Страница:
Глухонемого я встретил после Третьей мировой войны в своем старинном родном городе; еще перед тем, как разразилась война, правительство, государственные чиновники и обе палаты парламента удалились в большой бункер под Блюмлизальпом, возможно, защищенность против всякого нападения органов власти (законодательной и исполнительной) — необходимая предпосылка для обороны страны. Здание парламента в бункере было копией столичного, включая секретные устройства и радиостанцию. Даже окружающий пейзаж скопировали и сконструировали декораторы из городского театра при помощи увеличенных фотографий и прожекторов. Вокруг этого сооружения были возведены жилые дома, кинотеатры, часовня, бары, кегельбаны, больница и Фитнис-центр. Далее шли как бы три «кольца»: кольцо снабжения с продовольственными магазинами и винными погребками (особенно в кантоне Во), затем внутреннее и внешнее оборонительное кольцо. Под всем этим гигантским комплексом — сокровищница, полная золотых слитков почти со всего света, а под нею — атомная электростанция.
Правительство и парламент заседали беспрерывно. Учреждения работали на полную мощность.
Когда я получил тайное задание и явился доложить о своем отъезде, официально приняв на себя функции офицера связи при командующем, они как раз только что выработали новую концепцию обороны страны, и было решено в течение последующего десятилетия создать сто танков «Гепард-9» и пятьдесят бомб «Вампир-3». Я отдал честь, правительство и обе палаты парламента встали и запели «Навстречу заре!». Настроение было подавленное.
Ведь никто не думал, что Третья мировая война разразится, несмотря на мобилизацию, была надежда, что наличие бомб этому помешает, а бомбами обладали уже все, и мы тоже. Вопреки упорной борьбе прогрессивных сил, противников атомного оружия, несмотря на уклонение от военной службы, протесты церковников и тому подобных кругов, мы создали бомбу — но только после королевства Лихтенштейн, — а у всех африканских стран она давным-давно уже была!
Итак, нас убеждали, что если и будет война, то лишь обычная, но в такую войну мы не верили, потому что, во-первых, создание бомбы стоило так дорого и мы оказались плохо вооруженными для ведения обычной войны, а во-вторых, потому что бомба была создана именно с целью воспрепятствовать обычной войне. Но особенно нас тяготила внешнеполитическая зависимость. Мы продолжали подтверждать свою позицию вооруженного нейтралитета, однако нас не оставляло все растущее чувство угрозы, что ни та, ни другая сторона не верят в наше священное политическое кредо. Для одних мы примыкали к милитаристскому лагерю, а для других являлись потенциальным военным врагом.
Свою армию, достигшую восьмисот тысяч, мы были вынуждены передислоцировать на восточную границу, иначе действия западных держав стали бы непредсказуемыми, они могли бы счесть этот участок фронта ослабленным. К тому же нельзя забывать, что население не доверяло правительству и солдаты участвовали во всем этом, лишь исполняя воинский долг: с некоторых пор уклоняющихся от службы в армии мы были вынуждены приговаривать к пожизненному тюремному заключению; от расстрела, которого требовало военное министерство, их спасало лишь помилование. Отношение населения к правительству стало прямо-таки враждебным. Народ знал: правительство, государственная власть, парламент — всего пять тысяч человек — находятся в безопасности под Блюмлизальпом, однако безопасность остальных не обеспечена. К счастью, мобилизацию провели до всеобщих выборов.
Третья мировая война началась и в первые два дня шла как обычная, а для нашей армии — впервые с 1512 года, со времени завоевания Милана, — и как вполне победоносная. Когда огромная бомба упала на Блюмлизальп, а другие крупные бомбы — на правительственные убежища других стран — цепная реакция от удара к удару, — мы задержали русских при Ландеке, при их вступлении в северную Италию.
Сообщение о капитуляции союзнических и вражеских войск дошло до командующего, когда он находился в курортной гостинице в Нижнем Энгадине. Мы расположились в удобных креслах посреди большого холла, а вокруг нас — штаб. Выбор напитков был еще богатый. Настроение — боевое. Командующий предавался музыкальным пристрастиям. Струнный квартет играл Шуберта, «Смерть и девушка». И тут офицер для поручений вручил телеграмму.
— Ну-ка, Ганс, сынок, прочти эту бумажонку вслух, — улыбнулся командующий, пробежав телеграмму глазами.
