— Присаживайся, сын мой, и подожди.
   Я уселся на диван между двух женщин. Майорша взяла гитару, прислоненную к ее председательскому креслу, заиграла, и все запели:
 
В чистоте мы непреложны,
Коль душа любовь хранит.
Все страдания ничтожны,
Если смерть с косой летит.
 
 
Божий Сын страдал от жажды,
Мукой крестною сражен.
Бомбой ра´спяты однажды,
Мы несчастнее, чем Он.
 
   Появилась Нора. Сначала мне показалось, что на руках у нее мальчик, но это был безногий шестидесятилетний инвалид со сморщенным детским личиком.
   — Ну вот, попрыгунчик, — сказала Нора, усаживая его на диван, — теперь у тебя будет легче на душе.
   — Нора, — сказала майорша, — вот твой следующий клиент.
   Нора посмотрела на меня и сделала вид, что не узнала. Под халатом у нее ничего не было.
   — Тогда пошли наверх, мой хороший, — сказала Нора и направилась к двери, ведущей на галерею. Я — за ней.
   Майорша снова заиграла, и бригада запела:
 
Божьи девы, дружно — к бою!
Прояви´м веселый пыл!
Кто пожертвовал собою,
Сладкой вечности вкусил[6].
 
   — У тебя есть ключ? — спросила Нора.
   Я кивнул.
   — Пошли.
   Мы медленно продвигались по разрушенному залу под куполом и по крытой галерее к восточному крылу здания. Попали в темный коридор и невольно остановились.
   — Ничего не вижу, — сказал я.
   — Надо привыкнуть к темноте, что-нибудь всегда можно разглядеть.
   Мы стояли не двигаясь.
   — Как ты могла! — воскликнул я.
   — Что именно?
   — Ты знаешь, что´ я имею в виду.
   Она молчала. Темень была непроницаемая.
   — Приходится держаться за это место, — пояснила она.
   — Тебя что, Эдингер заставил?
   Она засмеялась.
   — Да нет! Иначе мне было бы незачем здесь жить. Ты что-нибудь видишь?
   Я соврал:
   — Видно кое-что.
   — Ну, пошли.
   Мы осторожно вошли в коридор. Я передвигался как слепой.
   — Чего ты давеча так взбесился? — спросила Нора. — Я и раньше с вами со всеми спала!
   Я ощупью продвигался в темноте.
   — Так это с нами, — проговорил я с досадой.
   — Милый мой, мне кажется, ваше времечко прошло. Мы спустились в подвал.
   — Сюда, — предупредила Нора, — осторожно, здесь лестница, двадцать две ступеньки.
   Я принялся считать.
   Она остановилась. Я слышал ее дыхание.
   — Теперь направо, — скомандовала она, — в этой стене.
   Нащупав деревянную панель, я нашел место, где она поддавалась. Нащупал замочную скважину, ключ подошел.
   — Закрой глаза, — сказал я.
   Дверь бункера отворилась. Мы почувствовали, что стало светло. Дверь за нами захлопнулась. Мы открыли глаза. Это был компьютерный зал.
   Нора проверила аппаратуру.
   — Генераторы в порядке, — сказала она.
   Мы подошли к радиоустановке. Нора включила ее, и, к нашему удивлению, зазвучала мелодия «Навстречу заре!», да так громко, что мы вздрогнули от неожиданности.
   — Блюмлизальп! — воскликнула Нора.
   — Автоматическая установка, — успокоил я ее, — не может быть, чтоб там кто-то остался в живых.
   Но тут зазвучал голос. Голос Брюкмана, популярного ведущего ночной программы легкой музыки, анекдотов и интервью — «Из брюк явился Брюкман».
   — Дорогие слушательницы и слушатели, — проговорил он, — сейчас двадцать два часа. — И Брюкман назвал дату и объявил о повторении какой-то патриотической передачи.
