бы его господин Бюва, а я полагаю, что господин Бюва любит очень горячий кофе.
   — Да, да, сударь, — с поклоном ответил Бюва, — я пью его кипящим, честное слово.
   — А-а, — сказал Бургиньон, прихлебывая кофе из своей чашки и блаженно закрывая глаза, — вы правы, сударь: только такой кофе и хорош; когда он холодный, это весьма посредственный напиток. Что касается этого кофе, то, должен сказать, он превосходен… Контуа, друг мой, примите мои поздравления, вы восхитительно прислуживаете. А теперь помогите мне убрать стол. Вы должны знать, что для тех, кто не хочет ни есть, ни пить, нет ничего более неприятного, чем запах яств и вин. Сударь, — продолжал Бургиньон, пятясь к двери, которую он тщательно закрыл, прежде чем приняться за еду, и открывая ее, в то время как его приятель двигал стол вперед, — сударь, на случай, если вам что-нибудь понадобится, у вас есть три звонка: один у вашей кровати и два у камина; те, что у камина, — для нас, а тот, что у кровати, — для камердинера.
   — Спасибо, сударь, — сказал Бюва, — вы слишком любезны. Я не хочу никого беспокоить.
   — Не стесняйтесь, сударь, не стесняйтесь; монсеньер желает, чтобы вы чувствовали себя здесь как дома.
   — Монсеньер очень любезен.
   — Вы ничего больше не желаете, сударь?
   — Ничего, мой друг, ничего, — сказал Бюва, растроганный такой преданностью, — разве только выразить вам мою признательность.
   — Я лишь исполняю мой долг, сударь, — скромно ответил Бургиньон, кланяясь в последний раз и закрывая за собой дверь.
   — Право, — сказал Бюва, с умилением глядя вслед Бургиньону, — надо признать, что есть очень лживые поговорки. Например, говорят: «Наглый, как лакей», а вот человек, который занимается этим ремеслом и тем не менее очень вежлив. Право, я больше не буду верить поговоркам или, по крайней мере, буду делать различие между ними.
   Ничто так не возбуждает аппетита, как вид и запах хорошего обеда. Обед, который только что унесли на глазах у
   Бюва, превосходил по своей роскоши все, что добрейший каллиграф мог до сих пор себе представить, и, измученный спазмами в желудке, он начинал раскаиваться в чрезмерной недоверчивости по отношению к своим преследователям, но было уже поздно. Правда, Бюва мог позвонить господину Бургиньону или господину Контуа и попросить, чтобы ему еще раз подали есть, но он был слишком робок, чтобы позволить себе такое волеизъявление. Поэтому, поискав среди изречений, которым надлежало по-прежнему придавать веру наиболее утешительную, и усмотрев прямую аналогию между своим положением и пословицей «Кто спит, тот сыт», он решил придерживаться ее и, не имея возможности пообедать, попытаться, по крайней мере, поспать.
   Он уже хотел последовать этому решению, но на него напали новые страхи: не могут ли воспользоваться его сном, чтобы уничтожить его? Ночь — это время козней; он часто слышал от мамаши Бюва истории о балдахинах, которые, опускаясь, удушают несчастного спящего; о кроватях, которые проваливаются в люк, притом так тихо, что те, кто почивает на них, даже не просыпаются; о потайных дверях в деревянной обшивке стен и даже в мебели, которые бесшумно открываются, чтобы впустить убийц. Не для того ли, чтобы он беспечно заснул глубоким сном, ему подали столь обильный обед, столь отменные вина? Все это, в сущности, возможно. Поэтому Бюва, у которого было в высшей степени развито чувство самосохранения, начал со свечой в руке самым тщательным образом обследовать комнату. Открыв все дверцы шкафов, выдвинув все ящики комода, опробовав все филенки панелей, Бюва подошел к кровати и, опустившись на четвереньки, боязливо заглянул под нее, едва не коснувшись лицом ковра, на котором стоял, как вдруг услышал у себя за спиной шаги. Поскольку положение, в котором он находился, не позволяло и думать о самозащите, он остался недвижим и в холодном поту, с замиранием сердца стал ждать, что произойдет. Прошло несколько мгновений, и наконец зловещую тишину нарушил голос, заставивший Бюва задрожать:
   — Простите, сударь, не ищете ли вы свой ночной колпак? Бюва был обнаружен. Если опасность существовала, ее нельзя было избежать. Поэтому он вытащил голову из-под кровати, взял в руку свечу и, оставаясь на коленях, в позе, как бы воплощающей смирение и беззащитность, повернулся к тому, кто обратился к нему с этим вопросом, и увидел перед собой человека в черном, который держал на полусогнутой руке какие-то вещи — как показалось Бюва, предметы одежды.
   — Да, сударь, — сказал Бюва, ухватываясь за подсказанную ему отговорку с недюжинным присутствием духа, за которое он мысленно себя похвалил, — да, сударь, именно так, я ищу мой ночной колпак. Разве это возбраняется?
   — Почему же, сударь, вы не позвонили, вместо того чтобы утруждать себя? Я имею честь быть назначенным вам в услужение в качестве камердинера, и я принес вам ночной колпак и шлафрок.
   При этих словах лакей разложил на кровати богато расшитый халат, колпак из тонкого батиста и весьма кокетливую розовую ленту. Бюва, по-прежнему стоя на коленях, смотрел на все это с величайшим изумлением.
   — Теперь не угодно ли вам, сударь, — сказал лакей, — чтобы я помог вам раздеться?
   — Нет, сударь, нет! — вскричал Бюва, отличавшийся крайней стыдливостью, сопровождая, однако, свой отказ самой приветливой улыбкой, на какую только был способен. — Нет, я привык раздеваться сам. Спасибо, сударь, спасибо!
   Лакей удалился, и Бюва остался один.
   Так как осмотр комнаты был окончен, а голод, становившийся все более ощутимым, внушал Бюва желание как можно скорее уснуть, он, вздохнув, тотчас же принялся за свой ночной туалет, поставил, чтобы не остаться без света, одну из свечей на уголок камина и с глубоким стоном улегся в самую мягкую и покойную постель, в какой ему когда-либо доводилось почивать.