Возьмем, к примеру, фарфоровую собачку, украшающую мою спальню в меблированных комнатах. Это белая собачка. Глаза у нее голубые. Нос у нее красненький с черными крапинками. Шея у нее страдальчески вытянута, а на морде написано добродушие, граничащее с идиотизмом. Не могу сказать, чтобы эта собачка приводила меня в восторг. Откровенно говоря, если смотреть на нее как на произведение искусства, то она меня даже раздражает. Мои друзья, для которых нет ничего святого, откровенно потешаются над ней, да и сама хозяйка относится к ней без особого почтения и оправдывает ее присутствие в доме тем обстоятельством, что собачку ей подарила тетя.
   Но более чем вероятно, что лет двести спустя, при каких-нибудь раскопках, из земли будет извлечена эта самая собачка, лишившаяся ног и с обломанным хвостом. И она будет помещена в музей как образчик старинного фарфора, и ее поставят под стекло. И знатоки будут толпиться вокруг нее и любоваться ею. Они будут восхищаться теплым колоритом ее носа и будут строить гипотезы, каким совершенным по своей форме должен был быть утраченный хвостик.
   Мы сейчас не замечаем прелести этой собачки. Мы слишком пригляделись к ней. Она для нас – как солнечный закат или звездное небо. Их красота не поражает нас, так как наше зрение с нею свыклось. Точно так же и с красотой фарфоровой собачки. В 2288 году она будет производить фурор. Изготовление подобных собачек будет считаться искусством, секрет которого утрачен. Потомки будут биться над раскрытием этого секрета и преклоняться перед нашим мастерством. Нас будут с почтением называть Гениальными Ваятелями Девятнадцатого Столетия и Великими Создателями Фарфоровых Собачек.
   Вышивку, которую ваша дочь сделала в школе на уроках рукоделия, назовут «гобеленом викторианской эпохи», и ей не будет цены. За щербатыми и потрескавшимися синими с белым кувшинами, которые подаются в наших придорожных трактирах, будут гоняться коллекционеры, их будут ценить на вес золота, и богачи будут употреблять их как чаши для крюшона. А туристы из Японии будут скупать все уцелевшие от разрушений «подарки из Рэмсгета» и «сувениры из Маргета» и повезут их в Иеддо в качестве реликвий английской старины.
 
   На этом месте Гаррис прервал мои размышления: он бросил весла, привстал, отделился от своей скамейки, лег навзничь и начал дрыгать ногами. Монморанси взвизгнул и перекувырнулся, а верхняя корзина подпрыгнула, и из нее вывалилось все содержимое.
   Я был несколько удивлен, но не рассердился. Я спросил довольно благодушно:
   – Хелло! В чем дело?
   – В чем дело? Ах ты…
   Впрочем, я, пожалуй, воздержусь от воспроизведения слов Гарриса. Быть может, я действительно заслуживал порицания, но ничем нельзя оправдать подобную невоздержанность языка и грубость выражений, а тем более со стороны человека, получившего такое образцовое воспитание, как Гаррис. Я, видите ли, задумался и, как легко понять, упустил из виду, что управляю лодкой; в результате наш путь скрестился с тропинкой для пешеходов. В первый момент было трудно распознать, где мы, а где мидлсекский берег Темзы; но в конце концов мы разобрались в этом вопросе и отделили одно от другого.
   Тут Гаррис заявил, что с него хватит, что он достаточно поработал и теперь моя очередь. Раз уж мы все равно врезались в берег, то я вылез из лодки, взялся за бечеву и повел лодку мимо Хэмптон-Корта. Какая восхитительная древняя стена тянется здесь вдоль берега! Всякий раз, как мне случается идти мимо, я получаю удовольствие. Какая это веселая, приветливая, славная старая стена! Что за живописное зрелище она представляет собою: тут прилепился лишайник, там она поросла мхом, вот юная виноградная лоза с любопытством заглядывает через нее на оживленную реку, а вон – деловито карабкается по стене солидный старый плющ. На протяжении какого-нибудь десятка ярдов вы можете увидеть на этой стене полсотни различных красок, тонов и оттенков. Если бы я умел рисовать и владел кистью, уж я бы, конечно, изобразил эту стену на холсте. Я частенько думал о том, как приятно было бы жить в Хэмптон-Корте. Здесь все дышит миром и покоем; так приятно побродить по старинным закоулкам этого городка ранним утром, когда его обитатели еще спят.