   — Они еще живы! — кричала Нора. — Они еще живы! Он объявил сегодняшнее число.
   Тут раздался голос начальника военного ведомства.
   — Мой шеф! — Нора была вне себя.
   Шеф своим звучным голосом произносил речь, обращенную к народу. Он объяснил, что все они: правительство, парламент, различные ведомства — всего четыре тысячи лиц обоего пола, главным образом мужчины и тысяча машинисток, — уцелели здесь, под Блюмлизальпом, избежав облучения, запаса продуктов хватит еще на два-три поколения, атомная электростанция работает, обеспечивая их светом и воздухом, это сводит на нет все протесты противников атомных электростанций; правительство, парламент и чиновники в состоянии и дальше осуществлять руководство страной и служить народу, хотя у них и нет возможности выйти из-под Блюмлизальпа, ведь враг вероломен и уже пытался сбросить бомбу на Блюмлизальп. Однако они не жалуются: исполнительная, законодательная власть и государственный аппарат должны принести в жертву себя, а не народ, и вот они жертвуют собой.
   Пока начальник военного ведомства продолжал свою речь, я внимательно рассматривал Нору. Она стояла рядом, халат распахнулся, и не дыша слушала своего шефа. Я накинулся на нее: у меня целую вечность не было женщины.
   А шеф говорил, что с большой радостью встретил известие о победе над коварным врагом в Ландеке, и он убежден: армия с ее храбрыми союзниками уже близка к окончательной победе в глубине азиатских степей и, возможно, уже ее одержала; он говорил, что, к сожалению, к нему, а также к остальным членам правительства еще не поступало известий из внешнего мира, так как крайне высокий уровень радиации в Блюмлизальпе, по-видимому, препятствует любой радиосвязи.
   Он говорил и говорил. Нора продолжала слушать. Я запыхтел, застонал, тогда она зажала мне рот рукой, чтобы я не мешал ей слушать шефа, не пропуская ни слова. Я был ненасытен, а она, вслушиваясь в слова шефа, позволяла делать с собой все что угодно.
   — Конечно, может быть, — объяснял шеф, и в его голосе явственно звучала тревога, — конечно, не исключено, хотя и невероятно, что война приняла не тот оборот, какого ожидали: при гигантском численном превосходстве и лучшем качестве классических систем вооружения враг одержит верх, захватит страну, но лишь страну, а не народ, который непобедим, как в дни Моргартена, Земпаха и Муртена[7].
   Я все яростнее набрасывался на Нору, потому что она продолжала слушать и потому что я был ей безразличен.
   — Именно этот факт мало-помалу уяснит себе враг, и не только благодаря героическому сопротивлению, которое все еще оказывает ему народ — кто в этом сомневается, — но еще и потому, что законное, избранное народом правительство, парламент и государственные органы власти, денно и нощно исполняющие свой долг под Блюмлизальпом, — они управляют, дают указания, принимают законы, они, собственно, и есть народ, и никто другой, и поэтому именно они уполномочены вести переговоры с противником, и не как побежденные, а как победители, ведь даже если страна подвергнется опустошению — допустим на минуту такой невероятный случай, — даже если она уже не в состоянии оказывать сопротивление или — и это, к сожалению, тоже возможно — если ее уже нет, то есть ее невредимое правительство и ее великолепные органы власти. Они никогда не сдадутся. Наоборот, они готовы в интересах всеобщего мира снова подтвердить свою независимость, опирающуюся на постоянный вооруженный нейтралитет.
   Конечно, это были только обрывки речи, которые я теперь вспоминаю, увязывая друг с другом, такого со мной еще никогда не было, я ведь совсем не слушал, а когда наконец оторвался от Норы, из приемника опять неслось «Навстречу заре!».
   Мы встали. Я обливался потом. Пошли в лабораторию, оба совершенно голые. Она взяла у меня кровь на анализ.
   — Будешь жить.
   — А ты? — спросил я.
