— Дорогой аббат, — ответил д'Арманталь, качая головой, — если бы у вас была такая же хорошая тайная полиция, как у принца де Селламаре, вы знали бы, что я надолго излечился от любви. А чтобы вы не думали, что я провожу дни в любовных воздыханиях, я попрошу вас, спустившись отсюда, прислать мне, скажем, паштет и дюжину бутылок отменных вин. Я полагаюсь на вас: мне известно, что вы знаток. К тому же, посланные вами, эти вина будут свидетельствовать о внимании опекуна к своему питомцу, тогда как, купленные мной, они свидетельствовали бы о распущенности подопечного, а мне надо беречь мою провинциальную репутацию в глазах госпожи Дени.
   — Правильно. Я полагаюсь на вас и не спрашиваю, зачем вам все это нужно.
   — И вы правы, дорогой аббат, — это нужно для пользы дела.
   — Через час паштет и вино будут здесь.
   — Когда я вас увижу?
   — Вероятно, завтра.
   — Итак, до завтра.
   — Вы меня выпроваживаете?
   — Я жду гостя.
   — Тоже для пользы дела?
   — Я отвечаю за это. Идите, и да хранит вас Господь!
   — Оставайтесь, и да не искушает вас дьявол. Помните, что из-за женщины мы все изгнаны из земного рая. Остерегайтесь женщин!
   — Аминь! — сказал шевалье, сделав рукой прощальный знак аббату Бриго.
   В самом деле, как это заметил аббат, д'Арманталю не терпелось, чтобы он ушел. Его любовь к музыке, которую он открыл у себя только накануне, так возросла, что он не желал, чтобы ему мешали наслаждаться ею. Насколько позволяло судить об этом проклятое окно, по-прежнему плотно закрытое, как голос, так и звуки клавесина, доносившиеся до шевалье, обличали в его соседке превосходную музыкантшу: туше у нее было мягкое, а голос, нежный и большого диапазона, вибрируя на высоких нотах, трогал до глубины души. Поэтому после одного особенно трудного и безупречно исполненного пассажа д'Арманталь не смог удержаться от аплодисментов и крика «браво». К несчастью, это не ободрило музыкантшу, которая в своем уединении не привыкла к подобным триумфам, а, напротив, смутило ее до такой степени, что в ту же минуту и голос и клавесин смолкли и полная тишина сменила мелодию, вызвавшую у шевалье столь неосторожные изъявления восторга.
   Зато д'Арманталь увидел, как открылась дверь комнаты верхнего этажа, выходившая, как мы сказали, на террасу. Сначала из нее показалась вытянутая рука, вероятно вопрошавшая, какая погода. По всей видимости, ответ был получен успокоительный, потому что вслед за рукой выглянула голова в ситцевом колпаке, стянутом на лбу сизой шелковой лентой, а минуту спустя за головой последовало и туловище в капоте из той же материи, что и колпак. Это еще не позволяло шевалье в точности определить, к какому полу принадлежит особа, которой было так трудно решиться выйти на свежий воздух. Наконец луч солнца, проскользнувший меж туч, по-видимому, ободрил робкого обитателя мансарды, и он отважился ступить за порог. Тогда д'Арманталь узнал по его коротким штанам из черного бархата и ажурным чулкам, что персонаж, появившийся на сцене, — лицо мужского пола.
   Это и был садовод, о котором мы говорили.
   Дурная погода, стоявшая в предыдущие дни, без сомнения, лишала его утренней прогулки и мешала ему заботиться о саде, и потому он начал обозревать свои владения с видимым беспокойством, явно опасаясь найти какое-нибудь повреждение, причиненное ветром или дождем. Но после того как садовод тщательно осмотрел фонтан, грот и беседку, которые были главными украшениями террасы, по лицу его пробежал луч радости, подобный лучу солнца, только что пробежавшему по небу. Он не только увидел, что все на месте, но и обнаружил, что бак его до краев полон воды. Он решил поэтому, что может доставить себе удовольствие привести в действие фонтан, — расточительность, которую он, по примеру Людовика XIV, позволял себе только по воскресеньям. Он открыл кран, и струи фонтана, являя величественное зрелище, снопом взметнулись ввысь.
   Добряка это так обрадовало, что он принялся напевать старинную пастушескую песенку, знакомую д'Арманталю с колыбели:
   Пусти меня гулять,
   Резвиться и играть
   На травке под кустом,
   В орешнике густом. note 5
   Повторяя этот куплет, он подбежал к своему окну и дважды громко позвал:
   — Батильда! Батильда!
