Она остановилась передо мной: темная фигура на светлеющем небе.
   — Но я не предательница. Эдингер был моим мужем, только и всего. Муж. Но мне кажется, он был чудак. Я верила в эту чушь — в защиту родины. Я была беременна, когда его за восемь лет до начала войны приговорили к смертной казни, а затем к пожизненной каторге как уклоняющегося от службы в армии. Я дала ему возможность заниматься философией. В шутку он называл меня своей Ксантиппой, сделавшей для философии больше, чем любая другая женщина. Он стал уклоняться от службы в армии, потому что это предписывала ему честность: как человек мыслит, так он и должен поступать. Не существует веления совести, есть веление мысли. Совесть и мысль едины. Он любил нашу страну, но ставил ей в упрек, что она уклоняется от Мысли. Ненависти он ни к кому не испытывал. А я чувствовала себя брошенной на произвол судьбы. Мне было страшно. Инстинкт подсказывал мне, что мы должны защищать свою страну. Он же говорил мне, что спасутся только правительство, парламент и государственный аппарат. Он все предвидел, все, что случилось. А я не верила ему. Когда он отправился на каторгу, я стала мстить ему: спала с каждым из вас.
   Стало так светло, что я уже различал черты ее лица. Оно как бы окаменело и казалось абсолютно спокойным.
   — А раз я мстила мужу, которого любила, и раз я спала с каждым из вас, принадлежавших к высшему военному руководству, значит, я стала патриоткой, и я осталась ею даже тогда, когда произошло все то, что предсказывал Эдингер.
   Она улыбнулась, и вдруг в чертах ее лица проступила нежность, которой я никогда не замечал в ней.
   — Я до такой степени осталась патриоткой, что пошла в бордель, который он устроил в правительственном здании, и тоже из чистой логики: потому что умирающие нуждаются в борделе. И создать Армию спасения удалось тоже ему. — Она рассмеялась. — Итак, я стала публичной девкой, чтобы дожидаться тебя и твоего поручения. Я думала, что Эдингер не подозревает об этом, а теперь знаю, что он был в курсе дела.
   — Ты была ему безразлична, — сказал я.
   Она посмотрела на меня.
   — Каждую ночь в это время я приходила сюда. Эдингер не спал из-за болей, и никогда ни с одним человеком мне не было так хорошо, как в эти часы перед рассветом. Мы говорили друг с другом, и когда он брал книгу, которую нашел в развалинах университета, я уже знала, что он хочет еще подумать, и я шла спать. Он восстановил по памяти всю философию, сказал он мне однажды, на основе одного лишь смехотворного учебника. Иногда по ночам к нему приходил какой-то глухонемой. Они вспоминали математику, физику, астрономию. Все можно восстановить, объяснял он, потому что ни одна мысль не исчезает окончательно.
   Я подошел к краю крыши и посмотрел вниз. Далеко внизу виднелась распростертая фигура Эдингера, он лежал — на спине или нет, было не разобрать, — широко раскинув руки и ноги.
   — Был Эдингер гением или нет, — сказал я, возвращаясь к Норе, — для нас это теперь не имеет значения.
   — Ты ведь хочешь организовать умирающих, — сказала она.
   — Мне надо выполнить поручение, — ответил я, — а потому как можно скорее проинформировать правительство в Блюмлизальпе, не дожидаясь, пока мне помешает в этом деле Администрация.
   — Теперь ты этого уже не сделаешь, — произнесла она спокойно, — после того как ты вышел из бункера в восточном крыле, я установила там автоматическое взрывное устройство, а затем уж догнала тебя. Я видела, как ты поднялся в пентхауз. Ждала снаружи. Эдингер тоже не заметил меня. Я стояла позади вас, когда произошел взрыв. Остатки купола еще стоят. Но сам собор полностью разрушен. И больше никакой связи с правительством нет.
   Я с ужасом смотрел на нее. Я ничего не понимал. Нора сошла с ума. Она глядела на Блюмлизальп.