   — Меня обследовала Администрация. Мне повезло, как и тебе.
   Я снова набросился на нее, прямо здесь, у лабораторного стола, но опять разозлился, потому что она, пока я пытался овладеть ею, сообщила холодным, деловым тоном:
   — Невредимое правительство без народа — для правительства это, конечно, идеально. — И она захохотала и не переставала хохотать, пока я не отпустил ее.
   — А сколько народу в Администрации? — спросил я, когда она наконец успокоилась.
   — Двадцать-тридцать человек, не больше, — ответила она, поднялась и встала передо мной.
   — А где живет Эдингер? — поинтересовался я, все еще сидя на полу, голый, совершенно без сил.
   Она посмотрела на меня задумчиво.
   — А зачем тебе знать?
   — Да так.
   — В Вифлееме. В пентхаузе[8], — ответила она наконец.
   — А ты знаешь его имя?
   — Иеремия.
   Я подошел к компьютеру. В банке памяти Эдингеров было не много, и среди них отыскался Иеремия. Я пробежал глазами данные: занимался философией (незаконченное философское образование), выступал в защиту окружающей среды, уклонялся от службы в армии, приговорен к смертной казни, которую парламент заменил пожизненным заключением.
   Я опять пошел в радиоузел, закрыл дверь, ключ лежал в тайнике.
   Затем вернулся к Норе, оделся. Она уже надела халат. Потом я отправился на склад, выбрал пистолет с глушителем, сказал ей, чтобы она заперла дверь и хранила ключ, а у меня кое-какие планы, возможно, и не совсем безопасные, сказал я. Нора молчала. Я покинул правительственное здание, воспользовавшись дверью в восточном крыле.
   В Вифлееме остался лишь один многоэтажный дом, казавшийся каким-то призрачным эшафотом. Войдя в здание, я убедился, что внизу все выгорело дотла, а шахты лифтов пусты. Наконец обнаружил лестницу. Этажи состояли теперь лишь из стальных балок, державших бетонные перекрытия. На верхнем, освещаемом светлым ночным светом этаже никого не было видно. Я уже решил, что ошибся и что дом необитаем, но неожиданно натолкнулся на приставную лестницу. Вскарабкавшись по ней, я вылез в центре плоской крыши перед темным пентхаузом. Через щели в двери проникал свет. Я постучал. Послышались шаги, дверь распахнулась, и на светлом голубоватом фоне возник силуэт.
   — Как мне найти Иеремию Эдингера? — спросил я.
   — Папа еще в конторе, — ответил девчачий голос.
   — Я подожду его внизу.
   — Подожди у меня, — сказала девочка, — входи. Мама тоже еще не вернулась.
   Девочка пошла в пентхауз, я — следом за ней, сунув руки в карманы куртки.
   Прямо напротив двери я увидел громадную стеклянную стену и понял, почему внутренность дома казалась освещенной. За стеклянной стеной стояла светлая ночь, но она была такой прозрачной и серебристой не из-за луны, а из-за словно фосфоресцирующих гор, а Блюмлизальп светился так сильно, что отбрасывал тень.
   Я посмотрел на девочку. Она выглядела таинственно в этом освещении, очень худенькая, с большими глазами, волосы такой же белизны, что и Блюмлизальп, освещавший комнату.
   У стены стояли две кровати, посредине — стол и три стула. На столе лежали две книги: «Хайди» и «История философии в очерках. Руководство для самообразования» Швеглера. У стены напротив стояла плита, а рядом со стеклянной стеной — кресло-качалка.
   Девочка зажгла светильник с тремя свечами. Теплый свет преобразил помещение. На стенах стали видны разноцветные детские рисунки. Девочка была одета в красный тренировочный костюм, глаза у нее были большие и веселые, волосы — светло-русые, на вид ей было лет десять.
   — Ты испугался, — сказала она, — потому что Блюмлизальп так здорово сияет.
