Все ложь, закон не есть закон. Математика лжет, порядочность, разум, искусство – все они лгут. Вот так, комиссар. Нас, не спрашивая, посадили на хрупкую льдину, и мы не знаем зачем; нас несет в космосе, в пространстве удивительной пустоты и полноты, бессмысленное занятие, и нас несет навстречу водопадам, которые когда-нибудь встретятся, и это единственное, что мы знаем.
   Так мы живем, чтобы умереть, так дышим и говорим, так мы любим, имеем детей и внуков, чтобы с теми, кого любим и кому подарили жизнь, превратиться в падаль, чтобы распасться на равнодушные, мертвые элементы, из которых мы состоим. Карты смешали, сдали, сыграли кон, а затем убрали опять. И именно потому, комиссар, что у нас нет ничего, кроме дрейфующей льдины из дерьма и льда, за которую мы уцепились, именно поэтому мы хотим, чтобы наша единственная жизнь – это мимолетное мгновение в свете радуги, протянувшейся над пеной и паром пропасти, – была счастливой, поскольку нам от щедрости земли подарена единственная, хотя и жалкая, милость: короткое время существовать на ней. Преступление, комиссар, состоит не в том, что есть богатство и бедность, а в том, что есть богатые и бедные, что на корабле, увлекающем всех нас в глубину, есть каюты для сильных и богатых наряду с переполненными квартирами бедняков. Нам говорят, мы все умрем – и это разделение не играет никакой роли. Забавная математика! Одно – смерть бедняков, другое – богатых, и между ними целый мир, в котором разыгрывается эта трагикомедия между слабым и сильным. Бедный умирает так, как он жил, в погребе на мешке или на разорванном матрасе, а если повезет, то на кровавом поле брани. Богатый умирает по-другому. Он жил в роскоши и хочет умереть в роскоши, он ведь культурен и, подыхая, хлопает в ладоши: аплодисменты, господа, представление окончилось!.. Вся жизнь была позой, смерть – фразой, погребение – рекламой, а все вместе – сделка…
   Если бы я могла, комиссар, провести вас по этому госпиталю, по Зоненштайну, сделавшему меня тем, что я есть, не женщиной, не мужчиной, а только куском мяса, жаждущим все большего количества морфия, то я бы показала вам, старому, отслужившему полицейскому, как умирают богачи. Я бы открыла вам фантастические палаты, одни обставленные с халтурной роскошью, другие – изысканно и утонченно. Это сверкающие клетки веселья и мук, своеволия и преступления.
   Берлах не отвечал. Он лежал больной и недвижимый, отвернув лицо. Врач склонилась над ним.
   – Я бы назвала вам, – безжалостно продолжала она, – фамилии тех, кто здесь погиб и кто погибает, фамилии политиков, банкиров, промышленников, их любовниц и вдов, всеми уважаемые имена, а также фамилии спекулянтов и мошенников, заработавших миллионы одним махом! Они умирают в этом госпитале. Иногда они перед смертью богохульствуют, иногда проклинают удел иметь все и умирать, иногда в бархате и шелке палат сюсюкают молитвы в надежде как можно позже поменять рай на земле на потусторонний. Эменбергер дает все, и они с жадностью берут то, что он дает, однако им нужно еще больше, им нужна надежда – и он ее дает. Вера, которую они ему дарят, вера в дьявола, а надежда, получаемая взамен, – это ад. В восторге от своего врача, они добровольно соглашаются на неслыханные методы лечения, лишь бы продлить жизнь на несколько дней, на несколько минут. Так же и здесь шеф оперирует без наркоза. Все, что Эменбергер делал в Штутхофе, в этом сером необозримом городе бараков, проделывает он и здесь, в центре Швейцарии, в Цюрихе, под защитой полиции и законов этой страны и даже во имя науки и человечества.
   – Нет! – закричал Берлах. – Нет! Необходимо уничтожить этого человека!