   — Когда мы находились в помещении радиостанции и вдруг услышали голос диктора, а потом речь шефа, я неожиданно поняла, что Эдингер прав, — пояснила Нора.
   — А я взял тебя! — закричал я.
   Она подошла ко мне и встала рядом.
   — Полковник, — сказал она спокойно, — разве ты не понял, о чем говорил шеф?
   — Я взял тебя! — опять крикнул я.
   — Возможно, — ответила она, — мне безразлично, что ты со мной вытворял. Но я прислушивалась к речи шефа, и меня вдруг осенило. Я поняла, что вытворили с нами: правительство, парламент, государственные учреждения, называющие себя народом, для которых народ всего лишь отговорка, чтобы обеспечить себе безопасность, — ведь это дико смешно. Полковник! Пусть они до скончания века сидят в своем Блюмлизальпе! И тут являешься ты со своей идиотской затеей: вытащить это правительство из могилы с помощью умирающих, из могилы, которую они сами себе вырыли. Неужели до тебя не доходит, что патриотизм — это глупость? Для чего это правительство вообще существует? Может, ты думаешь, что это единственное правительство, засевшее в подобном убежище? Правительства всего мира забрались в такие же норы, и именно это предсказывал Эдингер, такие же правительства, как наше, — без народа и без врагов.
   Вдруг я понял, чего мне недоставало после того, как я убил Эдингера.
   — Враг, — выговорил я медленно, — у меня нет больше врага.
   Я почувствовал себя невероятно усталым и потерявшим всякую надежду.
   Стало светло как днем, контуры горы расплывались перед глазами. Наступило утро. Девочка прошмыгнула мимо меня, прижалась к матери, стоявшей передо мной, — гордой и красивой.
   — Отправляйся в Тибет, — сказала Нора, — на Зимнюю войну.
 
   (Здесь запись прерывается. Часть продолжения была обнаружена в одной из дальних галерей.)
 
   …Какое-то время назад (месяцы, годы) я сбился, запутался. И не потому, что живу в полной темноте, ориентируюсь я прекрасно и всегда нахожу дорогу к складу боеприпасов и консервов. Конечно, враг мог проникнуть в систему галерей, которую я держал под контролем, пока освещение было в порядке, возможно, враг и проник сюда, но зато теперь труднее найти меня самого.
   Писать для меня — мучение. Проверить, исписал ли я уже стену, я могу с помощью крошечной части правой руки, не захваченной протезом, или касаясь щеками скалы. Пишу строки в два километра длиной, что удалось установить при помощи кресла на колесах — по количеству поворотов, и теперь всего две строки, одну под другой.
   Меня не беспокоит ни возможность вражеского нападения, ни собственные трудности, я смирился со своим положением. Оно наполняет меня гордостью: ведь я стал на позицию Эдингера. В этом лабиринте под Джомолунгмой я являюсь единственным защитником Администрации. И я искупаю здесь убийство Эдингера, даже в том случае, если мой выстрел был для него избавлением. Его предложение донести философские знания до тех, кто занят оросительными работами в Сахаре, теперь мне понятно. Он хотел восстановить философию. Нора оказалась права: благодаря моей функции и сложившейся судьбе я нужнее Администрации на Зимней войне. Как ни ужасно, это имеет смысл.
   Я вспоминаю ту ночь у вершины Госаинтан на командном пункте, когда мы поймали на коротких волнах знакомый мотив: «Навстречу заре!» Может, случайно радиостанция Блюмлизальпа пробилась сквозь радиоактивность. Мы услышали также речь президента: он готов достойным образом вступить в переговоры с врагом. Мне было неприятно думать, что я служил такому правительству.
   Иногда мы слышали и другие государственные гимны и представителей других правительств, сообщавших о своей готовности к мирным переговорам, как-то раз какой-то отчаявшийся беспрерывно говорил по-русски, однако мы не знали русского языка. В конце он объявил о капитуляции на всех языках. Администрация, которой я служу теперь, неспособна на подобные заявления. Она не капитулирует никогда. Что меня все-таки сбивает с толку, так это одно событие, которого я не в состоянии осознать. Совершенно исключено, что война приняла катастрофический оборот для Администрации. Я верю в конечную победу. Это само собой разумеется.