   А впрочем, если бы дошло до дела, боюсь, что все-таки я не захотел бы здесь поселиться. Наверно, в Хэмптон-Корте довольно жутко и тоскливо по вечерам, когда лампа отбрасывает зловещие тени на деревянные панели стен, а по гулким, выложенным каменными плитами коридорам разносится эхо чьих-то шагов, которые то приближаются, то замирают вдали, а потом наступает гробовая тишина, в которой вы слышите только биение собственного сердца.
   Мы, люди, – дети солнца. Мы любим свет и жизнь. Вот почему мы скучиваемся в городах, а в деревнях год от году становится все малолюднее. Днем, при солнечном свете, когда нас окружает живая и деятельная природа, нам по душе зеленые луга и густые дубравы. Но во мраке ночи, когда засыпает наша мать-земля, а мы бодрствуем, – о, какой унылой представляется нам вселенная, и нам становится страшно, как детям в пустом доме. И тогда к горлу подступают рыдания, и мы тоскуем по освещенным фонарями улицам, по человеческим голосам, по напряженному биению пульса человеческой жизни. Мы кажемся себе такими слабыми и ничтожными перед лицом великого безмолвия, нарушаемого только шелестом листьев под порывами ночного ветра. Вокруг нас витают призраки, и от их подавленных вздохов нам грустно-грустно. Нет, уж лучше будем собираться вместе в больших городах, устраивать иллюминации с помощью миллионов газовых рожков, кричать и петь хором и считать себя героями.
 
   Гаррис спросил, случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте. Он сказал, что однажды зашел туда, чтобы показать его одному своему родственнику. Гаррис предварительно изучил лабиринт по плану и обнаружил, что он до смешного прост, – жалко даже платить за вход два пенса. Гаррис сказал, что он считал, будто план был составлен нарочно, чтобы дурачить посетителей, изображенное на нем вообще не было похоже на лабиринт и могло только сбить с толку. Гаррис повел туда своего кузена, приехавшего из провинции. Гаррис сказал ему:
   «Эта ерунда не стоит выеденного яйца, но мы все-таки зайдем туда, чтобы ты мог рассказывать, что побывал в лабиринте. Собственно, это не лабиринт, а одно название. Надо только на каждой развилке поворачивать направо – вот и все. Мы обойдем его минут за десять и пойдем закусить».
   Когда они вошли туда, им попались навстречу люди, которые, по их словам, крутились там уже битый час и были сыты этим удовольствием по горло. Гаррис сказал им, что ничего не имеет против, если они последуют за ним: он, мол, только что зашел в лабиринт, обойдет его и выйдет наружу.
   Все выразили Гаррису искреннюю признательность и пошли гуськом вслед за ним.
   По дороге они подбирали других людей, блуждавших по лабиринту и жаждавших выбраться оттуда, пока все, находившиеся в лабиринте, не присоединились к процессии. Несчастные, уже утратившие всякую надежду выбраться когда бы то ни было на волю, отказавшиеся от мысли узреть друзей и родных, при виде Гарриса и его команды вновь обрели бодрость духа и, призывая благословения на его голову, присоединялись к шествию. Гаррис сказал, что, по самым скромным подсчетам, за ним шагало человек двадцать. А одна женщина с ребенком, блуждавшая по лабиринту с раннего утра, боясь потерять Гарриса, взяла его за руку и цепко держалась за него.
   Гаррис честно поворачивал всякий раз направо, но конца пути все не было видно, и кузен сказал, что лабиринт, видимо, очень большой.
   «Один из самых обширных в Европе», – подтвердил Гаррис.
   «Должно быть так, – сказал кузен, – ведь мы уже прошли добрых две мили».
   Гаррис и сам начал подумывать, что действительно дело неладно, но продолжал путь, следуя своей методе, пока наконец шествие не наткнулось на огрызок печенья, валявшийся на земле, и кузен Гарриса не побожился, что он уже видел его семь минут тому назад. Гаррис сказал:
   «Не может быть!»
   Но женщина с ребенком воскликнула:
   «Как бы не так», – она собственноручно отняла у своего младенца этот огрызок и бросила его незадолго до того, как встретила Гарриса. Тут она присовокупила, что дорого бы дала за то, чтобы никогда с ним не встречаться, и выразилась в том смысле, что он гнусный самозванец. Это обвинение возмутило Гарриса до глубины души, и он вытащил план и изложил свою теорию.
