– Ты хочешь к Эменбергеру? – спросил Хунгертобель озадаченно и сел.
   – Конечно, – ответил Берлах.
   – Ганс, – сказал Хунгертобель, – я тебя не понимаю. Ведь Неле мертв.
   – Один Неле мертв, – поправил старик. – Теперь надо установить какой.
   – Существовали два Неле? – спросил взволнованный врач.
   Берлах взял документы в руку.
   – Давай рассмотрим это дело вместе и выделим самое важное. Ты увидишь, что наше искусство состоит немного из математики и немного из воображения.
   – Я ничего не понимаю! – простонал Хунгертобель. – Все утро я ничего не понимаю!..
   – Прочтем приметы, – продолжал комиссар. – Высокий рост, худой, волосы седые, раньше рыжевато-коричневые, глаза голубовато-серые, уши торчат в стороны, под глазами мешки, зубы здоровые. Особые приметы: шрам над правой бровью.
   – Это точно он, – сказал Хунгертобель.
   – Кто? – спросил Берлах.
   – Эменбергер, – ответил врач. – Я узнал его по приметам.
   – Однако это приметы Неле, найденного мертвым в Гамбурге, – возразил старик. – Так значится в актах уголовной полиции.
   – Что ж, это естественно, я их перепутал, – констатировал Хунгертобель удовлетворенно. – Каждый из нас может походить на убийцу. Ты должен согласиться со мной, что спутать по приметам очень легко.
   – Это один вывод, – сказал комиссар. – Возможны и другие выводы. На первый взгляд они кажутся маловажными, однако их надлежит исследовать – ведь они существуют. Итак, другой вывод: в Чили был не Эменбергер, а Неле под именем Эменбергера, в то время как Эменбергер под другим именем – в Штутхофе.
   – Это невероятно, – удивился Хунгертобель.
   – Конечно, – ответил Берлах, – однако допустимо. Нужно принять во внимание все возможности.
   – Куда же это нас заведет! – запротестовал врач. – Выходит, Эменбергер убил себя в Гамбурге, а врач, руководящий сейчас клиникой в Зоненштайне, и есть Неле?
   – Ты видел Эменбергера после его возвращения из Чили? – спросил старик.
   – Только мельком, – отвечал Хунгертобель и растерянно схватился за голову.
   – Вот видишь, эта возможность существует, – продолжал комиссар. – Возможен также вывод, что мертвец остался в Гамбурге. Возвратившийся из Чили и есть Неле, а Эменбергер вернулся в Швейцарию из Штутхофа, где носил имя Неле.
   – Чтобы защищать это странное предположение, следует сделать вывод, что Неле убит Эменбергером, – сказал Хунгертобель, покачав головой.
   – Совершенно верно, Самуэль! – кивнул комиссар, – Предположим, что Неле убит Эменбергером.
   – Исходя из твоей безграничной фантазии, мы с тем же успехом можем предположить обратное: Неле убил Эменбергера.
   – Это предположение тоже допустимо, – сказал Берлах. – Его мы тоже можем допустить, по крайней мере на нынешней стадии следствия.
   – Все это чепуха, – сказал раздраженный врач.
   – Возможно, – отвечал спокойно Берлах. Хунгертобель оборонялся энергично:
   – Этими примитивными приемами, с какими комиссар обращается с действительностью, можно легко доказать что угодно. Этим методом можно поставить под сомнение вообще все, – сказал он.
   – Следователь обязан поставить под сомнение действительность, – отвечал старик. – Приблизительно это так. Мы подобны двум философам, ставящим сначала под сомнение все и доказывающим от противного различные положения, начиная от искусства умирать и кончая жизнью после смерти. Мы вместе пришли к различным предположениям. Все они возможны. Это первый шаг. Следующим шагом мы выберем самые вероятные. Возможные и вероятные не одно и то же. Поэтому мы должны исследовать степень вероятности наших предположений. У нас два человека, два врача: с одной стороны – преступник Неле, с другой – знакомый твоей юности Эменбергер, руководитель клиники Зоненштайн в Цюрихе.
   По существу, у нас два положения, и оба возможны. Их степень вероятности на первый взгляд различна. Первое положение утверждает, что между Неле и Эменбергером не существовало никаких отношений, оно вероятно; второе допускает эти отношения, и менее вероятно.
   – Вот это я и говорю все время, – прервал Хунгертобель старика.