   Но когда я недавно, делая записи, добрался до места, которое, видимо, находилось недалеко от давно бездействующего борделя, я заметил какой-то огонек. Возможно, это был неприятель, не появлявшийся уже несколько лет. А вдруг враг предпринял генеральное наступление? Осторожно продвигаясь вперед, я оказался в большом зале, где было светло как днем и полно людей: мужчины, женщины, целые семейства, много фотографирующих; были и другие: в форме, объяснявшие здешнее устройство. Я был настолько поражен, что, ослепленный светом, въехал в гущу этой толпы и чуть было не выстрелил, но вовремя спохватился, сообразив, что нахожусь не среди вражеских наемников, а среди туристов.
   Я дал предупредительный залп из автомата: туристы в опасности, ведь на них могли напасть враги. Какое легкомыслие разрешить и организовать подобное посещение бывшего борделя. Люди в ужасе закричали и побежали в одну из больших галерей. Я последовал за ними — может быть, это все-таки замаскированные враги. Галерея, как и бордель, оказалась освещенной, пол — заасфальтированным. Вдруг я очутился под открытым небом. Из ледяной пещеры на меня уставились наемники в кислородных масках и с автоматами. Я выстрелил. Стекло разлетелось вдребезги: наемники оказались выставленными в застекленной витрине и искусно освещенными восковыми фигурами. Я находился в большом выставочном зале, в витринах которого передо мной представали все новые и новые сцены из Зимней войны. Я пришел в ужас, когда в одной из витрин узнал самого себя и командующего; наш командный пункт на вершине Госаинтана был воспроизведен с поразительной точностью. Так что я попал в музей.
   В ярости я расстреливал витрины, перед глазами у меня расплывались силуэты одетых в форму людей, спасавшихся бегством, — служители музея. Я покатил за ними и неожиданно оказался у выхода. Снаружи виднелся парк с растущими в нем рододендронами, голубое безоблачное небо, мужчина в белом халате, как врач, лысый, в очках, он махал белым платком. Я застрелил его и отправился обратно через музей в галерею, затем — в заброшенный бордель. Зажимом правого протеза поднял с пола какой-то проспект. На нем было написано: «Путеводитель по борделю в Гашербрум III: „Светящаяся стена“». Кругом валялись и другие проспекты, снабженные подобными заголовками. Лишь через несколько дней я добрался до старой пещеры.
 
   В непроницаемой темноте я выцарапываю эти записи на стенах новой галереи. Меня обескуражило не проникновение сюда врагов. Я сбит с толку, так как всегда считал, что бордель находится под Канченджангой, в «Пяти сокровищницах великого снега», в восточных Гималаях, а Гашербрум, о котором в проспектах сообщается, что именно под ним находится бордель, расположен в горах Каракорума на расстоянии более тысячи километров в северо-западном направлении. Конечно, не исключено, что эти проспекты намеренно подделаны врагами.
   Так и получилось, что мое прежнее местопребывание теперь небезопасно. Мне припомнилась одна пещера, в которой я, будучи еще лейтенантом, собирал свою первую ударную группу. Жестокий отбор: вряд ли выживет хотя бы треть группы. Я решил попробовать отыскать этот учебный лагерь в надежде, что снова найду эту группу, если только лагерь не занял неприятель. С такой опасностью тоже нельзя не считаться. Правда, обстоятельство, что туристы посетили бордель, как раньше посещали раскопки, указывает на то, что бои идут значительно западнее, однако возможно, враг завоевал большую часть территории, подчиняющейся Администрации, во что я, однако, не верю. И все же: я убил человека в белом халате, а он, может быть, принадлежал к Администрации. Но возможно, он все-таки был враг. На этом кончаю записи в этой галерее.
 
   (Конец записи.)
 
   Итак, я осторожно двинулся в сторону системы галерей, ведущих к учебному лагерю, запасшись провиантом на много дней вперед. Дорогу я помнил хорошо: не обладая абсолютной памятью, выжить в этой войне было бы невозможно.