   — Пожалуй, да, — подтвердил я, — испугался немножко.
   — В последнее время свечение усилилось. Папа опасается. Он считает, что нам с мамой нужно уехать.
   Я рассматривал рисунки.
   — Хайди, — объяснила девочка, — я нарисовала все про Хайди, вот это домовой, а это — Петер-козопас. Может, ты сядешь, — предложила она, — в кресло-качалку, оно как раз для гостей.
   Я подошел к стеклянной стене, посмотрел на Блюмлизальп и устроился в кресле-качалке. Девочка села за стол и принялась за чтение «Хайди».
   Было около трех часов утра, когда наконец послышались чьи-то шаги. В дверях показался большой толстый мужчина. Глянув в мою сторону, он обратился к девочке:
   — Ты уже давно должна быть в постели, Глория. Марш спать!
   Девочка закрыла книгу.
   — Я не могу спать, пока ты не придешь, папа, — пожаловалась она. — И мама еще не возвращалась.
   — Сейчас она придет, твоя мама, — сказал этот высокий, грузный, огромный человек и подошел ко мне. — Моя контора находится на Айгерплац, — заявил он.
   — Мне хотелось бы поговорить с вами лично, Эдингер, — пояснил я.
   — Вы не хотите назвать себя? — спросил он.
   Я колебался в нерешительности.
   — Мое имя не имеет значения, — ответил я.
   — Ладно, — сказал он, — выпьем-ка коньяку.
   Он направился к импровизированной кухне, нагнулся, вытащил бутылку и две рюмки. Вернувшись в комнату, погладил по голове девочку, которая уже улеглась, погасил свечи, открыл дверь, кивнул мне, и мы вместе вышли на плоскую широкую крышу, расстилавшуюся перед нами в таинственном свете фосфоресцирующих гор, будто равнина с нагроможденными на ней развалинами, кустами и небольшими деревцами.
   Мы уселись на обломки дымовой трубы, под нами был разрушенный Вифлеем. За осевшей вниз бывшей многоэтажкой виднелось какое-то подобие города с возвышающимся над ним узким силуэтом кафедрального собора.
   — Бывший солдат?
   — Я и сейчас солдат, — ответил я.
   Он протянул мне рюмку, налил мне, потом — себе.
   — Из французского посольства, — сообщил он, — и рюмки оттуда. Хрусталь.
   — А посольство еще существует?
   — Один подвал остался, — сказал он. (У Администрации тоже свои секреты.)
   Мы выпили.
   — А чем ты раньше занимался? — спросил он.
   — Был студентом, занимался у старого Кацбаха, — ответил я, — писал диссертацию.
   — Вот что.
   — О Платоне.
   — А что именно о Платоне?
   — О «Государстве», седьмой его книге.
   — Я тоже учился у Кацбаха.
   — Знаю, — сказал я.
   — Я в курсе, что с ним произошло, — сказал он без удивления и выпил.
   — Что же случилось с Кацбахом? — спросил я.
   — Когда упала бомба, его квартира загорелась, — сообщил он, поболтав коньяком в рюмке, — у него было слишком много рукописей.
   — Беда всех философов, — сказал я. — От философского семинара вообще ничего не осталось.
   — Один Швеглер, — подтвердил он, — единственная книга, которую мне удалось найти.
   — Я заметил ее на вашем столе.
   Мы помолчали, глядя на Блюмлизальп.
   — Приходите завтра на обследование, — предложил Эдингер, — на Айгерплац.
   — Я буду жить, — ответил я, — меня уже обследовали.
   Он не спросил, кто меня обследовал, подлил мне коньяку, потом и себе тоже.
   — Где армия, Эдингер? — спросил я. — Мы ведь мобилизовали тысячу восемьсот мужчин.
   — Армия, — сказал он, — армия. — Он глотнул коньяку. — На Инсбрук сбросили бомбу. — Он еще глотнул. — Вечерний салют. Вы из армии. Значит, вам повезло.