   Тут шевалье понял, что комнаты пятого и шестого этажей сообщаются между собой и что садовод и музыкантша находятся в каких-то отношениях. Решив, что если он останется у окна, то музыкантша ввиду ее скромности, в которой он только что убедился, весьма возможно, не поднимется на террасу. С беспечным видом он закрыл свое окно, позаботившись, однако, оставить маленький просвет между занавесками, через который он мог бы наблюдать все, оставаясь невидимым.
   Произошло то, что он и ожидал. Через минуту в проеме окна показалась очаровательная девичья головка. Но так как поверхность, на которую отважно ступил тот, кто позвал обитательницу пятого этажа, была без сомнения, слишком сырой, девушка не захотела выйти к нему. Левретка, не менее боязливая, чем ее хозяйка, осталась возле нее, положив лапки на подоконник и в знак отрицания тряся головой в ответ на все настояния садовода, пытавшегося завлечь собачку дальше, чем соглашалась идти ее хозяйка.
   Однако между мужчиной и девушкой завязался разговор, и д'Арманталь в течение нескольких минут имел возможность рассматривать свою соседку, ничем не отвлекаясь от этого занятия, так как через закрытое окно слова собеседников до него не доносились. Она, по-видимому, достигла того прелестного возраста, переходного между детством -и юностью, когда все расцветает в сердце и облике девушки — чувство, грация, красота. С первого взгляда было видно, что ей не меньше шестнадцати, но и не более восемнадцати лет. В ней странным образом смешивались несхожие между собой черты: у нее были белокурые волосы, матовая кожа и лебединая шея англичанки, но вместе с тем черные глаза, коралловые губки и жемчужные зубы испанки. Так как она не употребляла ни белил, ни румян, а пудра в то время только-только начинала входить в моду, да к тому же предназначалась лишь для аристократических голов, — ее цвет лица отличался неподдельной свежестью, и ничто не стушевывало восхитительный оттенок ее волос. Шевалье застыл, словно в экстазе.
   В самом деле, за свою жизнь он видел лишь два типа женщин: крестьянок Ниверне — грубых и толстых, с большими руками и ногами, в коротких юбках, чепцах в виде охотничьего рога — и бесспорно прекрасных парижских аристократок, чья красота от бессонных ночей, от губительных удовольствий, от неестественного образа жизни чахла и увядала, подобно цветам, которые видят лишь несколько редких лучей солнца и к которым живительный утренний и вечерний воз-пух не может проникнуть через стекла теплицы. Он не знал женщин-горожанок — тот, если можно так сказать, промежуточный тип между высшим обществом и сельским населением, — обладающих всем изяществом первого, всей свежестью и здоровьем второго. Итак, как мы уже сказали, шевалье оставался на месте как пригвожденный, и долго еще после того, как девушка скрылась, глаза его были прикованы к окну, где возникло это восхитительное видение.
   Он очнулся, услышав шум открывавшейся двери: в мансарду шевалье торжественно внесли паштет и вино от аббата Бриго. При виде этих припасов он вспомнил, что сейчас не время вести созерцательную жизнь и что он назначил свидание капитану Рокфинету ради весьма важных дел. Он вытащил часы и увидел, что уже десять утра. Как мы помним, это и было условленное время. Д'Арманталь отпустил слугу, как только тот положил провизию на стол, сам сервировал завтрак, чтобы не посвящать привратника в свои дела, и, снова открыв окно, стал поджидать капитана Рокфинета.

XI. ДОГОВОР

   Едва он занял свой наблюдательный пост, как увидел достойного капитана, который, высоко держа голову и положив руку на бедро, подходил с улицы Гро-Шене воинственной и решительной походкой человека, чувствующего, как греческий философ, что все свое он несет с собой. Шляпа, этот термометр, позволявший близким капитана узнавать истинное состояние его финансов, в счастливые дни так же твердо державшаяся у него на голове, как пирамида на своем основании, опять приобрела тот поразивший барона де Валефа удивительный наклон, благодаря которому один из трех ее углов почти касался правого плеча, в то время как другой мог бы подать Франклину идею громоотвода на сорок лет раньше, если бы Франклин в этот день встретил капитана. Пройдя треть улицы, он, как было условлено, поднял голову и как раз над собой увидел шевалье. Они обменялись знаком, и капитан, взглядом стратега оценив диспозицию и сообразив, какая дверь соответствует окну д'Арманталя, перешагнул порог мирного дома госпожи Дени с таким непринужденным видом, как будто входил в знакомую таверну. Шевалье, со своей стороны, закрыл окно и тщательно задернул занавеску. Как знать, сделал ли он это для того, чтобы прекрасная соседка не увидела его с капитаном, или для того, чтобы капитан не увидел ее самое?