   На перекрестке двух галерей, о существовании которого можно было догадаться лишь по чуть ощутимому сквозняку, обязательно возникающему на любом перекрестке, мне почудился в соседней галерее какой-то скрежет. Звук был такой, как будто кто-то царапал по стене. Медленно въехав в галерею, я продвигался вперед осторожно, сантиметр за сантиметром, остановился, прислушался: царапанья больше не было слышно мне показалось, что кто-то едет навстречу, потом опять стало тихо. Продвинувшись вперед еще немного, я опять остановился, прислушался. Снова кто-то катил мне навстречу. Снова стало тихо. Я двинулся дальше остановился, прислушался. Это сближение длилось несколько часов. Вдруг кто-то вздохнул совсем близко, я застыл, задержав дыхание. Снова рядом кто-то вздохнул. Поскольку поблизости могло оказаться еще много врагов, автомат лучше было не применять. Размахнувшись правым хватательным протезом, я ударил и угодил в пустоту; продвинувшись, ударил снова; раздался такой звук, как будто сталь стукнулась о сталь. Продолжая колотить своим протезом, я выпал из кресла и начал кататься с кем-то или с чем-то другим по полу, нанося удары, иногда попадал по чему-то металлическому, иногда — по чему-то мягкому. Потом тот другой перестал двигаться. Я попробовал найти свое кресло-каталку. Теперь это был сплошной металлический лом. Я пополз на своих культях и остатках протезов, свалился в какую-то шахту, ударился обо что-то лицом, перекувырнулся и провалился в следующую шахту.
   Видимо, я был без сознания. Когда наконец пришел в себя, то оказалось, что я лежу в чем-то клейком, покрывавшем мне лицо. Подумал: надо открыть огонь — ведь кругом враги, однако мой левый протез с автоматом пропал. Я остался безоружным.
 
   Я еще существую. По всей вероятности, нахожусь в пещере. Чувствую, что лицо мое превратилось в кровавую массу. Подо мной — мелкие камушки. Я с трудом волокусь вдоль стены; наверно, пещера бесконечная. То подует ледяной ветер, то наступит невыносимая жара: возможно, где-то поблизости работают огромные мастерские по производству оружия; только неизвестно — для кого: для нас или для неприятеля.
   Положение у меня безнадежное. Теперь, когда я предоставлен самому себе и ползу вдоль стены этой ужасной пещеры, часто делающей немыслимые повороты, я задаю себе вопрос, на который никогда не отважился бы во время боев: кто же враг? Теперь этот вопрос уже не расслабит меня, так же как и ответ на него. Мне нечего терять. В этом моя сила. Я стал непобедим. Разгадав загадку Зимней войны.
   У меня больше нет кресла-каталки, протез с автоматом валяется где-то далеко в одной из галерей, однако при помощи стального грифеля я выцарапываю крошечными буковками на скале свои раздумья — не для того, чтобы их прочли, а чтобы лучше сформулировать мысль. Выцарапывая мысль на камне, одновременно я выцарапываю ее в своем мозгу: путь, ведущий к познанию, пройти трудно, еще труднее — те пути, которые я оставил позади с тех пор, как в маленьком непальском городке скатился с грязной лестницы. Без дерзкого вымысла путь познания не пройти. И вот я представляю себе свет в той абсолютной темноте, в которой пребываю, не абсолютный свет, а лишь такой, что соответствует моему положению.
   Я представляю себе людей в какой-то пещере, людей, у которых смолоду бедра и шея скованы цепью — так, что они сидят совершенно неподвижно и могут смотреть только вперед, на стену пещеры. В руках у них автоматы. Вверху светит огонь. Между людьми и этим огнем есть переход. Вдоль него мне видится невысокая стена. А по этой стене здоровенные тюремщики проводят людей, тоже закованных в кандалы и с оружием в руках.