   Мы опять помолчали, вглядываясь в очертания города. Пили.
   — На нашей стране, видимо, надо поставить крест, — сказал Эдингер, — на Европе вообще. А что творится в Центральной и Южной Африке, просто невозможно передать. Не говоря о других континентах. Соединенные Штаты не подают никаких признаков жизни. На Земле вряд ли наберется хотя бы сто миллионов человек. А ведь до всего этого было десять миллиардов.
   Я всматривался в Блюмлизальп. Он сиял ярче, чем полная луна.
   — Мы создали всемирную Администрацию.
   Я поболтал коньяком в рюмке.
   — Мы? — спросил я.
   Он ответил не сразу.
   — Ты же уклонялся от службы, Эдингер, — сказал я, глядя сквозь рюмку на светящиеся горы. Рюмка таинственно засияла. — Ты жив, потому что тебя уберегли стены каторжной тюрьмы. Парадокс. Если бы в свое время парламент оказался более решительным, тебя давно бы расстреляли.
   — У тебя-то уж хватило бы решительности.
   Я кивнул утвердительно.
   — Можешь взять это на заметку, Эдингер.
   Я сделал глоток, посмаковал.
   Со стороны города послышался глухой взрыв. Силуэт кафедрального собора покачнулся, потом раздался отдаленный громовой раскат, все окутала голубоватая пыль; когда она осела, от собора ничего не осталось.
   — Рухнула терраса, на которой стоял собор, и потянула его за собой, — сообщил Эдингер равнодушным тоном. — Мы давно ждали этого. Впрочем, ты прав, полковник, — продолжал он, — мы, уклонявшиеся от службы, создали здесь всемирную Администрацию, в других местах это делают диссиденты или жертвы указа против радикалов.
   Эдингер выдал себя. Он знал, кто я. Но пока это было неважно. Гораздо важнее было выведать что-нибудь об Администрации.
   — Другими словами, существуют отделения вашей всемирной Администрации, — заметил я, — и ты об этом проинформирован, Эдингер.
   — По радио, — сказал он.
   — Электричества больше нет, — бросил я.
   — Среди нас нашлись радиолюбители, — ответил он. Его лицо казалось в ночном свете лицом призрака, что-то необъяснимое исходило от него, какая-то странная неподвижность.
   — Однажды мне почудилось, что я видел самолет, — сообщил я.
   Он отхлебнул из рюмки.
   — От центральной Администрации в Непале, — сказал он.
   Я усиленно соображал. А ведь у них есть кое-что для проверки на радиоактивность. Что-то не вязалось во всей этой истории.
   — Ты знаешь, кто я, Эдингер, — констатировал я.
   — Я был уверен, что ты объявишься, полковник, — подтвердил он. — Бюрки меня предупредил.
   Мы помолчали.
   — Ключ он тебе тоже дал? — спросил я.
   — Да.
   — А Нора?
   — Она ничего не знает, — сказал он, — бункер под восточным крылом найти совсем нетрудно. Я только послушал несколько речей правительства и вернул ключ Бюрки. Потом Бюрки умер, и по цепочке через Цауга, Штауффера, Рюэгера и Хадорна ключ попал ко мне.
   — Ты в курсе, — сказал я.
   Он допил свой коньяк.
   — Администрация в курсе, — ответил Эдингер.
   Я указал на светящуюся гору:
   — Администрация там, Эдингер. Это полномочное, невредимое правительство, дееспособный парламент, действующие органы власти. Если мы его освободим, у нас будет Администрация намного лучше вашей всемирной из уклонившихся от службы в армии и диссидентов. Вы, конечно, это здорово придумали. Подлей-ка мне, Эдингер.
   Он налил мне еще коньяку.
   — Прежде всего ты, наверно, уже уяснил себе, Эдингер, — продолжал я, — что из нас двоих я сильнейший.