Торжествующие вопли неслись с улицы: содержание телеграммы стало известно через радиста. Командующий схватил автомат. Я встал. Квартет замолк. Я прочитал телеграмму вслух. Реакция была бурной. Квартет заиграл Венгерскую рапсодию Листа. Офицеры ликовали и обнимались.
Автомат командующего скосил их начисто. Он разрядил три магазина. Зал представлял собой неописуемую мешанину из трупов, искромсанных кресел, осколков стекла, разбитых бутылок из-под шампанского, виски, коньяка, джина и красного вина; квартет играл изо всех сил «andante con moto» из квартета Шуберта, вариации на тему: «Не бойся. Я не дикарь, спокойно спи в моих объятиях».
Уже в джипе командующий сказал:
— Все они свиньи вонючие и изменники родины. — Тут он еще раз обернулся и расстрелял музыкантов.
В Скуоле мы попрощались. Командующий направился в Инсбрук, а я — в Верхний Энгадин.
Недалеко от Цернеца на обочине дороги я насчитал более трехсот офицеров, аккуратно уложенных в ряд, от командира корпуса до лейтенанта, все они были расстреляны своими солдатами. Проезжая мимо, я им отсалютовал.
Санкт-Мориц был опустошен и разграблен, полыхали отели, шале знаменитого дирижера испускало клубы дыма. Я оделся в штатское, в одном шикарном магазине мужской одежды выбрал джинсовый костюм, на котором еще болтался ярлычок с ценой — 3000, в обычном магазине он не стоил бы и 300; из персонала никто не показывался. Горючего достать было негде.
Я оставил свой джип, а в нем и оба автомата, зарядил револьвер, нашел какой-то велосипед и покатил через перевал Малоя. После горного перевала — первая ясная ночь, темная часть луны отсвечивает зловеще-красным; на земле бушуют многочисленные пожары.
В маленькой деревеньке неподалеку от бывшей границы я стал искать себе пристанище. Деревенька была погружена в полумрак, а противоположная сторона долины алела киноварью.
Я прокрался к какому-то дому, который сперва принял за нежилой сарай. Позади него находилась лестница. Я поднялся наверх. Двери легко открылись. Внутри было темно, и я посветил себе карманным фонариком. Я оказался в мастерской художника. У стены стояла картина: разные фигуры, как бы разбросанные, пустое пространство картины было таинственным, слабо натянутый, чуть загрунтованный холст походил на сеть, в которой запутались люди. Картина у другой стены изображала кладбище: белые надгробия и среди них втиснут портрет человека больше натуральной величины. Странно — будто в силу подспудного протеста художник намеренно разрушал свое творение: казалось, в этом ателье уже свершилась гибель мира.
Посреди ателье стояла жуткая железная кровать, на ней — полосатый матрац с торчащим из него конским волосом. Рядом с кроватью — древнее, изодранное, заклеенное разноцветными заплатками кожаное кресло. У задней стены под окном стояла картина, изображавшая дохлую собаку, терявшуюся в бесконечности охры. Потом я обнаружил портрет человека, похожего на командующего. Он лежал на постели, голый и толстый, спутанная борода спускалась на грудь, подпираемую вспученным животом, правый бок, где печень, вспух, ноги раскинуты в стороны, а взгляд гордый и безумный.
Я замерз. Вырезал картину из рамы, улегся на кровать, а воняющий краской холст приспособил вместо одеяла.
Проснулся я в грязном сумраке утра. Схватился за револьвер. Перед пустой деревянной рамой, из которой я вырезал холст, стояла одетая в черное старая женщина в грубых башмаках. Нос у нее был острый, седые волосы забраны в пучок. В руках она держала большую пузатую чашку. Она смотрела на меня немигающими глазами.
— Ты кто? — спросил я.
Она не ответила.
— Chi sei?[3] — спросил я по-итальянски.
— Антония, — ответила старуха.
Она подошла ко мне и церемонно протянула чашку с молоком. Я выпил его и вылез из-под холста.
Глядя на меня, она рассмеялась: «L'attore»[4], а когда я прошел мимо нее, торжественно заявила:
— Non andare nelle montagne. Tu sei il nemico[5].
Она помешалась, как и многие другие.
Я вышел на улицу. Мой велосипед украли, жители покинули деревню, граница не охранялась. Городок Кьявенна был разграблен турецкими офицерами, которые пытались спастись от своих рядовых. В каком-то гараже я взял мотоцикл. Владелец глядел на меня равнодушно, у него изнасиловали и убили жену и двух дочерей.