   Через минуту д'Арманталь услышал шаги капитана и шум его шпаги, славной колишемарды, стучавшей о перила лестницы. Поскольку свет пробивался только снизу, капитан, поднявшись на четвертый этаж, оказался в весьма затруднительном положении, не зная, должен ли он остановиться или идти дальше.
   Покашляв самым выразительным образом и увидев, что этот призыв остается непонятным тому, кого он искал, он промолвил:
   — Черт возьми, шевалье, так как вы позвали меня, вероятно, не для того, чтобы я сломал себе шею, откройте свою дверь или, по крайней мере, запойте, чтобы я мог идти на свет или на ваш голос, не то я заблужусь, ни дать ни взять как Тесей в лабиринте.
   И капитан сам принялся петь во все горло:
   Ах, Ариадна, умоляю:
   Отдай клубок, мне нужен он.
   Тонтон, тонтон, тонтон, тонтон!
   Шевалье подбежал к двери и открыл ее.
   — В добрый час! — произнес капитан, показавшийся в полумраке. — В вашей голубятне дьявольски темная лестница. Ну вот и я. Как видите, на меня можно положиться: я соблюдаю условия и не опаздываю на свидания. На башне Самаритянки пробило десять как раз в тот момент, когда я проходил по Новому мосту.
   Шевалье протянул руку капитану Рокфинету, сказав:
   — Да, вы человек слова, я это вижу, но входите скорее: мне важно, чтобы соседи не обратили на вас внимания.
   — В таком случае я нем как рыба, — ответил капитан. — К тому же, — прибавил он, указывая на паштет и бутылки, которыми был уставлен стол, — вы нашли верное средство заткнуть мне рот.
   Шевалье захлопнул дверь за капитаном и запер ее на задвижку.
   — А, тайна? Тем лучше, я за тайну. Почти всегда что-нибудь да выиграешь, имея дело с людьми, которые для начала говорят вам: «Тсс!» Во всяком случае, вы поступили как нельзя лучше, обратившись к вашему слуге, — продолжал капитан, возвращаясь к своему мифологическому языку, — ибо в моем лице вы видите сына Гарпократа, бога молчания. Итак, не стесняйтесь.
   — Отлично, капитан! — заметил д'Арманталь. — Потому что, признаюсь, я должен сказать вам слишком важные вещи, чтобы не попросить вас заранее о скромности.
   — Вы можете на нее рассчитывать, шевалье. Когда я давал урок маленькому Равану, я видел краем глаза, как мастерски вы владеете шпагой, а я люблю храбрых людей. И потом, чтобы отблагодарить меня за услугу, не стоившую ломаного гроша, вы подарили мне лошадь, стоившую сто луидоров, а я люблю щедрых людей. Но раз вы вдвойне заслуживаете моего уважения, почему бы мне не заслужить ваше?
   — Прекрасно! — сказал шевалье. — Я вижу, что мы сможем поладить.
   — Говорите, я вас слушаю, — ответил капитан, приняв самый серьезный вид.
   — Вам будет удобнее слушать меня сидя, дорогой гость. Давайте сядем за стол и позавтракаем.
   — Шевалье, вы проповедуете, как святой Иоанн Златоуст, — сказал капитан, отстегивая шпагу и кладя ее вместе со шляпой на клавесин. — С вами невозможно не согласиться. Я готов, — продолжал он, усаживаясь напротив д'Арманталя. — Командуйте операцией, и я ее выполню.
   — Попробуйте вина, а я тем временем атакую паштет.
   — Правильно, — сказал капитан. — Разделим наши силы и нападем на врага по отдельности, а потом соединимся и добьем его.
   И, подкрепляя теорию практикой, капитан схватил за горлышко первую подвернувшуюся бутылку, откупорил ее и, налив себе полный стакан, осушил его с такой легкостью, словно природа одарила его особым глотательным аппаратом. Но надо отдать ему справедливость: едва он выпил вино, как заметил, что напиток, с которым он позволил себе так развязно обойтись, заслуживал более почтительного обращения.
