Портрет леди

   Работа атаковала, но чем агрессивнее она бросала вызов – так уж устроено сердце слабого бойца, – тем меньше воли к сопротивлению у меня оставалось. Я боролся с ней в кабинете, но трусливо отступал к любимым книгам. Выходил на улицу, чтобы встретиться лицом к лицу с неизбежностью, однако вскоре находил убежище в зале мюзик-холла или в театре. В конце концов работа нависла с такой грозной неотвратимостью, что черной тенью легла на мое и без того унылое существование. Мысль о ней садилась рядом за стол и портила аппетит. Неотвязные воспоминания о невыполненных обязательствах настигали даже за границей и до такой степени отравляли встречи с друзьями, что слова застывали на губах. Я слонялся среди людей подобно мрачному призраку.
   Вскоре полный жизни город начал сводить с ума тысячью разнообразных раздражающих звуков. Я ощутил неотвратимую потребность в уединении – верном друге и учителе всех искусств – и вспомнил о Йоркширских холмах, где можно шагать весь день, не встретив ни души и не услышав ни единого звука, кроме заунывных криков кроншнепа. В этом благословенном краю можно лечь на траву и почувствовать живую пульсацию Земли, летящей в пространстве со скоростью тысяча сто миль в минуту. Так что однажды утром я поспешно засунул в сумку кое-какие вещи – необходимые и не очень – и, опасаясь, что кто-нибудь внезапно остановит, украдкой выскользнул из дома. Ночь провел в небольшом северном городке на границе королевства копоти и великих болот, а наутро, ровно в семь, уже сидел рядом с одноглазым почтальоном и созерцал круп древней пегой кобылы. Одноглазый возница щелкнул кнутом, и пегая кобыла затрусила по дороге. Девятнадцатый век с его громом и суматохой остался за спиной. Далекие холмы, неумолимо надвигаясь, заглатывали повозку все глубже, и вскоре мы превратились в крошечную точку на безмятежном лике земли.
   Ближе к вечеру приехали в деревню, память о которой манила, неумолимо разрастаясь в сознании. Приютилась она в треугольнике, образованном склонами трех огромных холмов, и до сих пор в обитель тишины не дотянулись даже телеграфные провода, способные донести отзвуки беспокойного мира, – во всяком случае, так было в то время, о котором я рассказываю. Ничто не тревожит покой сельских жителей, кроме ежедневного появления одноглазого почтальона – конечно, если и он сам, и его верная пегая кобыла еще не отдали Богу душу. Он оставляет на местной почте немногочисленные письма и посылки, адресованные обитателям ферм, причудливо разбросанных у подножия холмов.
   Здесь, в деревне, встречаются два говорливых потока. И сонным днем, и полной тайн глубокой темной ночью они болтают, словно затеявшие бесконечную игру дети.
   Спустившись из своих далеких, затерянных на вершинах холмов источников, ручьи смешивают воды и дальше путешествуют вместе, а разговор их становится спокойнее и серьезнее, как и подобает тем, кто взялся за руки и пошел по жизни рядом. Через какое-то время оба оказываются в печальных усталых городах, почерневших от нескончаемого дыма и оглушенных звоном металла, в котором безвозвратно тонут человеческие голоса. Дети там играют с золой, а лица мужчин и женщин застыли в угрюмом терпении. Ну а потом некогда бодрые, светлые и прозрачные, а отныне грязные и утомленные, ручьи падают в объятия глубокого, вечно зовущего моря. Впрочем, здесь, на севере, вода еще свежа, а бег ее создает единственное движение, способное спорить с вечной тишиной долины. Воистину только в этом удивительном мирном краю дано усталому труженику обрести силу.
   Мой одноглазый спутник посоветовал снять комнату у некоей мисс Чолмондли. Вместе с единственной дочерью вдова жила в аккуратно побеленном доме – на краю деревни.
   – Да его и отсюда видно, вон как высоко стоит. – Почтальон показал кнутом в сторону. – Если не там, то даже не знаю, где еще. Гости в эти края заглядывают редко, так что сдавать жилье не принято.
   Утопающий в розах крошечный коттедж выглядел идиллически. Я подкрепился в таверне хлебом с сыром и отправился по тропинке, не постеснявшейся пробраться через церковный двор. Воображение уже нарисовало образы полной, приятной, излучающей гостеприимство матроны и свежей ясноглазой девушки, чьи розовые щечки и загорелые руки помогут выбросить из головы гнетущие воспоминания о городе. Полный надежд, я толкнул полуоткрытую дверь и вошел.