На перевале Шплюген я сбросил русского офицера в водохранилище, мотоцикл утопил тоже. Офицер неожиданно напал на меня, когда я приостановился, любуясь атомным грибом, поднимавшимся на западном небосклоне. Я впервые видел его.
Через некоторое время я наткнулся на разбитый вертолет, обыскал его и нашел бумаги, принадлежавшие русскому. Забыл, как его звали, помню только, что родом он был из Иркутска.
Тузис был опустошен. До меня начинало доходить, что произошло в нашей стране.
Два года понадобилось мне на то, чтобы добраться до пункта назначения. Это уже о многом говорит. Поэтому достаточно лишь упомянуть о моих скитаниях в аду того времени. Люди, выжившие после взрыва бомбы, если кто-то вообще выжил, всю ответственность за Третью мировую войну взвалили на науку и технику. Не только атомные электростанции, но и плотины, и обычные электростанции оказались разрушенными, сотни тысяч погибли при наводнениях, в потоках ядовитых газов, испускаемых горящими химическими заводами — ярость населения против этих заводов не знала удержу. Повсюду — взорванные бензоколонки, горящие легковые машины; ставшие ненужными радиоприемники, телевизоры и проигрыватели, стиральные машины, пишущие машинки, компьютеры — все было изломано, музеи, библиотеки, больницы — уничтожены. Это выглядело самоубийством целой страны. Кур, к примеру, превратился в настоящий сумасшедший дом. В Гларусе сжигали «ведьм», машинисток и лаборанток. Жители города Аппенцель разорили монастырь Св. Галлена под тем предлогом, что христианство породило науку. При пожаре погибла ценнейшая библиотека вместе с «Песнью о Нибелунгах». В огромной мусорной куче, оставшейся на месте Цюриха, власть захватили рокеры. Они утопили в реке Лиммат прогрессистов и социалистов вместе с профессурой и ассистентами обоих цюрихских высших учебных заведений. В развалинах театра собиралась секта верующих в теорию полого Земного шара. Жрицы этой секты были беременны. Они произвели на свет чудовищных уродов, которые были рождены прямо на сцене и тут же убиты. Богослужение превратилось в оргию. Верующие накидывались друг на друга в надежде произвести на свет еще более ужасных потомков. В Ольтене на огромном помосте повесили тысячи учителей младших и старших классов народной школы. Их согнали со всей страны.
В Граубюндене тем временем начался уже «великий мор». Если сначала люди предавались неописуемому разгулу, грабили, разрушали, истребляли все, что попадалось под руку, разжигали страшные пожары, останавливали всякое движение, то потом они впали в апатию. Их охватила свинцовая усталость. Они сидели у развалин своих домов, которые разрушили своими руками, неподвижно уставившись прямо перед собой, ложились где попало и умирали. Мало-помалу разрушения прекратились. Уже не оставалось автомобилей, дорог — одни руины, чудовищные скопления продуктов, заготовленных для восьмимиллионного населения, насчитывающего теперь не больше ста тысяч. Рядом с людьми гибли животные. На полях грудами лежали трупы. Зато птицы страшно расплодились.
Люди торжественно предавали мертвых земле. Сколачивались гробы, но их все время не хватало, тогда грабили старые кладбища, выкапывая то, что осталось от старых гробов, или закапывали умерших в шкафах. Похоронные процессии без конца; в страшной жаре, не спадавшей и осенью, люди шагали, одетые в черное, вслед за гробами или тянули на длинных канатах тачки, на которые рядами были уложены гробы. Справлялись роскошные поминки. Для большинства они становились последним пиршеством. Потом хоронили и этих, и похоронные шествия, все редея, тянулись к новым кладбищам. Казалось, народ хоронил сам себя.