   — О-о! — произнес он, прищелкивая языком и ставя свой стакан с медлительностью, исполненной уважения. — Что же это я делаю, недостойный! Я глотаю нектар, как разбавленное вино! Да еще в начале трапезы! Ах, друг мой, Рокфинет, — продолжал он, наливая себе второй стакан и покачивая головой, — ты начинаешь стареть. Десять лет назад при первой капле вина, коснувшейся твоего нёба, ты знал бы, с чем имеешь дело, а теперь тебе нужно сделать несколько проб, чтобы узнать цену вещам… За ваше здоровье, шевалье!
   И на этот раз капитан, сделавшись более осмотрительным, медленно, в три приема, выпил второй стакан, прищурив глаза в знак удовольствия.
   — Это «Эрмитаж» 1702 года — года битвы под Фридлингеном! — сказал он. — Если у вашего поставщика много такого вина и он оказывает кредит, дайте мне его адрес: он найдет во мне отличного клиента!
   — Капитан, — ответил шевалье, положив на тарелку сотрапезника огромный кусок паштета, — мой поставщик не только оказывает кредит — моим друзьям он дает это вино даром.
   — О, добрый человек! — воскликнул капитан проникновенным тоном. И после минутного молчания, во время которого поверхностный наблюдатель счел бы его столь же поглощенным оценкой паштета, сколь был он только что поглощен оценкой вина, Рокфинет, положив локти на стол и глядя на д'Арманталя с лукавым видом, сказал, не выпуская из рук ножа и вилки: — Итак, дорогой шевалье, мы состоим в заговоре, и мы, по-видимому, нуждаемся в помощи этого бедняги, капитана Рокфинета?..
   — А кто вам это сказал, капитан? — прервал его шевалье, невольно вздрогнув.
   — Кто мне это сказал, черт возьми! Хороша шарада! Если человек раздаривает лошадей ценой в сто луидоров и пьет в обычные дни вино, которое стоит пистоль за бутылку, а живет в мансарде на улице Утраченного Времени, что же, по-вашему, он делает, черт возьми, как не участвует в заговоре?
   — Ну что же, капитан, — со смехом сказал д'Арманталь, — я не буду отпираться. Очень может быть, что вы и угадали. А что, вас пугает заговор? — продолжал он, наливая вина своему гостю.
   — Меня? Пугает? Кто сказал, что есть на свете вещь, способная испугать капитана Рокфинета?
   — Не я, капитан, потому что, едва зная вас, едва обменявшись с вами несколькими словами, после первой же встречи я подумал о том, чтобы предложить вам быть моим помощником.
   — А это значит, что если вы будете повешены на виселице в двадцать футов высотой, то меня повесят на виселице высотой в десять футов, вот и все.
   — Черт возьми, капитан! — сказал д'Арманталь, снова наливая ему вина. — Если с самого начала видеть вещи в черном свете, никогда нельзя ничего предпринять.
   — Это вы к тому, что я заговорил о виселице? — спросил капитан. — Но это ничего не доказывает. Что такое виселица в глазах философа? Один из тысячи способов проститься с жизнью, и, пожалуй, один из наименее неприятных. Сразу видно, что вы никогда не сталкивались с ней лицом к лицу, раз вы так гнушаетесь его. К тому же ввиду нашего благородного происхождения нам отрубят голову, как господину де Рогану. Вы видели, как отрубили голову господину де Рогану? — продолжал капитан, глядя д'Арманталю прямо в лицо. — Это был красивый молодой человек вроде вас и примерно вашего возраста. Он вступил в заговор, как собираетесь сделать это вы, но заговор не удался. Чего же вы хотите? Каждый может ошибиться. Для него построили прекрасный черный эшафот; ему позволили повернуться в ту сторону, где было окно его возлюбленной; ему отрезали ножницами ворот его рубашки; но палач был неумелый, привыкший вешать, а не обезглавливать, и три раза принимался за дело, чтобы отсечь ему голову, да и то покончил с этим только при помощи ножа, который вытащил из-за пояса, и, изрядно повозившись, наконец перерезал ему шею… Ну, вы смельчак! — продолжал капитан, видя, что шевалье не моргнув глазом выслушал подробный рассказ об этой ужасной казни. — Вот вам моя рука, можете на меня рассчитывать. Против кого же мы в заговоре? Выкладывайте. Против герцога дю Мена? Или против герцога Орлеанского? Надо сломать вторую ногу хромому? Или выколоть второй глаз кривому? Я готов.
   — Ничего подобного, капитан, и даст Бог, дело обойдется без кровопролития.
   — О чем же тогда идет речь?