   «План, может быть, и помог бы делу, – сказал кто-то, – если бы вы хоть приблизительно представляли, в каком месте лабиринта мы находимся».
   Гаррис этого себе не представлял и предложил направиться обратно ко входу, чтобы начать все сначала.
   Предложение начать все сначала не вызвало большого энтузиазма; что же касается рекомендации вернуться ко входу в лабиринт, то она была встречена единодушным одобрением, и процессия повернула и опять потянулась вслед за Гаррисом в обратном направлении. Прошло минут десять, и они оказались в центре лабиринта.
   Гаррис сначала было вознамерился изобразить дело так, что он к этому стремился; но у толпы был такой угрожающий вид, что он решил представить все как чистую случайность.
   Теперь по крайней мере было ясно, с чего начать. Зная, где они находятся, они сверились еще раз с планом, убедились, что все затруднения не стоят ломаного гроша, и начали свой поход в третий раз.
   И через три минуты они снова оказались в центре лабиринта. Теперь они уже не могли отвязаться от этого места. Куда бы они ни направлялись, дорога неуклонно приводила их обратно, к центру лабиринта. Это стало повторяться с такой регулярностью, что кое-кто из компании просто стоял там и дожидался, пока остальные покрутятся и вернутся к ним. Гаррис снова развернул план, но один вид этого документа привел массы в ярость, и Гаррису посоветовали употребить его себе на папильотки. По признанию Гарриса, он в этот момент почувствовал, что до некоторой степени утратил популярность.
   Наконец публика пришла в полное умоисступление и стала выкликать на помощь сторожа. Сторож услышал призывы, взобрался снаружи на лесенку и стал давать нужные указания. Но к этому времени все они уже до того ошалели и в головах у них был такой сумбур, что никто не мог ничего понять, и тогда сторож велел им стоять на месте и сказал, что сейчас придет к ним сам. Они сбились в кучу, а сторож спустился с лесенки и вошел в лабиринт.
   На беду, сторож оказался новичком; он вошел в лабиринт, но не сумел найти заблудившихся, а через некоторое время и сам заблудился. Они могли разглядеть сквозь кусты живой изгороди, как он мелькает то тут, то там, и он тоже видел их и пытался до них добраться, и они ждали его минут пять, после чего он снова появлялся на том же самом месте и спрашивал, куда же они девались.
   Им пришлось дожидаться, пока после обеда не появился один из опытных сторожей и не вывел их оттуда.
   Гаррис сказал, что, насколько он может судить, это очень занятный лабиринт; и мы решили попытаться затащить туда Джорджа на обратном пути.
 

ГЛАВА VII

   Темза в воскресном убранстве. – О лодочных костюмах. – Перед мужчинами открываются большие возможности. – Отсутствие вкуса у Гарриса. – Куртка Джорджа. – День в обществе юных модниц. – Памятник миссис Томас. – Человек, который не восхищается могилами, склепами и черепами. – Гаррис приходит в бешенство. – Его высказывания о Джордже, банках и лимонаде. – Он показывает акробатические номера
   Гаррис рассказывал мне о своем посещении лабиринта, пока мы проходили Маулсейский шлюз. На это ушло порядочно времени, потому что шлюз большой, а наша лодка была единственной. Не припомню, чтобы мне случалось попадать в Маулсейский шлюз, когда там всего одна лодка. По-моему, он самый оживленный из всех шлюзов на Темзе, включая даже Боултерский.
   Мне не раз доводилось стоять у шлюза, когда в нем вообще не было видно воды: вместо нее расстилался пестрый ковер ярких свитеров, спортивных шапочек, модных шляпок, разноцветных зонтиков, развевающихся платочков, накидок, струящихся лент, изящных белых платьев. Если заглянуть в шлюзовую камеру с набережной, то может показаться, что это огромный ящик, куда высыпали охапку самых разнообразных по форме и раскраске цветов, и они покрыли все пространство радужным узором.
   Если в воскресный день выдается хорошая погода, то такая картина представляется глазам с утра до вечера, тогда как выше и ниже шлюза теснится, ожидая своей очереди, еще большее количество лодок; и лодки подплывают и отплывают сплошной вереницей, так что вся сверкающая на солнце река от дворца до самой Хэмптонской церкви усеяна желтыми, синими, оранжевыми, красными, белыми, розовыми пятнами. Все обитатели Хэмптона и Маулси, нарядившись в «лодочные костюмы», высыпают на берег со своими собаками и прогуливаются вокруг шлюза, покуривая трубки, любезничая с барышнями и разглядывая лодки. И все это вместе – шапочки и куртки мужчин, яркие нарядные платья женщин, повизгивающие от возбуждения собаки, скользящие по реке лодки, белоснежные паруса, живописные берега и искрящаяся вода Темзы – представляет самую приятную для глаз картину, какую только можно увидеть в окрестностях хмурого старого Лондона.