   — Ты так считаешь, потому что у тебя есть оружие? — спросил он и глотнул из рюмки.
   — Свой револьвер я отдал в правительственном здании бандерше, назначенной твоей Администрацией.
   Он рассмеялся.
   — Полковник, в бункере под восточным крылом находится склад оружия, он был в твоем распоряжении. И шифр.
   Я опешил.
   — Тебе известен шифр?
   Он ответил не сразу. Уставился на гору, и его широкое, тяжелое лицо опять сковала странная неподвижность.
   — Бюрки показал мне шифр к тайнику, расположенному под восточным крылом здания, — рассказал он, — и мы вместе расшифровали несколько секретных посланий, отправленных правительством из Блюмлизальпа. Это удалось лишь потому, что подземный кабель остался неповрежденным, радиостанция в Блюмлизальпе вышла из строя по причине радиоактивности. С правительством можно связаться лишь из восточного крыла правительственного здания. Правительство в отчаянии. Оно безрезультатно пыталось вступить со мной в контакт и наконец прекратило эти попытки. Они надеялись, что я их освобожу, а теперь обращаются с этой просьбой к тем, кто, как они убеждены, победил, то есть к врагам, не подозревая, что нет победителей, есть только побежденные; что солдаты всех армий отказались продолжать борьбу и расстреляли своих офицеров; что власть в руках всемирной Администрации и что те солдаты, которые выжили после катастрофы, пытаются теперь сделать плодородной Сахару: возможно, это единственный шанс для выживания человечества.
   Он замолчал.
   Я слушал его и думал.
   — Что ты мне предлагаешь? — спросил я.
   Он допил свою рюмку.
   — Люди работают в Сахаре, чтобы выжить, — сказал он. — Не исключено, что и туда проникнет радиация. Люди пытались невероятно примитивными средствами оросить пустыню. Они работали подобно первобытному человеку. Ненавидели технику. Ненавидели все, что напоминает о прошлом. Они находились в шоковом состоянии. Этот шок нужно было преодолеть. Я, как и ты, изучал философию. У меня есть теория Швеглера. Когда-то все мы смеялись над этими «Очерками философии», а теперь, может быть, именно тебе придется убеждать людей в Сахаре, что мыслить — это не самое опасное.
   Эдингер замолчал. Его предложение было диким.
   — Учить мыслить с помощью Швеглера, — рассмеялся я.
   — У нас нет другого выхода, — возразил он.
   — Другой возможности ты мне предложить не можешь?
   Он помедлил.
   — Могу, — ответил он наконец, — предлагаю, но без особой охоты.
   — И что же это? — спросил я.
   — Власть, — сказал он.
   Я испытующе смотрел на Эдингера, чего-то он недоговаривал.
   — Ты хочешь включить меня в Администрацию? — спросил я его.
   — Нет, в Администрацию ты не можешь быть принят, полковник.
   Он повернулся ко мне. Я опять увидел его тяжелое лицо.
   — Администрация — это третейский суд, ничего больше. Он предоставляет право каждому решать, чего он хочет — бессилия или силы, хочет он быть гражданином или наемником. У тебя тоже есть право выбора. Твой выбор Администрация должна будет принять.
   Я задумался.
   — В чем состоит сила наемника? — спросил я с недоверием.
   — В том же, в чем состоит любая сила, — во власти над людьми.
   — Над какими людьми? — продолжал я допытываться.
   — Над людьми, которые выданы на расправу наемникам, — непроницаемо сказал Эдингер.
   — Не ходи вокруг да около, Эдингер.
   — Ты совершенно не понимаешь, что творится, — ответил он, — Третья мировая война еще не кончилась.
   — Скажи пожалуйста! И где же это она продолжается?
   Он снова помешкал, разглядывая свою рюмку.
   — В Тибете, — произнес он в конце концов, — там продолжают сражаться.