Потом наш склад бомб в Шраттенфлу загорелся сам собой. По пути через Эмменталь мне встретилась деревня с большой молочной фермой. Она была чистенькая, ухоженная, на окнах стояла герань огненного цвета, а улицы — совершенно пустые. Я вошел в трактир под названием «У креста». В зале для гостей никого не оказалось. В кухне на полу лежал мертвый хозяин, настоящий гигант, с лицом, выпачканным мороженым. Я вошел в столовую. Примерно сотня человек сидела за празднично накрытыми столами: мужчины, женщины всех возрастов, девочки и мальчики. За длинным столом посреди зала — жених и невеста. Невеста в белом подвенечном наряде, бок о бок с женихом — крупная женщина в бернском национальном костюме. Все они были мертвы и выглядели чрезвычайно умиротворенно в своей воскресной одежде. Тарелки почти пустые, надо бы подложить еще еды. В проходах между столами лежали мертвые девушки-официантки. На столах возвышались огромные «бернские блюда»: деревенские окорока, свиные ребрышки, копченое мясо, шпиг, языковая колбаса, фасоль, кислая капуста, соленый картофель. Около невесты было отодвинуто кресло, а на полу лежал пожилой мужчина, роскошная борода накрыла его грудь словно покрывало. В правой руке он держал лист бумаги, я заглянул в него — это оказалось стихотворение. Взяв кресло, я уселся рядом с невестой и положил себе на тарелку еду с «бернского блюда» — она была еще теплая.
И вот я нерешительно высекаю эти свои воспоминания на стенах галереи: они во многом стали мне казаться невероятными. Так, в памяти у меня осталась прежде всего жара, не спадавшая всю зиму напролет; а когда я мысленно возвращаюсь в те времена, то мне всегда видится мощное наводнение. До своего родного города я добрался пешком по пустынной автостраде. Чем ближе подходил я к городу, тем безлюднее становилась страна. Автострада километр за километром заросла травой, пробившей бетон; я шел мимо скопления автомобилей, покрытого пышным плющом. Однажды мне почудилось, что в небе летит самолет, он летел так высоко, что его не было слышно.
Добравшись наконец до города, я увидел, что предместье в руинах: никому теперь не нужные торговые центры, выгоревшие коробки многоэтажных зданий. Я сошел с автострады. В лучах заходящего солнца передо мной предстал старый город. Расположенный на скалистом хребте, возвышающемся над рекой, он казался невредимым. Стены пронизывал теплый золотистый свет. Город был так чудесно прекрасен, что при воспоминании о нем тускнеет даже вид на Макалу и Джомолунгму. Однако мосты, ведущие к нему, оказались разрушенными. Я вернулся на автостраду, по ее обломкам мне удалось пересечь реку. Теперь атомный гриб стоял на юге. Он постепенно превращался в светящийся колпак, накрывший Альпы и освещавший ночное небо, в то время как я углублялся в лес.
Бункера были в целости и сохранности, кровати аккуратно застелены. Я стал ждать. Бюрки не пришел. Я заснул.
Наутро я отправился во Внутренний город. Университет представлял из себя сплошные руины, аудитория, в которой занимался прежде философский семинар, обуглилась, фасад обрушился, книги превратились в черную слипшуюся массу. Стол, за которым мы сидели, развалился. Сохранилась только доска. Перед ней стоял какой-то мужчина. Он стоял ко мне спиной, засунув руки в карманы поношенной шинели.
— Хэлло, — обратился я к нему.
Мужчина не пошевелился.
— Эй! — крикнул я.
Казалось, он не слышит. Я подошел и коснулся его плеча. Он повернулся ко мне лицом. Оно было сожжено облучением, лишено всякого выражения.
Взяв кусок мела, лежавший у доски, он написал: «Огнестрельная рана в голову. Глухонемой. Читаю по губам. Говорите медленно». И обернулся ко мне.
— Кто ты? — спросил я медленно.
Он пожал плечами.
— Где находится служба обеспечения солдат? — спросил я.
Он взял мел и написал на доске: «Тибет. Война». И глянул на меня.
— Служба обеспечения солдат, — повторил я медленно, по слогам, — где она?
Он написал «60 23 10 23», непонятное число, которое запомнилось только потому, что, будучи офицером, я привык запоминать номера: шестьдесят, двадцать три, десять, двадцать три. Он смотрел на меня. Его обгоревшие губы дрожали. Непонятно, издевался он или улыбался. Я постучал себя по лбу.
Глухонемой написал: «Соображай, достаточно ясно» — и опять уставился на меня.
Я взял у него мел, стер все, что он написал, сам написал: «Ерунда» , кинул мел на пол, растоптал его и бросился прочь из университетских развалин.
Неподалеку от сгоревшей столовой мне попался навстречу какой-то маленький человечек. На правой щеке у него была большая черная язва. Он толкал тележку с книгами.