   Темза предоставляет широкие возможности для демонстрации нарядов. Вот где наконец и мы, мужчины, можем показать наш вкус в отношении расцветок, и, доложу вам, мы с честью выдерживаем испытание. Лично я отдаю предпочтение в своем костюме красному цвету – красному и черному. Должен сказать, что волосы у меня золотисто-каштановые, говорят, довольно красивого оттенка, а темно-красный цвет чудно гармонирует с ними; кроме того, по-моему, к моей шевелюре подходит голубой галстук, башмаки из юфти и красный шелковый шарф вокруг талии, – шарф гораздо изящнее, чем обычный пояс.
   Гаррис питает пристрастие к разным оттенкам и комбинациям оранжевого и желтого, но, по-моему, это не очень благоразумно с его стороны. Для желтых оттенков он смугловат. Нет, положительно, желтое ему не к лицу. Я бы на его месте взял в качестве фона синий цвет, а по нему пустил что-нибудь белое или кремовое. Но поди же! – чем меньше у людей вкуса в туалетах, тем с большим упрямством они стоят на своем. Очень жаль: так он решительно не имеет никаких шансов кому-нибудь понравиться, а ведь в природе существуют один-два цвета, которые могли бы помочь ему скрасить свою внешность, особенно если он надвинет шляпу поглубже.
   Джордж специально для нашей прогулки купил кой-какие новые вещи, но меня его выбор раздосадовал. Спортивная куртка у него просто кричащая. Я не хочу, чтобы Джордж знал, что я так думаю, но другого слова для его куртки я просто не нахожу. В четверг вечером он принес куртку домой и показал нам. Мы спросили, что это за расцветка, но он сказал, что не знает. Продавец уверил его, что это восточный рисунок. Джордж надел куртку и спросил, как нам нравится его покупка. Гаррис сказал, что готов одобрить ее, как предмет, который вешают ранней весной на огороде, чтобы отпугивать птиц, но ему, Гаррису, делается дурно при одной мысли, что эту вещь можно рассматривать как часть одежды какого-либо представителя человеческого рода, за исключением разве лишь балаганного клоуна.
   Джордж надулся, но Гаррис резонно заметил, что если запрещается откровенно высказывать свое мнение, то зачем же тогда и спрашивать?
   Нас с Гаррисом смущает в этом деле больше всего то, что куртка будет привлекать к нашей лодке всеобщее внимание.
   Нарядные барышни тоже недурно выглядят в лодке. По-моему, нет ничего более приятного для глаза, чем сшитый со вкусом «лодочный костюм». Но «лодочный костюм» – пусть меня правильно поймут дамы – это костюм для катанья на лодке, а не для сидения под стеклянным колпаком. Если вы возьмете с собою в лодку особ, которые больше интересуются своим туалетом, чем предстоящей прогулкой, то можете не сомневаться, что все удовольствие будет испорчено. Однажды я имел несчастье участвовать в прогулке по реке с двумя такими барышнями. Ну и веселая же прогулочка у нас получилась!
   Обе расфуфырились в пух и прах – шелка, кружева, цветы и ленты, изящные туфельки и светлые перчатки. Они нарядились для фотографирования, а не для пикника. На них были «лодочные костюмы» с французской модной картинки. Смешно подумать, чтобы дама в таком платье могла войти в соприкосновение с реальной землей, или водой, или воздухом.
   Началось с того, что им почудилось, будто в лодке недостаточно чисто. Мы тщательнейшим образом вытерли скамейки и уверяли их, что в лодке совершенно чисто, но они продолжали сомневаться.
   Одна из них прикоснулась к сиденью пальчиком, обтянутым перчаткой, и показала результат исследования своей подруге; обе вздохнули и уселись с видом мучениц первых веков христианства, старающихся поудобнее устроиться на кресте. При гребле как ни старайся, а все-таки нет-нет да и брызнешь; а тут выяснилось, что одна капля воды может безнадежно погубить туалеты наших дам: пятно, видите ли, не отходит и остается на платье на вечные времена.