   – Тогда вы должны уничтожить человечество, – ответила она.
   Он вновь выкрикнул свое хриплое, отчаянное «нет!» и с трудом приподнялся на постели.
   – Нет, нет, – повторял он шепотом. Она небрежно тронула его правое плечо, и он беспомощно повалился на кровать. – Нет, нет, – кашлял он в подушку.
   – Вы глупец! – засмеялась она. – Чего вы добьетесь своим «нет»? Разве вы в состоянии разобраться, что ведет к хорошему, а что к плохому? Слишком поздно! Мы не знаем, что мы творим, какое действие повлечет за собой наше повиновение или восстание, какая эксплуатация, какие преступления прилипли к фруктам, поедаемым нами, к хлебу и молоку, которое даем детям. Мы добиваем, не видя и не зная, жертву и будем убиты неведомым убийцей. Слишком поздно! Искушение жить было слишком велико, а человек мал, чтобы его выстоять. Мы смертельно больны раком своих поступков. Мир гниет, комиссар, он разлагается, как плохо упакованные фрукты. Что нам хотеть! Землю не превратишь в рай, адский поток лавы, который мы вызвали своими пороками, победами, славой, богатством, потом, освещающий нашу ночь, больше не загонишь в кратер. Только в грезах мы можем вернуть то, что утратили, только в светящихся картинах тоски, пробуждаемых морфием. Так делает Эдит Марлок, тридцатичетырехлетняя баба, за бесцветную жидкость, впрыскиваемую под кожу и дающую возможность обрести на время радость, не существующую в действительности, и совершает преступления, которые от нее требуют. Эменбергер ваш земляк, он-то уж знает, как обращаться с людьми. Он играет на наших струнах, на наших слабостях, на смертельном сознании моей потерянности.
   – Уходите, – прошептал он. – Сейчас же уходите! Врач засмеялась. Затем выпрямилась – гордая, красивая, неприступная.
   – Вы хотите бороться со злом и боитесь меня, – сказала она, вновь подкрашивая губы и пудрясь, стоя в дверях под таким бессмысленным и одиноким распятием. – Вы дрожите передо мной. Как же вам устоять против Эменбергера? – Затем она бросила старику на постель газету и коричневый конверт. – Почитайте почту, мой дорогой. Я думаю, вы удивитесь тому, что натворили своим правдолюбием!

 



РЫЦАРЬ, СМЕРТЬ И ДЬЯВОЛ


   После того как Марлок ушла от комиссара, он лежал не двигаясь. Его подозрение подтвердилось, однако вместо удовлетворения он испытывал ужас. Он думал правильно, а поступил не так, как нужно. Слишком сильно он ощущал немощь своего тела. Он потерял шесть дней, шесть ужасных дней отсутствовали в его сознании. Эменбергер знал, кто его преследовал, и нанес удар первым.
   Когда сестра Клэри наконец пришла с кофе и булочками, комиссар приподнялся и упрямо, хотя и недоверчиво, съел и выпил все, решив победить свою слабость и перейти в наступление.
   – Сестра Клэри, – сказал он, – я из полиции и думаю, что для нас самое лучшее поговорить откровенно.
   – Я знаю, комиссар Берлах, – ответила медсестра, вздымаясь, как колосс Родосский, у его кровати.
   – Вы знаете мою фамилию, – продолжал он, несколько озадаченный, – и соответственно догадываетесь, почему я здесь.
   – Вы хотите арестовать нашего шефа, – сказала она, глядя сверху вниз.
   – Да, – кивнул комиссар. – Знайте: ваш шеф в концлагере Штутхоф в Германии убил многих людей.
   – Мой шеф вступил теперь на путь истинный, – отвечала сестра Клэри Глаубер. – Его грехи прощены.
   – Как же так? – спросил ошеломленный Берлах, глядя на сияющее воплощение ханжества, стоявшее, сложив на животе руки, у его постели.