   – Дорогой Самуэль, – отвечал Берлах, – я, к сожалению, следователь и обязан отыскивать преступления в человеческих отношениях. Первое положение, не допускающее между Неле и Эменбергером отношений, меня не интересует. Неле мертв, а Эменбергера не в чем обвинить. Моя же профессия вынуждает меня подробнее рассмотреть второе, менее вероятное, положение. Что в этом положении вероятно? – Берлах глубоко вздохнул. – Во-первых, оно свидетельствует о том, что Неле и Эменбергер поменялись ролями, что Эменбергер под фамилией Неле был в Штутхофе и проводил над арестантами операции без наркоза; далее, Неле в роли Эменбергера был в Чили и оттуда посылал сообщения и статьи в медицинские журналы; не говоря о дальнейшем: смерти Неле в Гамбурге и теперешнем пребывании Эменбергера в Цюрихе.
   Согласимся, что это предположение очень фантастично. Оно возможно только в том случае, если Эменбергер и Неле врачи. Здесь мы поднялись на первую ступеньку, на которой и остановимся. Это первый факт, возникающий в наших предположениях, в этой мешанине возможного и вероятного.
   – Если твои предположения верны, ты будешь подвергаться страшной опасности, ибо Эменбергер – дьявол, – сказал Хунгертобель.
   – Я знаю, – кивнул комиссар.
   – Твой шаг не имеет никакого смысла, – сказал врач еще раз, тихо, почти шепотом.
   – Справедливость всегда имеет смысл, – ответил Берлах. – Позвони Эменбергеру. Завтра я поеду к нему.
   – Перед самым Новым годом? – Хунгертобель вскочил со стула.
   – Да, – отвечал старик, – перед Новым годом. – Затем в его глазах появились насмешливые искорки. – Ты принес мне трактат Эменбергера но астрологии?
   – Конечно, – сказал врач. Берлах засмеялся.
   – Тогда давай сюда. Мне хочется узнать, что говорят звезды. Может быть, и у меня все же есть один шанс остаться живым.

 



ГОСТЬ


   Беспокойный больной, к которому медсестры все более неохотно входили в комнату, этот замкнутый человек с непоколебимым спокойствием плел сеть огромной паутины, нанизывая один вывод на другой. Всю вторую половину дня что-то писал, затем позвонил нотариусу. Вечером, когда Хунгертобель сообщил, что комиссар может отправляться в Зоненштайн, в больницу пришел гость.
   Посетитель был маленьким, худым человечком с длинной шеей. Он был одет в плащ, карманы которого были набиты газетами. Под плащом был серый с коричневыми полосами до предела изношенный костюм, вокруг грязной шеи был обмотан запятнанный лимонно-желтый шелковый шарф, на лысине как бы приклеился берет. Под кустистыми бровями горели глаза, большой нос с горбинкой казался великоватым, а рот совсем ввалился, ибо зубы отсутствовали. Он сыпал с удивительно скверной артикуляцией словами, среди которых, как островки, выплывали знакомые выражения: троллейбус, дорожная полиция – предметы и понятия, по-видимому, раздражавшие человечка до крайности.
   Без какого-либо повода посетитель размахивал элегантной, однако совершенно вышедшей из моды – такими пользовались в прошлом столетии – черной тростью с серебряной ручкой… Войдя в вестибюль, он столкнулся с медсестрой, пробормотал извинения и поклонился, затем безнадежно заблудился в отделении для рожениц, чуть было не влетел в родильную, где врач как раз принимал ребенка, а затем споткнулся об одну из ваз е гвоздиками, стоявших перед дверями. В конце концов посетителя отвели в новый корпус (его поймали, как загнанного зверя), однако, прежде чем он вошел в комнату старика, трость попала ему между ногами, вылетела из рук и с грохотом ударилась о дверь палаты тяжелобольного.
   – Эти автоинспекторы! – воскликнул посетитель, остановившись, наконец, у постели Берлаха. – Они стоят повсюду. Весь город наводнен полицейскими!
   – Ну, Форчиг, – ответил комиссар, осторожно обратившись к нему, – автоинспекторы все-таки нужны, на улицах должен быть порядок, иначе у нас будет мертвецов гораздо больше.