   Я греб на корме. Я проявлял фантастическую осторожность. Я задирал лопасти весел на два фута и после каждого взмаха делал паузу, чтобы с них стекала вода, а погружая их снова, выискивал всякий раз на воде место поспокойнее. Мой товарищ, который греб на носу, вскоре бросил весла, заявив, что не чувствует себя достаточно искусным гребцом, чтобы быть мне подходящим партнером, и что, если я не возражаю, он будет приглядываться к моему методу гребли. Его этот метод чрезвычайно заинтересовал.
   Но, несмотря на все мои усилия, я не мог избежать случайных всплесков, и несколько брызг все же попало на платья наших спутниц.
   Барышни не жаловались, но они тесно прижались друг к другу и поджали губы; они вздрагивали и болезненно морщились всякий раз, когда брызги летели в их сторону. Видя, как они безмолвно переносят мучения, я проникался глубоким уважением к величию их духа, но в то же время, глядя на них, все больше расстраивался. У меня очень чувствительная натура. От волнения я стал грести более порывисто и судорожно, и чем старательнее я греб, тем чаще брызги летели из-под весел.
   Наконец я сдался. Я сказал, что пересяду на нос. Мой партнер согласился, что так и в самом деле, пожалуй, будет лучше, и мы поменялись местами. Дамы не могли удержаться от вздоха облегчения, когда увидели, как я пересаживаюсь подальше, и даже на мгновение оживились. Бедняжки! Уж лучше бы им было примириться со мной! Теперь на мое место уселся беззаботный, разудалый, толстокожий малый, у которого чувство сострадания к ближнему было развито не в большей мере, чем у ньюфаундлендского щенка. Вы можете смотреть на него испепеляющим взором битый час, а он и не заметит этого; впрочем, даже если и заметит, то нимало не смутится. Он начал лихо вскидывать весла, поднимая над лодкой фонтан брызг, что заставило наших спутниц оцепенеть в неестественно напряженных позах. Каждый раз, окатив один из нарядных туалетов порядочной порцией воды, он любезно улыбался, весело говорил: «Прошу прощения!» – и предлагал свой носовой платок для того, чтобы вытереть платье.
   «О, не беспокойтесь!» – шептали в ответ несчастные барышни, закрываясь пледами и мантильями и пытаясь заслониться от брызг кружевными зонтиками.
   А сколько натерпелись бедняжки, когда мы устроились позавтракать! Их приглашали усесться на траву, но трава была для них слишком пыльная, а стволы деревьев, к которым им предлагали прислониться, видимо, уже давно никто не чистил щеткой. И они расстелили на земле свои носовые платочки и уселись на них так прямо, как будто проглотили аршин. Один из нас, неся на тарелке пирожки с мясом, споткнулся о корень, и пирожки рассыпались. К счастью, ни один пирожок не задел девиц, но это происшествие указало им еще на одну опасность, и они опять разволновались. После этого, если кто-нибудь из нас приподнимался, держа в руках что-нибудь такое, что могло упасть и натворить беду, барышни с тревогой следили за ним глазами, пока он не садился снова.
   «А ну-ка, девушки, – сказал мой веселый приятель, когда завтрак был съеден, – теперь давайте мыть посуду».
   Сперва они его не поняли. Когда смысл этой фразы дошел до них, они сказали, что плохо представляют себе, как моют посуду.
   «О, я вам сейчас покажу! – воскликнул он. – Это превесело! Надо лечь на… гм, я хотел сказать, наклониться к воде и сполоснуть посуду в реке».
   Старшая из барышень сказала, что для подобной работы у них, к сожалению, нет подходящей одежды.
   «Ничего, сойдет и эта, – беззаботно ответил он, – только подоткните подолы!»
   И он таки заставил их вымыть посуду. Он внушил им, что в этом главная прелесть пикника. Барышни согласились, что это очень интересно.
   Теперь, вспоминая весь эпизод, я начинаю сомневаться: в самом ли деле мой приятель был таким беспросветным тупицей, каким казался? А что, если… Да нет, не может быть! Ведь его лицо излучало поистине младенческое простодушие!
 
   Гаррис захотел сойти на берег у Хэмптонской церкви, чтобы взглянуть на могилу миссис Томас.
   – А кто такая миссис Томас? – осведомился я.
   – Почем я знаю? – ответил Гаррис. – Это дама, у которой презабавный памятник, и я хочу на него посмотреть.