   — Слышали ли вы когда-нибудь о похищении секретаря герцога Мантуанского?
   — Маттиоли?
   — Да.
   — Черт возьми! Я знаю это дело лучше, чем кто бы то ни было. Я видел, как его везли в Пиньероль. Это сделали шевалье де Сан-Мартен и господин де Вильруа. Скажу вам даже, что они получили за это по три тысячи ливров для себя и для своих людей.
   — Неважно же им заплатили! — с презрением сказал д'Арманталь.
   — Вы находите, шевалье? Однако три тысячи ливров — круглая сумма.
   — Значит, за три тысячи ливров вы бы взялись за такое дело?
   — Взялся бы, — ответил капитан.
   — А если бы вам предложили похитить не секретаря, а герцога?
   — Это стоило бы дороже.
   — Но вы бы все-таки взялись?
   — А почему бы и нет? Я потребовал бы двойную плату, вот и все.
   — А если бы, согласившись на двойную плату, такой человек, как я, сказал вам: «Капитан, я не подвергаю вас тайной опасности, бросив на произвол судьбы, а вместе с вами вступаю в борьбу и, как и вы, ставлю на карту свое имя, свое будущее и свою жизнь», — что бы вы ответили этому человеку?
   — Я протянул бы ему руку, как протягиваю ее вам. Теперь скажите, о чем идет речь.
   Шевалье наполнил стаканы и сказал:
   — За здоровье регента и за то, чтобы он благополучно добрался до испанской границы, как Маттиоли добрался до Пиньероля!
   — Ах, вот как!.. — сказал капитан Рокфинет, подняв свой стакан на уровне глаз, и после паузы продолжал: — А почему бы и нет? В конце концов регент лишь человек. Только в случае неудачи нас не повесят и не обезглавят, а четвертуют. Другому я сказал бы, что это будет стоить дороже, но для вас у меня нет двух цен. Вы дадите мне шесть тысяч ливров, и я найду вам двенадцать человек, готовых на все.
   — И вы полагаете, что можете довериться этим людям? — с живостью спросил д'Арманталь.
   — Да разве они будут знать, в чем дело? — ответил капитан. — Они будут думать, что речь идет о пари, и только.
   — А я докажу вам, что не торгуюсь с друзьями, — сказал д'Арманталь, открывая секретер и доставая оттуда мешок с тысячью пистолей. — Вот вам две тысячи ливров золотом. Если мы одержим успех, они пойдут в счет условленной суммы, если же нас постигнет неудача, каждый останется при своем.
   — Шевалье, — ответил капитан, принимая мешок и взвешивая его на руке с невыразимо довольным видом, — как вы понимаете, я не стану пересчитывать деньги: это значило бы оскорбить вас… А на какой день назначено похищение?
   — Я еще ничего не знаю, дорогой капитан, но если вы нашли паштет недурным, а вино хорошим и если вы хотите ежедневно доставлять мне такое же удовольствие, как сегодня, я буду держать вас в курсе дела.
   — Нет, шевалье, об этом не может быть и речи, теперь нам уже не до шуток! — сказал капитан. — Если бы я стал бывать у вас каждое утро, не прошло бы и трех дней, как полиция этого проклятого д'Аржансона напала бы на наш след. К счастью, он имеет дело с таким же хитрецом, как он сам. Мы с ним давно уже играем в кошки-мышки. Нет, нет, шевалье, с этой минуты до того дня, когда настанет время действовать, мы должны видеться как можно реже, а еще лучше — не видеться вовсе. Ваша улица невелика, и так как она выходит с одной стороны на улицу Гро-Шене, а с другой — на Монмартр, мне даже нет надобности проходить по ней. Возьмите эту ленту, — продолжал он, развязывая бант на своем камзоле. — В тот день, когда я вам понадоблюсь, вывесите ее на гвозде за окном. Я буду знать, что это значит, и поднимусь к вам.
   — Как, капитан, — сказал д'Арманталь, видя, что его сотрапезник поднимается и пристегивает свою шпагу, — вы уходите, не прикончив бутылку? Чем провинилось перед вами это доброе вино, которому вы только что отдавали должное, за что вы теперь презираете его?
   — Именно потому, что я по-прежнему отдаю ему должное, я с ним и разлучаюсь, а в доказательство того, что я его отнюдь не презираю, — прибавил он, снова наполняя свой стакан, — я скажу ему последнее «прости». За ваше здоровье, шевалье! Вы можете похвастаться превосходным вином! Гм… А теперь все, больше ни-ни! С этой минуты я не пью ничего, кроме воды, пока не увижу красную ленту, развевающуюся за вашим окном. Постарайтесь, чтобы это было как можно скорее, поскольку вода чертовски вредна для человека моей конституции.