   – Он недавно прочел мою брошюру, – сказала сестра.
   – «Смысл и цель нашей жизни»?
   – Вот именно.
   – Это же чепуха! – воскликнул, рассердившись, больной. – Эменбергер продолжает убивать.
   – Раньше он убивал из ненависти, а теперь – от любви к людям, – возразила сестра дружелюбно. – Будучи врачом, он убивает потому, что человек в глубине души стремится умереть и требует своей смерти. Почитайте мою брошюру. Человек через смерть приходит к высочайшей своей возможности.
   – Эменбергер – преступник, – прохрипел комиссар в отчаянии от такого ханжества. «Эментальцы всегда были проклятыми сектантами», – подумал он, остро ощущая свое бессилие.
   – Смысл и цель нашего жизненного пути не может быть преступлением, – сказала сестра Клэри, неодобрительно покачивая головой и продолжая делать уборку.
   – Я передам вас в руки полиции как соучастницу, – пригрозил комиссар, понимая, что эта тирада сказана впустую.
   – Вы в третьей палате, – сказала сестра Клэри Глаубер, опечаленная упрямством больного, и вышла из комнаты.
   Раздраженный старик стал рассматривать корреспонденцию. Он узнал конверт – это был тот самый, в котором Форчиг обычно рассылал свой «Выстрел Телля». Из разорванного конверта вывалилась газета. Как и двадцать пять лет назад, она была отпечатана при помощи заржавленной и разболтанной пишущей машинки, плохо печатавшей «и» и «р». «Выстрел Телля. Оппозиционная газета для жителей Швейцарии. Издается Ульрихом Фридрихом Форчигом», – гласило название газеты, а под заголовком была напечатана статья: «Палач-эсэсовец в качестве главврача».
   «Если бы у меня не было доказательств, – писал Форчиг, – этих ужасных неопровержимых доказательств, таких, каких не придумает ни юрист, ни писатель, таких, какие в состоянии создать только действительность, я бы назвал порождением болезненной фантазии то, что заставляет меня написать правду. Правда – слово, вынуждающее нас часто бледнеть, заставляет нас сомневаться в доверии к людям. Мы приходим в ужас от того, что житель Берна под чужим именем в „лагере уничтожения“ недалеко от Данцига с неслыханной жестокостью занимался своим кровавым ремеслом. Особенно позорно то, что этот человек руководит в Швейцарии госпиталем, а это свидетельствует о том, что у нас в стране не все в порядке. Пусть эти слова послужат началом процесса, который для нас и нашей страны будет неприятным. Однако он должен состояться, поскольку вопрос идет о нашем престиже, о престиже людей, продирающихся сквозь густые джунгли нашего времени и зарабатывающих (одни чуть больше, другие чуть меньше) торговлей часами, сыром и оружием. Перехожу к делу. Мы потеряем все, поставив справедливость на карту, ибо со справедливостью не играют. Мы подписываем смертный приговор главврачу одной частной клиники в Цюрихе и требуем, чтобы преступник, которого мы не пощадим, потому что он никого не щадил, и которого мы в конце концов уничтожим, потому что уничтожал он, мы требуем, чтобы он отдался в руки полиции. Человечество, частью которого мы являемся здесь, в Швейцарии, ибо мы тоже носим в себе зародыши несчастья, считая нравственность нерентабельной, а рентабельное нравственным, человечество должно понять и доказать этому убийце, что он не останется безнаказанным».
   Старый следователь понял, что ошибался, поддавшись самоуверенности опытного криминалиста и рассчитывая, что этот высокопарный текст, в общем соответствовавший его первоначальному замыслу, запугает Эменбергера, а остальное уладится само собой. Врач никоим образом не относился к категории людей, которых можно запугать. Комиссар понял, что Форчигу угрожает смерть, однако надеялся, что тот находится уже в безопасности – в Париже.