— С семинара по немецкой литературе, — сказал он, показывая в сторону сплошных развалин за университетом. Книги ему еще удалось найти. Я взял одну с тележки — «Эмилия Галотти». — Я переплетчик, — объяснил человечек, — со мной работает еще печатник. Мы выпускаем книгу — сто штук, потом еще сто штук. Люди снова читают, становятся настоящими книжными червями. Выгодное дельце! — Он засветился от удовольствия. — Я не умру. Ведь выжил. А на щеке у меня обыкновенная меланома.
Я сказал, что Лессинг сложноват для чтения. Он спросил, кто такой Лессинг. Я указал ему на книгу.
— Вот эта? — удивился он. — Это не для чтения, а для сожжения. Выпускаю я «Хайди» Джоанны Спайри. Запомните имя: Джоанна Спайри. Классика. — Тут он подозрительно взглянул на меня. — Ты солдат?
Я кивнул.
— Офицер? — спросил он с угрозой в голосе.
Я помотал головой.
— А раньше что делал?
— Учился в университете.
Посмотрев на свою тележку, он мрачно уточнил:
— Читал такие вот книги?
— Да, и такие тоже, — ответил я.
— Черт-те что вы натворили с вашим образованием! — проворчал человечек. — Вы, с вашими дурацкими книжонками…
Я спросил, где находится служба обеспечения солдат.
— Рядом с ратушей, — ответил он, — может, ты все-таки был офицером?
И он засеменил дальше, толкая перед собой тележку,
Я пошел обратно через развалины. В разрушенной аудитории нашего семинара я сумел отыскать лишь куски из «Трагической истории литературы» и несколько страниц из предисловия, в которых шла речь об основных понятиях поэтики.
Вокзал за университетом был сплошной кучей мусора. Дома, больницы, торговые улицы находились в полном запустении, окна магазинов выбиты. Кафедральный собор стоял на месте. Я подошел к главному порталу и увидел, что «Страшный суд» уничтожен. Я шел по среднему нефу собора, а за спиной у меня, барабаня по полу, падали капли воды.
У входа на галерею, прислонившись к стене, стоял какой-то оборванец.
— Когда жизнь в опасности, ведь это бодрит, верно? — обратился он ко мне.
Я поинтересовался, кто разбил «Страшный суд».
— Я, — ответил мужчина. — «Страшный суд» нам больше не нужен.
Служба обеспечения солдат находилась неподалеку от ратуши, в бывшей часовне, как мне смутно помнилось. Вокруг стен лежали несколько матрацев и стопка шерстяных одеял. Вокруг каменной купели стояли три стула, а на камне лежал кусок торта. На стенах виднелись бледные следы фресок, но разобрать, что они изображали прежде, было трудно. В часовне никого не было видно.
Я несколько раз прошелся туда-сюда. Никто не появился. Тогда я приоткрыл какую-то дверь рядом с купелью. Вошел в ризницу. За столом сидела толстая старуха в металлических очках и ела торт.
На мой вопрос, не здесь ли находится солдатская служба, она ответила, уплетая за обе щеки:
— Я солдатская служба, — и, проглотив кусок, в свою очередь спросила: — А ты кто такой?
Я назвал свой псевдоним:
— Рюкхард.
Толстуха задумалась.
— У моего отца была книга какого-то Рюкхарда, — сказала она, — «Брамсовы мудрости».
— «Мудрости брахманов» Фридриха Рюккерта, — поправил ее я.
— Возможно, — сказала женщина и отрезала себе еще кусок торта. — Ореховый, — объяснила она.
— А где комендант города? — спросил я.
Она продолжала есть.
— Армия капитулировала, — проговорила она, — коменданта больше нет. Теперь есть только Администрация.
Я тогда впервые услышал про эту Администрацию.
— Что вы под этим подразумеваете? — поинтересовался я.
Женщина облизывала пальцы.
— Под чем? — спросила она.
— Под Администрацией.
— Администрация есть Администрация, — объяснила она.
Я смотрел, как она поглощает торт. На мой вопрос, сколько солдат она обслуживает, толстуха ответила:
— Одного слепого.
— Бюрки? — спросил я осторожно.
Она все ела и ела.
— Штауффер, — наконец сказала она. — Слепого зовут Штауффер. Раньше у меня было больше солдат. Они все умерли. Они все были слепые. Ты тоже можешь здесь жить, ты, конечно, солдат, иначе бы сюда не пришел.
— Я живу в другом месте, — сказал я.