   И тогда, продвигаясь ползком по камням на полу пещеры и выцарапывая на стене свои каракули, я задаюсь вопросом: увижу ли я себя и других иначе, чем в виде теней, отбрасываемых огнем на стену, расположенную против моего лица, и не приму ли тени этих фигур за них самих? Ну вот, и если голос, идущий непонятно откуда, крикнет мне, что эти тени, вооруженные тенями от автоматов, мои враги, то не случится ли, что, выстрелив в эти тени на стене пещеры, я вроде бы убью тех, кто, как и я, закован в кандалы, потому что пули, отскочив от стены, рикошетом попадут в них и, возможно, что и они, верящие в то, во что верю я, и действующие подобно мне, убьют меня? Однако, если меня освободят и заставят вдруг встать, повернуть голову, ходить вокруг, смотреть на свет и если при этом я почувствую боль и из-за непривычно яркого света не смогу смотреть на людей, тени которых все время видел до этого, людей, находящихся в том же положении, что и я, разве не сложится у меня тогда мнение, что тени, которые я видел раньше, реальнее людей, представших передо мной воочию? И если я вынужден буду долго смотреть на свет, то, спасаясь от боли, снова повернусь к людям-теням, на которых я в силах глядеть; и я останусь в убеждении, что эти тени гораздо отчетливее, чем люди, которых мне показали, потому что именно тени — мои враги; и разве не начну я опять стрелять, чтобы убить их и чтобы они снова и снова убивали меня самого?
   Дальше рассуждать незачем! Когда-то я уже боролся с подобным представлением, может, я где-то все это вычитал, может, сам придумал, не знаю. Скорее всего, я выдумал это, выписывая на скале свои размышления.
   Огонь, отбрасывающий тени, возник в первобытные времена, не случайно звери боятся огня, огонь — что-то враждебное, а враг человека — его собственная тень.
   Потому я и застрелил Эдингера и висевшего в пещере мужчину, убил командующего: они ведь больше не верили, что тени — враги, они знали, что, так же как и я, закованы в кандалы.
   И теперь, думая обо всем этом, я вдруг понял Администрацию: победив в трех мировых войнах, она управляет человечеством, которое из-за того, что им управляют, потеряло смысл; животное-человек лишено смысла, его существование на земле совершенно бесцельно. Для чего он вообще существует, человек? Вопрос, на который ответа нет. У человека и у Земли нет предназначения. Человек страдает, по сути он болезненное животное, но его проблема не только страдание само по себе, а то, что отсутствует ответ на кричащий вопрос: «Ради чего страдать?» Человек — самое храброе и привычное к мучениям животное, он не отвергает страдание как таковое, он жаждет его, ищет его при условии, что ему укажут смысл, смысл страдания. Бессмысленность страдания, а не само страдание, — вот проклятие, какого не могла снять с человека Администрация, не возвратив человеку прежний смысл существования, — врага, от которого она его чудовищным способом избавила.
   Человек может существовать только как хищное животное. Нельзя придумать жребия страшнее, чем судьба хищного зверя, гонимого жестокой мукой лабиринтами под Джомолунгмой, Макалу, Манаслу или Госаинтаном, редко находящего успокоение, да и успокоение превращается в пытку в жестокой борьбе с другими хищными животными или в тошнотворной алчности и пресыщении подземных борделей. Так слепо и дико цепляться за жизнь, без иного вознаграждения, нисколько не понимая, за что так наказан, желая этого наказания как счастья, — это и значит быть хищным животным; и если вся природа устремилась к разбою, то так она дает понять, что это необходимо для освобождения от проклятия жизни и что таким образом само бытие смотрится в зеркало, в котором жизнь видится уже не бессмысленной, а предстает в своем метафизическом значении. Подумайте хорошенько: где кончается хищное животное, свирепая, кровавая обезьяна, называемая человеком, и где начинается сверхчеловек? В существе, обозревающем преисподнюю пещерной жизни, куда он загнан; в том, кто сорвал этот искуснейший покров с истины, под которым она была запрятана: цель человека — быть врагом самого себя, человек и его тень едины. Кто дошел до этой истины, тому достанется мир и он постигнет смысл Администрации.