   Наконец, совершенно неожиданно, Берлаху показалось, что у него появилась возможность установить связь с внешним миром. В помещение вошел рабочий с увеличенной репродукцией гравюры Дюрера «Смерть и рыцарь» в руках. Старик внимательно рассмотрел незнакомца. Это был добродушный и немного опустившийся мужчина приблизительно пятидесяти лет, в голубом комбинезоне. Он стал снимать со стены «Урок анатомии».
   – Алло! – закричал комиссар. – Подойдите сюда!
   Рабочий продолжал снимать картину. Время от времени он ронял клещи или отвертку и каждый раз неторопливо поднимал.
   – Послушайте! – воскликнул старик нетерпеливо, поскольку рабочий не обращал на него внимания. – Я полицейский комиссар Берлах. Вы понимаете, мне грозит смертельная опасность. Когда закончите работу, выйдите из дома и пойдите к инспектору Лютцу, его знает каждый ребенок. Или подойдите к первому попавшемуся полицейскому. Вы поняли? Он мне нужен. Он должен прийти ко мне.
   Рабочий так и не взглянул на Берлаха, произносившего слова все с большим трудом. «Урок анатомии» наконец был снят, и рабочий стал разглядывать Дюрера то вблизи, то отставив от себя на некоторое расстояние.
   Дождь кончился. В окно падал бледный луч света, и старику на мгновение показалось, что за белой полосой тумана он видит плывущий шар. Это светились волосы и усы рабочего. Он несколько раз покачал головой, разглядывая репродукцию, картина показалась ему жуткой. Затем повернулся к Берлаху и, отчетливо артикулируя каждый звук и кивая головой, произнес странным, жестяным голосом:
   – Черта не бывает.
   – Бывает! – воскликнул комиссар. – Бывает! Он здесь, в этом госпитале. Выслушайте меня. Вероятно, вам сказали, что я сумасшедший и мелю вздор. Поймите же, мне угрожает смертельная опасность, угрожает смерть. Это правда, истинная правда.
   Рабочий наконец повесил картину, повернулся к Берлаху и, с ухмылкой указывая пальцем на рыцаря, произнес какие-то гортанные звуки, с трудом формировавшиеся в слова.
   – Рыцарь погиб, – послышалось из перекошенного судорогой рта мужчины в голубом комбинезоне. – Рыцарь погиб. Погиб!
   Когда рабочий покинул комнату, неловко захлопнув за собой дверь, старик понял, что разговаривал с глухонемым.
   Он взял газету. Это была «Бернише бундесблат».
   Первым, что он увидел, было лицо Форчига. Под фотографией подпись: «Ульрих Фридрих Форчиг» – и рядом крест. Далее следовал некролог:
   «В ночь с субботы на воскресенье при не совсем ясных обстоятельствах прекратилась несчастливая жизнь скандально известного бернского писателя Форчига».
   Берлаху показалось, что кто-то сдавил ему горло.