— Дело твое, — ответила она и затолкнула остаток торта в рот, — ровно в полдень и ровно в восемь вечера мы едим торт.
Я вышел из ризницы. В часовне у купели сидел какой-то старик. Я уселся против него.
— Я слепой, — сказал тот.
— Как это случилось?
— Увидел молнию, — рассказал он, — другие тоже ее видели. Все они умерли. — Он оттолкнул тарелку. — Ненавижу торт. Одна старуха в состоянии есть его с удовольствием.
— Вы Штауффер? — обратился я к нему.
— Нет, Хадорн. Меня зовут Хадорн. Штауффер умер. А тебя зовут Рюэгер?
— Меня зовут Рюкхард.
— Жаль, — посетовал Хадорн, — у меня кое-что есть для Рюэгера.
— Что же?
— Кое-что от Штауффера.
— Но он же умер.
— У него это тоже от одного умершего.
— От какого еще умершего?
— От Цауга.
— Не знаю такого.
— А он это получил от другого, который тоже умер.
— От Бюрки? — предположил я.
Он задумался.
— Нет, — вспомнил он, — от Бургера.
Я не сдавался:
— Может, все-таки от Бюрки?
Он опять задумался.
— У меня плохая память на имена, — сказал он наконец.
— А меня все-таки зовут Рюэгер, — решился я.
— Значит, у тебя тоже плохая память на имена, — упрекнул он меня, — ведь сначала ты сказал, что ты не Рюэгер. Однако мне все равно, кто ты.
И он мне протянул что-то. Это оказался ключ Бюрки.
— Кто теперь Администрация?
— Эдингер, — ответил слепой.
— А кто такой Эдингер?
— Не знаю.
Я поднялся, сунув ключ в карман пальто.
— Ну, я пошел, — сообщил я.
— А я остаюсь, — проговорил он, — все равно скоро умру.
Мецгергассе представляла собой кучу щебня, Цитглоггерская башня обрушилась.
Когда я добрался до здания правительства, уже наступила ночь, но такая ясная, как будто светила полная луна. У обеих статуй, стоящих перед главным входом, отсутствовали головы. Купол был разбит, по лестнице можно было идти только с большой осторожностью, но зал Большой палаты чудом уцелел, даже чудовищная огромная фреска оказалась невредимой, однако скамьи для депутатов исчезли. А в зале поставили старые, потертые диваны, на которых сидели женщины в несколько потрепанных пеньюарах, некоторые — с голой грудью. Все это скупо освещалось керосиновой лампой. Ложи для зрителей прикрывал занавес. Трибуна для ораторов была на месте. В кресле председателя парламента сидела женщина с круглым энергичным лицом в форме офицера Армии спасения. Пахло луком.
Я в нерешительности остановился у входа в зал.
— Иди сюда, — приказала командирша, — выбирай какую хочешь.
— У меня нет денег, — сказал я.
Женщина удивленно уставилась на меня.
— Сын мой, откуда ты свалился?
— С фронта.
Она удивилась:
— Долго же тебе пришлось добираться сюда. У тебя есть ластик?
— Зачем он?
— Для девочки, конечно. Мы берем то, что нам нужно, конечно, лучше бы точилку для карандашей.
— У меня есть только револьвер, — сказал я.
— Сын мой, давай его сюда, не то мне придется доложить о тебе Администрации.
— Эдингеру?
— Кому ж еще?
— А где Администрация?
— На Айгерплац.
— Это Эдингер приказал устроить здесь бордель?
— Заведение, мой милый!
— Это — заведение?!
— Естественно, — ответила она, — мы ведь облучены, сынок. Мы умрем. Любая радость, доставленная одним из нас другому, — акт божественного милосердия. Я — майор. И я горжусь тем, что моя бригада все это поняла. — Она указала на женщин, расположившихся на потертых диванах: — Обреченные на гибель готовы любить!
— Я ищу Нору, — сообщил я.
Майорша взяла колокольчик, позвонила.
— Нора! — позвала она.
Наверху в дипломатической ложе приоткрылся занавес. Оттуда выглянула Нора.
— Что такое? — спросила она.
— Клиент, — сообщила майорша.
— Я еще занята, — ответила Нора и исчезла за занавесом.
— Она еще на службе, — объяснила майорша.
— Я подожду.
Майорша назвала цену:
— За револьвер.
Я отдал свой револьвер.