   Я запротестовал. Может быть, у меня извращенная натура, но я не чувствую никакого пристрастия к памятникам. Я знаю: когда путешественник приезжает в незнакомый город или селение, принято, чтобы он тотчас бросался со всех ног на кладбище и наслаждался лицезрением могил. Но я не любитель этого веселого времяпрепровождения. У меня нет ни малейшего интереса к тому, чтобы таскаться вслед за каким-нибудь пыхтящим от одышки старым грибом вокруг хмурой, наводящей тоску церкви и читать эпитафии. Даже тогда, когда трогательные изречения нацарапаны на медяшке, привинченной к каменной глыбе, я не в состоянии прийти от этого в экстаз.
   Абсолютное самообладание, которое мне удается сохранять перед лицом самых душераздирающих надписей, приводит в содрогание всех добропорядочных могильщиков, а пониженная любознательность по отношению к местным семейным преданиям и плохо скрываемое стремление выбраться из-за церковной ограды оскорбляют их лучшие чувства.
   Однажды в сияющее солнечное утро я стоял, прислонившись к низкой каменной стене, служившей оградой маленькой деревенской церкви, и курил, погруженный в спокойное, счастливое созерцание. Моим глазам представлялась очаровательная мирная картина: старинная серая церковь, заросшая плющом, ее украшенные причудливой резьбой дубовые двери, дорога, вьющаяся белой лентой по склону холма и обсаженная двумя рядами высоких вязов, крытые соломой домики, выглядывающие из-за аккуратных изгородей, серебряная речка в долине, а на горизонте лесистые холмы.
   Это был чудесный пейзаж. От него веяло нежностью и поэзией. Он вдохновлял меня. Я чувствовал, что становлюсь добрым и благородным. Я чувствовал, что готов отречься от зла и греха. Я поселюсь здесь, и меня осенит благодать, и жизнь моя будет прекрасной и достойной хвалы, и я состарюсь, и меня украсят почтенные седины, и тому подобное.
   И в эту минуту я простил своим родным и друзьям их прегрешения и благословил их. Они не знали, что я их благословил. Они продолжали идти по стезе порока, не ведая того, какое добро я творю для них в этом далеком мирном селенье. Но все-таки я творил для них добро и считал, что должен уведомить их о том, что сотворил добро, ибо я желал осчастливить их. Вот какие высокие и гуманные размышления переполняли мою душу и переливались через край, когда вдруг меня вывел из задумчивости чей-то пронзительный пискливый голос:
   «Сию минуту, сэр! Бегу, бегу! Погодите, сэр! Сию минуту!»
   Я оглянулся и увидел лысого старикашку, который торопливо ковылял по кладбищу, направляясь ко мне. В его руке была гигантская связка ключей, которые громыхали при каждом его шага.
   Величественным мановением руки я велел ему удалиться, но он тем не менее приближался, истошно крича:
   «Иду, иду, сэр! Я, видите ли, прихрамываю. Да, старость не радость, сэр! Прошу сюда, сэр!..»
   «Прочь, несчастный старец!» – промолвил я.
   «Я уж и так спешил, сэр, – ответил он. – Моя благоверная только сейчас вас заприметила. Идите за мной, сэр».
   «Прочь, – повторил я, – оставьте меня в покое, или я перелезу через стену и убью вас».
   Он оторопел.
   «Вы не хотите осмотреть памятники?» – спросил он.
   «Не хочу, – ответил я. – Я хочу стоять здесь, прислонившись к этой старой каменной стене. Уходите, вы меня отвлекаете. Моя душа – средоточие великих и благородных помыслов, и я не желаю рассеиваться, ибо ощущаю благодать. Не вертитесь тут под ногами и не выводите меня из себя, разгоняя мои лучшие чувства дурацкой болтовней об этих идиотских памятниках. Убирайтесь, и если кто-нибудь не слишком дорого возьмет за то, чтобы вас похоронить, – я оплачу половину расходов».
   Старик на мгновение растерялся. Он протер глаза и воззрился на меня. С виду я был человек как человек. Он ничего не понимал.
   Он сказал:
   «Вы приезжий? Вы здесь не живете?»
   «Нет, – ответил я, – не живу. Если бы я здесь жил, то вы бы уже здесь не жили».
   «Так, значит, вы желаете осмотреть памятники… могилки… понимаете? – гробы, покойнички…»