   «Этот человек, – напыщенно продолжал корреспондент бернского листка, – которого природа наградила прекрасным талантом, не сумел управиться с доверенными ему ценностями. Он начал с экспрессионистских драм, возбуждавших несерьезный интерес, однако далее не нашел применения своему литературному дарованию („Все-таки литературное дарование было“, – подумал огорченный старик) и стал издавать собственную газету „Выстрел Телля“, печатавшуюся на машинке в количестве пятидесяти экземпляров и издававшуюся достаточно нерегулярно. Те, кто знакомился с содержанием этого скандального листка, хорошо знают, что он состоял из нападок, направленных не только против всего, что нам дорого и свято, но и против уважаемых лиц. Он все больше и больше опускался, и его часто видели пьяным, укутанным в желтый шарф, из-за которого его прозвали в нижнем городе „Лимоном“. Он бродил от пивной к пивной в сопровождении нескольких студентов, считавших его гением. О кончине писателя известно следующее: Форчиг с самого Нового года был постоянно пьян. Какое-то доверчивое лицо поддержало его материально, и он выпустил опять номер своего „Выстрела Телля“. Это был очень печальный экземпляр, выпущенный с очевидной целью вызвать скандал и содержавший, с точки зрения врачей, абсолютно абсурдную статью, направленную против неизвестного, вероятно, вымышленного человека. Совершенно ясно, вся эта история была высосана из паль– ца, поскольку писатель, патетически призывая вымышленное лицо отдаться в руки полиции, повсюду болтал, что собирается на десять дней уехать в Париж. Он отложил поездку на один день и в своей бедной квартире устроил прощальный ужин, на котором присутствовали музыкант Бецингер и студенты Фридлинг и Штюрлер. Около четырех часов утра Форчиг, сильно пьяный, отправился в туалет, находящийся в конце коридора, напротив его комнаты. Поскольку он оставил комнату открытой, чтобы выпустить сигаретный чад, дверь в туалет была видна всем троим, продолжавшим пьянствовать за столом и не заметившим ничего особенного. Обеспокоенные тем, что он через полчаса не вернулся и не отвечал на их зов и стук, они пытались открыть дверь туалета, однако не смогли. Бецингер позвал с улицы полицейского Гербера и сторожа Бренайзена; они взломали дверь и обнаружили несчастного. Он лежал, скорчившись, на полу, Причины несчастного случая не выяснены, однако инспектор Лютц сделал заявление для прессы, что о преступлении не может быть и речи. И хотя следствие показало, что по голове Форчига нанесен сверху удар каким-то твердым предметом, это совершенно исключается ограниченным пространством в туалете. Окно, выходящее на улицу, слишком мало, чтобы в него мог проникнуть человек, и находится на высоте четвертого этажа. Все это подтвердили эксперименты, проведенные полицией. Кроме того, дверь была закрыта на засов, и известные приемы, применяемые для закрытия извне, не дали положительных результатов. В двери нет замочной скважины, и она запирается тяжелым засовом. Всему этому может быть только одно объяснение – падение писателя, а это вполне можно предположить, поскольку он, по словам судебно-медицинского эксперта профессора Детлинга, был мертвецки пьян…»
   Едва старик прочитал, его пальцы разжались, выпустив газету, и вцепились в одеяло.
   – Карлик, карлик! – крикнул он в глубь комнаты, мгновенно сообразив, как был убит Форчиг.
   – Да, карлик, – ответил ему спокойный, задумчивый голос из бесшумно открывшейся двери. – Согласитесь, господин комиссар, что у меня есть убийца, которого не так-то легко отыскать.
   В дверях стоял Эменбергер.

 



ЧАСЫ


   Врач закрыл дверь. На этот раз он был без халата, в темном полосатом костюме, светло-серой рубашке и белом галстуке; он выглядел очень аккуратным, на руках толстые желтые перчатки, как будто он боялся запачкаться.
   – Наконец мы, бернцы, можем поболтать наедине, – сказал Эменбергер, скорее вежливо, чем иронически, поклонившись беспомощному, худому, как скелет, больному.
   Он взял из-за занавеса стул, которого Берлах ранее не видел, затем повернул его спинкой к больному и сел верхом, скрестив руки. Старик, не теряя самообладания, неторопливо взял свернутую газету с ночного столика, затем по старой привычке заложил руки за голову.
   – Вы убили бедного Форчига, – сказал комиссар.
   – Нельзя же позволять таким патетическим тоном безнаказанно подписывать другим смертный приговор, – ответил врач деловитым голосом. – Заниматься журналистикой в наше время стало опасно, и от этого она не становится лучше.
   – Что вы от меня хотите? – спросил Берлах. Эменбергер засмеялся.
   – Мне кажется, это я должен вас спросить, что вы от меня хотите?