   – Порядок на улицах! – закричал своим писклявым голосом Форчиг. – Хорошо сказать. Для этого не требуются автоинспекторы, для этого нужно верить в порядочность людей. Весь Берн превратился в огромный полицейский лагерь, и не удивительно, что пешеходы так одичали. Берн всегда был злосчастным полицейским гнездом, с давних пор он был пристанищем тотальной диктатуры. Еще Лессинг хотел написать о Берне трагедию. Как жалко, что он не написал ее! Я живу уже пятьдесят лет в этой так называемой столице, и трудно описать, каково журналисту, а таковым я себя считаю, голодать и влачить существование в этом жирном, заспанном городе. Отвратительно и ужасно! Пятьдесят лет я закрывал глаза, когда ходил по Берну, я делал это еще в детской коляске, ибо не хотел видеть города, в котором погиб мой отец – адъюнкт; и теперь, когда открываю глаза, что я вижу? Полицейских, повсюду полицейских!..
   – Форчиг, – сказал энергично старик, – нам некогда сейчас говорить об автоинспекторах, – и строго посмотрел на увядшего и опустившегося человека, сидевшего, покачиваясь, на стуле и от возмущения моргавшего большими совиными глазами. – Совершенно не понимаю, что с вами произошло, – продолжал старик. – К черту, Форчиг, у вас еще остались на палитре краски. Вы же были настоящим человеком, а «Выстрел Телля», издававшийся вами, был хотя и маленькой, но хорошей газетой. Теперь вы заполняете ее всякой чепухой вроде автоинспекторов, троллейбусов, собак, почтовых марок, шариковых ручек, радиопрограмм, театральных сплетен, трамвайных билетов, кинорекламы, заседаний кантональных советов. Энергия и пафос, с которыми вы выступаете против подобных пустяков, сходны с пафосом «Вильгельма Телля» Шиллера и достойны быть обращенными на более важные дела.
   – Комиссар, – прохрипел посетитель. – Комиссар! Не смейтесь над поэтом, над пишущим человеком, который несчастлив уже тем, что живет в Швейцарии и – что во сто раз хуже! – должен питаться ее хлебом.
   – Ну хватит, хватит, – пытался успокоить Берлах. Однако Форчиг свирепел все больше.
   – Хватит? – закричал он, вскочив со стула, и, как маятник, заметался от окна к двери и обратно. – Легко сказать, хватит! Что можно исправить словом «хватит»? Ничего. Клянусь богом, ничего! Сознаюсь, я стал смешон, почти так же смешон, как наши Хабакуки, Теобальды, Ойсташи и Мусташи или как их там зовут, заполняющие колонки скучных газет, этих опустившихся героев, которым предстоит бороться с супругами, подтяжками и черт знает еще с чем. Однако кто же не опустился в этой стране, где сочиняют стихи о шепоте звезд в то время, когда рушится весь мир? Комиссар, комиссар, что я только не печатал на машинке, чтобы обеспечить себе человеческое существование! Однако мне ни разу не удавалось заработать больше деревенского бедняка. Мои намерения написать лучшие драмы, огненные стихи и прекрасные рассказы не осуществлялись. Все рушилось как карточный домик. Швейцария сделала из меня Дон-Кихота, борющегося против ветряных мельниц. И я еще должен хвалить свободу, справедливость и газетные статьи, воспевающие общество, которое заставляет людей прозябать, если они посвящают свою жизнь идее, а не сделкам. Они хотят наслаждаться жизнью и не отдают ни крохи, ни тысячной доли своих наслаждений; и как когда-то в тысячелетнем рейхе при слове «культура» взводили курок, так у нас закрывают кошелек.
   – Форчиг, – сказал Берлах строго, – очень хорошо, что вы рассказали мне про Дон-Кихота – это моя любимая тема. Мы все Дон-Кихоты, если у нас честное сердце и под черепной коробкой крупица разума. Но, мой друг, мы должны бороться не против ветряных мельниц, как жалкий рыцарь в жестяных доспехах. Мы должны вступить в бой с опасными великанами, жестокими и кровожадными чудовищами, с динозаврами, имеющими мозг воробья. Со зверьем не в книгах сказок, а в действительности. Это наша задача – бороться с бесчеловечностью в любой форме и при любых обстоятельствах. Не менее важно, как мы боремся и насколько умно мы это делаем. Борьба со злом не должна превращаться в игру с огнем. И именно вы, Форчиг, ведете игру с огнем, потому что боретесь неумными методами, вы уподобляетесь пожарнику, заливающему огонь вместо воды маслом. Когда читаешь ваш жалкий листок, то кажется, что всю Швейцарию необходимо упразднить. Я вам могу пропеть длинную песню о том, что в этой стране многое и многое не в порядке и что это одна из причин, от которых я поседел; но сразу все уничтожать, как будто живешь в Содоме или Гоморре, не следует. Вы поступаете так, будто стыдитесь любить эту страну. Это не нравится мне, Форчиг. Не надо стыдиться своей любви, а любовь к отечеству – хорошая любовь. Правда, она должна быть строгой и критичной, иначе это будет обезьянья любовь. Если в отечестве открываешь пятна и грязные места, то их нужно почистить. Из всех двенадцати подвигов Геракла мне больше всего понравилось, как он вычистил авгиевы конюшни; сносить же весь дом, а затем в этом бедном испорченном мире строить другой бессмысленно и неумно. Для этого нужно больше чем одно поколение; и когда, наконец, его построят, он будет не лучше, чем старый.