   — Но почему вы так скоро уходите?
   — Потому что я знаю капитана Рокфинета. Это славный малый, но когда перед ним бутылка вина, он не может не пить, а когда он выпил, он не может не говорить. Но как бы хорошо человек ни говорил, помните: когда он говорит слишком много, то в конце концов скажет глупость… До свидания, шевалье, не забудьте про пунцовую ленту. Я иду по нашим делам.
   — До свидания, капитан, — сказал д'Арманталь. — Я рад видеть, что мне нет надобности просить вас хранить молчание.
   Капитан большим пальцем правой руки перекрестил рот, надвинул шляпу на лоб, приподнял прославленную колише-марду, чтобы она не стучала о стены, и спустился по лестнице так тихо, словно боялся, что каждый его шаг отзывается эхом в особняке д'Аржансона.

XII. КАЧЕЛИ

   Шевалье остался один. На этот раз то, что произошло между ним и капитаном, дало д'Арманталю столь обильную пищу для размышлений, что ему не было надобности, чтобы развеять скуку, прибегать ни к стихам аббата Шолье, ни к своему клавесину, ни к пастели. В самом деле, до сих пор шевалье в некотором смысле был наполовину вовлечен в то рискованное предприятие, счастливый исход которого нарисовали ему герцогиня дю Мен и принц де Селламаре, а кровавые последствия, которыми оно было чревато, открыл ему, желая испытать его храбрость, капитан Рокфинет. До сих пор шевалье был лишь крайним звеном цепи. Ему достаточно было оборвать ее с одной стороны, чтобы выйти из игры. Теперь он стал промежуточным звеном, скованным с обеих сторон с другими звеньями и связывающим вершину общества с его низами. Наконец, с этого часа он уже не принадлежал себе; он был подобен заблудившемуся в Альпах путнику, который остановился на половине неведомой дороги и впервые измеряет взглядом гору, высившуюся над его головой, и бездну, открывавшуюся у его ног.
   По счастью, шевалье обладал спокойной, холодной и решительной храбростью человека, в котором кровь и желчь — два противоположных начала, — вместо того чтобы уничтожать друг друга, лишь обретают новые силы в своем единоборстве. Он соглашался встретить опасность и делал это со всей быстротой сангвиника; но, согласившись, он измерял опасность с решительностью желчного человека. Поэтому шевалье должен был быть одинаково опасен как в дуэли, так и в заговоре; ибо во время дуэли спокойствие позволяло ему использовать малейшую ошибку противника, а в заговоре хладнокровие давало ему возможность вновь связывать — как только они рвались — те незаметные нити, на которых часто держится успех самых великих предприятий. Госпожа дю Мен, следовательно, была права, говоря мадемуазель де Лонэ, что может погасить свой фонарь, так как уверена, что наконец нашла человека.
   Но этот человек был молод, ему было двадцать шесть лет. Иными словами, сердце его было еще открыто всем иллюзиям и всей поэзии этой первой части земного существования. Ребенком он приносил венки к ногам матери; став молодым человеком, он пришел показать свою красивую полковничью форму любовнице. Короче, во всех событиях его жизни перед ним был некий любимый образ; и он бросался в самую гущу любой опасности с уверенностью, что если он погибнет, то его переживет кто-то, кто будет печалиться о его участи и хранить живую память о нем. Но его мать умерла. Последняя из женщин, которая, как он думал, его любила, предала его. Он чувствовал себя одиноким на свете, связанным лишь узами выгоды с людьми, для которых он станет помехой с той минуты, как перестанет быть их орудием, и которые, если его постигнет неудача, не только не будут оплакивать его смерть, но увидят в ней залог спокойствия. А такое одиночество, которого каждый должен был бы желать, подвергаясь смертельной опасности, почти всегда в подобных случаях, в силу присущего нам эгоизма, порождает глубокое уныние.
   Небытие так страшит человека, что он надеется пережить себя хотя бы в чувствах, которые он внушает, и, зная, что ему суждено покинуть землю, в какой-то мере утешается мыслью о сожалениях, которыми будет овеяна его память, и о благоговейном почитании его могилы. Вот почему в эту минуту шевалье отдал бы все за то, чтобы быть любимым каким-нибудь живым существом, хотя бы собакой.