   Господин мира — я. В ослепительно ярком свете вижу я себя в своем кресле-каталке выбирающимся из галереи в пещеру; и из галереи напротив себе навстречу качу я сам, у нас у обоих по два автомата, приделанных к протезам, выцарапывать на стенах больше нечего, мы направляем все четыре автомата друг в друга и одновременно стреляем.
 
   (Труп наемника был найден альпинистами у подножия Гашербрума III, 7952 м, у Каракорума, на откосе осыпи. Наемник примерно сто пятьдесят метров протащился вдоль скал, выписывая правым протезом записи на стене и на больших камнях, которые он, по-видимому, принял за отвесную стену Гашербрума III или какую-нибудь другую гору. Его лицо представляло собой кровавую массу. Вероятно, он ослеп. Вообще на труп, видимо, нападали стервятники, но потом оставили его в покое.
   В записях разобраться очень трудно, так как они часто, и в галереях Гашербрума III тоже, почти все время написаны справа налево, а не слева направо, то же самое наблюдается и на противоположной стене, возможно, так получилось из-за кресла-каталки: наверно, в темноте наемнику было удобнее писать именно таким образом. Снаружи, на осыпи, у подножия горы, он продолжал писать длиннющей цепочкой в сто пятьдесят метров справа налево, малюсенькими буквами, их трудно разобрать, отсутствуют интервалы между словами и знаки препинания.
   Окончательный текст заключает в себе его ранние философские исследования, по всей вероятности, это реминисценции, некий коллаж из Платона («Государство», Пещерная притча) и Ницше («Генеалогия морали», «Шопенгауэр как воспитатель»). Почти не способный уже думать самостоятельно, он вынужден был пользоваться цитатами. Сам того не желая, он выстроил не философию вообще, а собственную философию. Во всяком случае, мы должны это предположить, с тех пор как нашли в Джеймстауне (Австралия) библиотеку, принадлежавшую, наверно, какому-то философу; главное наше дополнение к Швеглеру. (Кроме «Государства» Платона и Собрания сочинений Ницше в библиотеке оказался еще «Миф XX века» Розенберга. Поскольку ни Ницше, ни Розенберг не встречаются у Швеглера, современная наука рассматривает их как философские фикции.)
   Однако эти записи полны противоречий. Тяжелое положение, в котором все еще находится человечество после Третьей мировой войны, позволяет Администрации финансировать только одну исследовательскую группу для работы на массиве Гашербрум. Незадолго до окончания ее работ горный массив обвалился из-за того, что наемники чересчур изрыли его изнутри. Почему они думали, что находятся в Гималаях, непонятно.
   Существует единственная копия этих записей. Ученые считают, что они сделаны двумя «я». Номер 60 231 023, который немой поставил на стене, может быть прочитан и как число Лошмидта: 6.023.1023 . Впрочем, именно записям мы обязаны новым открытием этого числа.
   Второе «я» — это, по всей видимости, глухонемой. Кнюрбёль, Хопплер и Артур Полл считают, что этот глухонемой — Джонатан. Ведь он тоже писал на скалах. Странно, что позже он не появляется. Нора рассказывала «полковнику», что Эдингер вместе с глухонемым пытались вспоминать математику, физику и астрономию; «полковник» же поглощен был проблемой врага, а часть записей посвящена судьбе человечества и связывает этот вопрос с небесными светилами; совершенно невозможно представить, чтобы эта часть записей принадлежала «полковнику».
   Другие, такие, как Штирнкналь, Де ла Пудр и Тайльхард фон Цель, указывают, что в архиве Администрации не упоминается ни о каком Эдингере и что записи представляют собой фантазию, захватившую полковника, который, оказавшись в безнадежном положении, словно бы разделился на действующего и мыслящего наемника.
   Ко всему надо еще добавить, что мы ничего конкретного не знаем о погибшей Европе. Сохранилась лишь музыка, достижение этого континента. К примеру, мелодия «Навстречу заре!». То, что некий радиолюбитель на днях якобы поймал этот мотив на коротких волнах, вызывает сомнения, потому что он известный пропойца.)