   Важно то, что можно сказать правду и что ради нее можно бороться – и за это не попадешь в тюрьму. В Швейцарии это возможно, мы должны это признать и быть благодарны за то, что можем не бояться ни государственного, ни кантонального, никаких других советов. Конечно, многим за это придется ходить в лохмотьях и жить в нищете. Признаю, это свинство. Но настоящий Дон-Кихот гордится своими убогими доспехами. Борьба против глупости и эгоизма людей с давних пор была трудной и небезопасной, чреватой бедностью и разочарованиями, однако это святая борьба, которую следует вести без жалоб и с достоинством. Вы же, Форчиг, шумите и клянете, пытаетесь достать хвост кометы, чтобы превратить старый город в развалины. Ваша борьба пронизана мелкими мотивами. Если борешься за справедливость, нужно быть свободным от подозрения, что заботишься о собственной шкуре. Расстаньтесь с вашим несчастьем и вашими рваными брюками, которые в общем-то следует носить, с мелочной войной против пустяков; в этом мире и без автоинспекторов есть с кем бороться.
   Сухая фигура Форчига вновь забралась на кресло, втянула в себя желтую шею и задрала ноги. Берет свалился на пол, и лимонный шарф горестно свесился на впалую грудь.
   – Комиссар, – сказал он плаксивым голосом, – вы строги со мной. Я понимаю, что вы правы, однако я уже четыре дня не ел горячего и не имею ни гроша, даже на сигареты.
   Старик, наморщив лоб, спросил, почему Форчиг не питается больше у жены директора Ляйбундгута.
   – Я поссорился с госпожой Ляйбундгут из-за «Фауста» Гете. Ей нравится вторая часть, а мне нет. Вот она меня больше и не приглашает. Директор написал мне, что вторая часть для его жены– святая святых, а потому он не может для Форчига больше ничего сделать, – отвечал, повизгивая, писатель.
   Берлах пожалел бедняка. Он подумал, что обошелся о ним слишком строго, и смущенно пробормотал:
   – Уж где жене директора шоколадной фабрики разбираться в Гете! Кого же она теперь приглашает? – спросил он. – Опять тренера по теннису?
   – Нет. Бецингера, – ответил Форчиг тихо.
   – Ну что ж, по крайней мере этот будет сыт через два дня на третий, – сказал старик примирение-Хороший музыкант. Правда, его сочинения невозможно слушать, хотя я еще со времен Константинополя привык к ужасным звукам. Но это уже другой вопрос. Только я думаю, что Бецингер не сойдется во мнении с женой директора по поводу Девятой симфонии Бетховена. Тогда она пригласит опять тренера по теннису. Спортсмены всегда доминируют над интеллектуалами. Я посоветую вам, Форчиг, Грольбахов из магазина готового платья «Грольбах-Кюнс»; они готовят хорошо, только немного жирновато. Грольбах не любит литературы и не интересуется ни Фаустом, ни Гете.
   – А как его жена? – спросил Форчиг боязливо.
   – Совершенно глуха, – успокоил его комиссар. – Лучшего собеседника для вас и не придумаешь, Форчиг, а сейчас возьмите со стола маленькую коричневую сигару. Это «Литл Роз». Доктор Хунгертобель оставил ее специально. Вы можете спокойно курить в этой комнате.
   Форчиг взял «Литл Роз» и неторопливо ее раскурил.
   – Не хотите на десять дней поехать в Париж? – как бы мимоходом сказал старик.
   – В Париж? – воскликнул человек и соскочил со стула. – Что может быть лучше Парижа для человека, обожающего французскую литературу, как никакую другую! Я бы поехал первым поездом. – От удивления и радости Форчигу не хватало воздуха.