   – Вы это прекрасно знаете, – возразил старик.
   – Ну конечно, – ответил врач. – Я это знаю. В свою очередь, вы тоже узнаете, что хочу я. – Эменбергер встал, подошел к стене, на мгновение остановился, созерцая танцующие фигуры, потом, очевидно, нажал на какую-то скрытую кнопку или рычаг, и стена бесшумно раздвинулась в обе стороны. За ней была комната со стеклянными шкафами, в которых находились хирургические инструменты, сверкающие ланцеты и ножницы, пакеты ваты, шприцы в жидкости молочного цвета, бутыли и тонкая красная кожаная маска; все было аккуратно разложено. Одновременно на окно медленно и грозно спустился с потолка металлический ставень. Комната осветилась неоновыми трубками, вмонтированными в щели между зеркалами потолка, а над шкафами голубым светом осветился большой, круглый, зеленоватый циферблат часов.
   – Вы намереваетесь оперировать меня без наркоза, – прошептал старик. Эменбергер не отвечал. – Поскольку я слабый, старый человек, боюсь, что буду кричать, – продолжал комиссар. – Я не думаю, что вы найдете во мне храбрую жертву.
   На это врач тоже не ответил.
   – Вы видите часы? – спросил он.
   – Вижу, – ответил Берлах.
   – Они показывают половину одиннадцатого, – сказал врач и сверил свои ручные часы. – Я буду оперировать вас в семь.
   – Через восемь с половиной часов?
   – Через восемь с половиной часов, – подтвердил Эменбергер. – Ну, а теперь, я думаю, мы должны кое-что обсудить. Без этого нам не обойтись, после этого я оставлю вас в покое. Как говорят, последние часы приятно побыть наедине. Все идет хорошо. Однако вы причинили мне немало забот. – Он опустился опять на стул, прижав спинку к груди.
   – Я думаю, вы к подобным вещам привыкли, – сказал комиссар.
   Эменбергер немного помолчал, а потом сказал, качая головой:
   – Я очень рад, что вы не утратили юмор. Форчиг был приговорен мной к смерти и казнен. Карлик проделал все блестяще. Это была нелегкая работа для моего глупышки – сначала пройти по мокрой черепице крыши среди кошек, спуститься по вентиляционной трубе, а затем нанести сильный и смертельный удар заводной ручкой по черепу с достоинством восседавшего журналиста. Вы знаете, я ждал как зачарованный в автомашине недалеко от еврейского кладбища эту маленькую обезьяну и думал, справится ли он. Однако этот чертенок всего восьмидесяти сантиметров роста действовал бесшумно и прежде всего незаметно. Через два часа он вновь появился в тени деревьев. Вами же, господин комиссар, я займусь персонально. Думаю, что это не будет затруднительным. Однако, ради бога, что нам делать с нашим старым дорогим другом доктором Самуэлем Хунгертобелем?
   – Почему вы заговорили о нем? – спросил старик.
   – Ведь он вас привез сюда.
   – С ним я никаких дел не имею, – быстро сказал комиссар.
   – Он звонил по два раза в день, спрашивал, как чувствует себя его друг, и требовал, чтобы вам передали трубку, – сказал Эменбергер и озабоченно поморщил лоб. Берлах невольно взглянул на часы над стеклянными шкафами. – Без четверти одиннадцать, – сказал врач и задумчиво, без тени враждебности посмотрел на старика. – Давайте вернемся к Хунгертобелю.
   – Он был внимателен ко мне и лечил от болезни. В остальном не имеет к нам обоим никакого отношения, – упорно возразил комиссар.
   – Вы читали сообщение под вашей фотографией в «Бунде»?
   Берлах подумал о том, что хочет узнать врач этим вопросом.
   – Я не читаю газет.
   – В газете было напечатано, что в отставку ушел человек, очень известный в городе, и, несмотря на это, Хунгертобель поместил вас в моем госпитале под фамилией Крамера.