   — Кто воюет?
   — Наемники.
   Это показалось мне невероятным.
   — А кто нападает на этих наемников?
   — Неприятель.
   — А что это за неприятель? — допытывался я.
   — Это дело наемников, — ответил он уклончиво, — Администрация не вмешивается в их дела.
   Наш разговор зашел в тупик. Или враг был сильнее, чем хотел признать Эдингер, или же война в Тибете — какая-то ловушка. Я не мог рисковать.
   — Эдингер, — обратился я к нему, — я был офицером связи нашей армии при командующем. Когда союзники капитулировали и штаб праздновал эту капитуляцию, командующий собственноручно расстрелял свой штаб.
   — Ну и?..
   Я внимательно смотрел на Эдингера,
   — Эдингер, — продолжал я, — на обочине дороги у Цернеца лежало более трехсот офицеров, расстрелянных нашими солдатами.
   Эдингер выпил до дна.
   — Наши солдаты больше не хотели воевать, — заявил он.
   Я достал пистолет с глушителем.
   — Налей себе еще, Эдингер, — сказал я. — Наемники в Тибете меня не касаются, и твоя Администрация тоже. Для меня что-то значит только правительство под Блюмлизальпом. В стране полно умирающих. С ними, которые все равно погибнут, я спасу правительство.
   Эдингер наполнил свою рюмку, повертел ее в руках.
   — И все-таки ты отправишься в Тибет, полковник, — произнес он спокойно и, пригубив коньяк, поставил бутылку рядом с собой.
   — Встать! — приказал я. — Подойти к краю крыши! Ты — уклоняющийся от службы и предатель родины.
   Эдингер повиновался и, стоя на краю крыши, еще раз обернулся ко мне — силуэт на фоне светящейся горы.
   — Блюмлизальп, — сказал он, улыбнулся и спросил меня: — Ты знаешь, о чем я невольно думаю, полковник, когда вижу, что гора светится вот так?
   Я покачал головой.
   — О том, — произнес он, — что на том суде, приговорившем меня к смертной казни, я предложил ликвидировать армию и на деньги, сэкономленные на ее содержании, совершить нечто безумное: построить на этой горе самую большую обсерваторию в мире.
   Он засмеялся. Потом махнул мне. Допил коньяк, бросил рюмку вниз на развалины позади себя и повернулся ко мне спиной.
   — От имени моего правительства, — крикнул я и трижды выстрелил в силуэт. Он растворился в воздухе. Светлое ночное небо впереди опустело. Я услышал звук падения далеко внизу. Мне чего-то недоставало. Взяв бутылку, я запустил ее вслед за ним.
   Тут я почувствовал: кто-то стоит за моей спиной. Я развернулся кругом с пистолетом на изготовку. Это была Нора. На ней был комбинезон, какие носят рабочие. Волосы спадали на плечи. В ночном свете они казались такими же белыми, как у девочки в пентхаузе.
   — Нора, — сказал я, — я убил изменника родины Эдингера. Следить за мной совершенно ни к чему.
   Она ничего не ответила.
   Я подошел к краю крыши, потом обернулся к ней.
   — Нора, — сказал я в замешательстве, — мне чего-то не хватает, я сам не знаю — чего.
   — Я уже давно здесь, — наконец ответила она, — я все слышала. Глория — моя дочка, а Эдингер был моим мужем.
   Я уставился на нее.
   — Этого не было в компьютерных данных, — сказал я.
   — Если бы там это было, я не смогла бы найти работу в правительственном заведении, — проговорила она, прошла мимо меня к краю крыши и посмотрела вниз. — Я рада, что ты его убил. Когда взорвалась бомба, он работал вместе с другими заключенными на Большом болоте. Он был безнадежен. Страдал от ужасных болей. Терпел адские муки. — Она обернулась и подошла ко мне. — Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, ведь ты способен мыслить только определенными категориями.