   – Пятьсот франков и билет лежат для вас у нотариуса Бутца на Бундесгасе, – сказал Берлах спокойно. – Поездка пойдет вам на пользу. Париж – прекрасный город, прекраснейший из тех, какие я знаю, исключая Константинополь, а французы, Форчиг, французы – культурнейшие парни. С ними, пожалуй, не сравнится даже чистокровный турок.
   – В Париж, в Париж! – запел бедный журналист.
   – Однако до этого вы должны мне оказать серьезную и не очень для вас приятную услугу. Одно такое не очень святое дельце.
   – Что, какое-нибудь преступление? – задрожал тот.
   – Речь идет о том, чтобы его раскрыть, – отвечал комиссар.
   Форчиг медленно положил сигару на пепельницу около себя и тихо спросил, широко открыв глаза:
   – Это очень опасно?
   – Нет, – отвечал старик. – Не опасно. И чтобы возможность опасности была совсем устранена, я посылаю вас в Париж. Но вы должны мне беспрекословно повиноваться. Когда выходит следующий номер «Выстрела Телля»?
   – Не знаю. Наверное, когда будут деньги…
   – Сумеете вы выпустить номер за один день?
   – Конечно, – ответил тот.
   – Вы издаете «Выстрел Телля» один?
   – Один. На печатной машинке, а потом размножаю на старом стеклографе, – отвечал редактор.
   – Сколько экземпляров?
   – Сорок пять. Это совсем маленькая газета, – послышалось со стула. – На нее никогда не подписывалось больше пятидесяти человек.
   – Следующий номер «Выстрела Телля» должен появиться огромным тиражом. Триста экземпляров. Я закупаю весь тираж и не требую от вас ничего, кроме составления определенной статьи; остальной материал в номере меня не волнует. В этой статье, – он передал человечку исписанный лист бумаги, – будет напечатано то, что здесь написал я; однако вашими словами, Форчиг, вашим языком, каким вы писали когда-то. Вам не нужно знать больше, чем написано здесь, кто врач и против кого направлен памфлет. Вы можете не сомневаться, ручаюсь за это: мои утверждения не являются вымыслом. В статье, которую вы отправите определенным госпиталям, неверно только одно, а именно: что у вас, Форчиг, есть доказательства этих утверждений и что вы знаете фамилию врача. Это опасный момент. Поэтому, после того как вы доставите «Выстрел Телля» на почту, вы сразу поедете в Париж. В ту же самую ночь.
   – Я напишу и поеду, – заверил писатель, держа в руке лист, который ему передал старик.
   Он превратился в совершенно другого человека и нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
   – Вы не скажете ни одному человеку о вашем отъезде, – приказал Берлах.
   – Ни одному человеку. Ни одному человеку, – заверил Форчиг.
   – Сколько стоит выпуск номера? – спросил старик.
   – Четыреста франков, – потребовал человек с сияющими глазами, гордясь тем, что, наконец, становится состоятельным.
   Комиссар кивнул головой.
   – Вы можете получить деньги у славного Бутца. Если вы поторопитесь, то можете их получить еще сегодня. Я говорил с нотариусом по телефону. Вы уедете, когда будет готов номер? – спросил он недоверчиво.
   – Сразу уеду, – поклялся тот, подняв руку вверх. – В ту же самую ночь. В Париж, в Париж!..
   Когда Форчиг ушел, старик не успокоился. Писатель казался ему менее надежным, чем обычно. Он подумал, не следует ли попросить Лютца, чтобы Форчигу выделили телохранителя.
   – Ерунда, – сказал он себе. – Меня ведь перевели на пенсию. С делом Эменбергера я справлюсь сам. Форчиг напишет статью против Эменбергера. И как только уедет, я могу уже не волноваться. Хунгертобелю об этом тоже не следует говорить. Хорошо бы он пришел сейчас! Мне так нужна сейчас «Литл Роз»!

 




Часть вторая





БЕЗДНА


   В пятницу вечером, это был последний день года, комиссар, лежа в автомобиле, прибыл в город Цюрих. Хунгертобель вел машину сам и еще осторожнее, чем обычно: он заботился о своем друге. Город захлебывался неоновыми каскадами, когда Хунгертобель попал в скопление машин, скользивших в море света и разъезжавшихся по соседним переулкам.
   Старик сидел сзади, окутавшись в темноту автомобиля. Он попросил Хунгертобеля не торопиться и настороженно следил за предновогодней суетой. Цюрих не очень нравился ему, а четыреста тысяч швейцарцев на «пятачке» земли он считал гиперболой; он ненавидел вокзальную улицу, по которой они ехали, однако теперь, в момент приближения к неизвестной и грозной цели («во время поездки в реальность», как он сказал Хунгертобелю), город его завораживал.