   Однако комиссар не сдавался.
   – В госпитале Хунгертобеля я тоже лежал под этой фамилией, – сказал он. – А если он меня когда-либо видел, то все равно не узнал бы – меня так изменила болезнь.
   Врач засмеялся.
   – Вы утверждаете, что заболели для того, чтобы посетить меня в Зоненштайне?
   Берлах не отвечал.
   Эменбергер посмотрел на старика печально.
   – Мой дорогой комиссар, – продолжал он с упреком в голосе. – Вы не хотите пойти навстречу в моем допросе.
   – Я должен допрашивать вас, а не вы меня, – упрямо возразил комиссар.
   – Вы тяжело дышите, – озабоченно констатировал Эменбергер.
   Берлах не отвечал. Он отчетливо слышал тиканье часов. «Впервые с этого момента я их буду слышать все время», – подумал он.
   – Не пора ли признать ваше поражение? – спросил врач дружелюбно.
   – Мне ничего другого не остается, – ответил смертельно усталый Берлах, вынул руки из-под головы и протянул на одеяле. – Эти часы, если бы не было часов!
   – «Эти часы», – повторил врач слова старика. – Зачем мы бегаем с вами по кругу? В семь ровно я убью вас. Я думаю, что знание этого факта облегчит нам возможность без какой-либо предвзятости обсудить дело Эменбергера – Берлаха. Мы оба ученые, только с диаметрально противоположными целями. Шахматисты, сидящие за одной доской. Ваш ход сделан, теперь моя очередь. Наша игра имеет одну особенность – из нас проиграет или один, или оба. Ваша игра проиграна. Рассмотрим, как обстоит дело с моей.
   – Вы проиграете, – сказал Берлах тихо, Эменбергер засмеялся.
   – Это возможно. Я был бы плохим шахматистом, если бы исключал это. Однако давайте во всем внимательно разберемся. У вас нет никаких шансов. В семь я приду с ланцетами, а если этого случайно не случится, вы умрете через год от болезни. Каковы мои шансы? Должен признать, что они не блестящи. Вы шли по моему следу! – Врач рассмеялся вновь.
   «Кажется, это доставляет ему удовольствие», – о удивлением констатировал старик. С каждым словом враг казался ему все более необычным.
   – Сознаюсь, меня забавляет возможность биться в вашей сети, тем более что вы находитесь в моей. Пойдем дальше. Кто же навел вас на мой след?
   Старик отвечал, что сделал это сам, Эменбергер покачал головой.
   – Давайте поговорим о вещах более достоверных, – сказал он. – До моих преступлений – употребим это популярное выражение – комиссару уголовной полиции не добраться, это ведь не кража велосипеда и не аборт. Рассмотрим мое дело, поскольку у вас нет больше никаких шансов, вы можете услышать правду, это привилегия проигравшего. Я был очень осторожен и педантичен, работал, так сказать, чисто, но, несмотря на это, против меня имеются улики. В этом мире случайностей преступления без улик не бывает. Пересчитаем, что же могло натолкнуть комиссара Берлаха на мой след. Во-первых, фотография в «Лайфе». Не знаю, кто отважился ее сделать в те дни; достаточно плохо, что она есть. Однако не будем преувеличивать. Миллионы видели эту знаменитую фотографию, среди них многие, кто меня знал. И все же до сих пор меня никто не узнал, на фотографии очень плохо видно лицо. Кто же мог опознать меня? Или один из тех, кто меня видел в Штутхофе и встречает здесь, а это почти невероятная возможность, поскольку я держу в руках субъектов, прихваченных мной из Штутхофа, или один из тех, кто знал меня в Швейцарии до тридцать второго года. Я вспоминаю об одном случае, который произошел тогда в горной хижине. Хунгертобель был одним из пяти присутствовавших. Поэтому можно предположить, что он узнал меня.