   Все новые людские волны катились вперед за занавес из дождя и снега. Трамваи были переполнены, а лица, смутно белевшие за их стеклами, и руки, державшие газеты, – все фантастически утопало в серебряном свете и проносилось мимо. Впервые Берлах показался себе человеком, время которого безвозвратно ушло, человеком, проигравшим неизбежный бой между жизнью и смертью. Побуждение, неумолимо гнавшее его в Цюрих, подозрение, явившееся результатом железной логики, пригрезившееся ему в утомительных волнах болезни, казалось ему бесцельным и ненужным; к чему стараться, зачем, почему? Ему захотелось вернуться назад и погрузиться в спокойный бесконечный сон.
   Хунгертобель про себя выругался, он почувствовал угнетенное состояние старика и упрекал себя за то, что вовремя его не остановил. К ним приблизилось безликое ночное озеро, и автомашина медленно проехала по мосту. Перед ними появился регулировщик, размахивающий руками, как автоматом. Берлах мимоходом подумал о Форчиге, о несчастном Форчиге, лихорадочной рукой пишущем памфлет на грязном чердаке в Берне.
   Затем этот образ исчез тоже. Комиссар бесконечно устал.
   Вот так и умирают города, народы и континенты, а Земля все равно будет вертеться вокруг Солнца по той же самой незаметно колеблющейся орбите, упрямая и непреклонная в своем бешеном и в то же время медленном беге. Какая разница, жив этот город или все – дома, башни, огни, людей – покроет серая водяная безжизненная поверхность? Разве это не были свинцовые волны Мертвого моря, которые он разглядел сквозь тьму, дождь и снег, проезжая по мосту?
   Его охватил озноб. Холод космоса, этот издалека ощутимый холод, опустился на него; на мгновение, длящееся вечность.
   Комиссар открыл глаза и взглянул на улицу. Они проехали мимо театра. Старик посмотрел на своего друга; ему было приятно его спокойствие, – разве мог он догадаться о сомнениях врача? Тронутый холодным дыханием смерти, комиссар вновь обрел бодрость и отвагу. Около университета они повернули направо. Улица поднималась в гору. Становилось все темней. Старик сидел внимательный и сосредоточенный.

 



КАРЛИК


   Автомашина Хунгертобеля остановилась в парке, постепенно переходившем в лес. Берлах угадывал опушку леса, протянувшегося на горизонте. Здесь, на горе, снег шел большими чистыми хлопьями; старик разглядел сквозь них неясные очертания фасада госпиталя. В ярко освещенном портале, перед которым остановился автомобиль, по бокам были окна с красными решетками. Комиссар подумал, что из-за них очень хорошо наблюдать за прибывшими. Хунгертобель раскурил «Литл Роз», вышел из машины и скрылся в доме. Старик остался один. Он подался вперед и стал рассматривать здание, насколько это позволяла темнота. Снегопад становился все сильнее, ни в одном окне не было видно света, только иногда сквозь снежную тьму где-то угадывался отблеск; стеклянно-белый современный комплекс зданий казался вымершим. Старика охватило беспокойство; казалось, Хунгертобель не собирался возвращаться. Он посмотрел на часы. Прошла всего одна минута. «Я нервничаю», – подумал комиссар и отвалился на спинку, собираясь прикрыть глаза.
   В этот момент Берлах взглянул через стекло автомашины, по которому стекали капли растаявшего снега, и заметил за решеткой окна слева от входа в больницу странную фигуру. Сначала ему показалось, что он увидел обезьяну; однако вскоре он понял, что это был карлик – такой, каких иногда показывают в цирке для увеселения публики. Маленькие руки и голые ноги по-обезьяньи вцепились в решетку, а огромная голова повернулась к комиссару. У него было сморщенное старческое лицо, покрытое складками и глубокими морщинами, обезображенное самой природой. Оно смотрело на комиссара и было похоже на заросший мхом камень. Старик прильнул к мокрым стеклам, чтобы лучше его разглядеть, но карлик одним кошачьим прыжком исчез в глубине комнаты; окно стало пустым и темным. Наконец появился Хунгертобель, за ним две медсестры, одетые в белые, как падающий снег, халаты. Врач открыл дверцу и испугался, увидев побледневшее лицо Берлаха.
   – Что с тобой случилось? – прошептал он.