   Дом оказался обставлен с неожиданным вкусом, однако сами хозяйки меня разочаровали. Мамаша, представлявшаяся мне полной жизни уютной женщиной, в действительности оказалась высохшей дамой с бледными глазами. С утра до вечера она только и делала, что дремала в большом кресле или, согнувшись, грела у камина сморщенные руки. Мечта о цветущей юности рассыпалась в прах при виде дочери – усталой, с острыми чертами особы неопределенного возраста, скорее всего где-то между сорока и пятьюдесятью. Возможно, было время, когда безразличные глаза сияли веселым, озорным светом, когда узкие, плотно сжатые губы соблазнительно алели. Увы, жизненные соки быстро покидают старую деву, а пьянящий сельский воздух хотя и бодрит, подобно выдержанному элю, если принимать его время от времени небольшими порциями, при постоянном потреблении медленно, но верно притупляет ум. Короче говоря, младшая из двух новых знакомых показалась особой ограниченной и неинтересной, скованной странной в ее возрасте застенчивостью. Впрочем, эта черта характера не спасала от обычных для квартирной хозяйки сетований по поводу «лучших дней» и раздражающей, хотя и абсолютно безвредной манерности.
   Все остальные детали можно было считать в полной мере удовлетворительными, а потому я немедленно уселся за стол с твердым намерением приступить к работе, тем более что из окна открывался вдохновляющий вид на дорогу в далекий неведомый мир.
   Однако дух трудолюбия не терпит, когда его насильно гонят вперед, а потому то и дело норовит улучить минутку для отдыха. Примерно час я прилежно, но без энтузиазма что-то писал, а потом отбросил ленивое перо и осмотрел комнату в поисках повода для перерыва. У стены стоял книжный шкаф в стиле чиппендейл; я встал и подошел. Ключ торчал в замке. Отперев стеклянные дверцы, я внимательно осмотрел полки. Собрание выглядело любопытным: альманахи в изящных глянцевых переплетах, романы и сборники стихов неизвестных мне авторов, давно утратившие актуальность старые журналы с забытыми названиями, альбомы с иллюстрациями и ежегодники, напоминающие об эпохе бурных чувств и лавандовых шелков. На верхней полке, однако, стоял томик Китса, втиснутый между «Евангельскими беседами» и книгой Эдварда Янга «Жалоба, или Ночные размышления». Я приподнялся на цыпочки и попытался достать творения любимого поэта.
   Книги стояли так плотно, что усилия вызвали небольшой обвал. В облаке пыли на меня посыпались соседние тома, а потом к ногам со стуком упал миниатюрный портрет в черной деревянной рамке.
   Я тут же поднял находку и подошел к окну, чтобы внимательно рассмотреть. Миниатюра изображала юную девушку, одетую по моде тридцатилетней давности – по отношению к тому времени, о котором я рассказываю. Сейчас же, боюсь, прошло уже полвека с тех пор, как наши молодые бабушки носили туго завитые локоны и такие открытые корсажи, что хочется спросить, каким образом отчаянные особы вообще умудрялись не выпадать из платьев. Лицо поразило красотой – не обычной на живописных миниатюрах правильностью черт и безвкусно яркими тонами, а редким, удивительным выражением глубоких мягких глаз. Я долго не мог отвести взгляд, и вот наконец пухлые губки слегка раздвинулись. Приветливая и светлая улыбка таила едва уловимую грусть, словно в редкий миг вдохновения художник сумел заметить на сияющем лице тень грядущей жизни. Даже моих скромных познаний в искусстве оказалось достаточно, чтобы понять: работа выполнена мастерски. Так почему же портрет оставался в забвении, когда мог бы украсить комнату? Судя по всему, много лет назад кто-то засунул миниатюру на верхнюю полку и забыл.
   Я вернул находку на место – в общество пыльных книг – и попытался вновь углубиться в работу. Однако в тусклом свете угасавшего дня мне упорно мерещилось милое лицо незнакомки. Куда бы я ни повернулся, отовсюду смотрели живые, полные мысли глаза. Природа не наделила меня обостренным воображением, да и фарс, над которым я работал, не предполагал в авторе романтической мечтательности. Я разозлился и снова попытался сосредоточиться на почти пустом листе бумаги, но мысли упорно отказывались возвращаться в нужное русло и продолжали бесцельно блуждать. А однажды, быстро оглянувшись, я совершенно явственно увидел и саму девушку – она сидела в дальнем углу комнаты, в большом, обитом ситцем кресле. На ней было выцветшее сиреневое платье, украшенное старинными кружевами, но особенно привлекали внимание сложенные на коленях прекрасные руки – а ведь миниатюра представляла только голову и плечи.
   Наутро я забыл об этом видении, однако позже, при свете лампы, воспоминания вернулись. Непреодолимый интерес заставил снова взять в руки миниатюру и внимательно посмотреть в юное лицо.
   И вдруг меня осенило: я знаю эту девушку! Но откуда? Где и когда мог ее увидеть? Да-да, точно помню, что даже разговаривал. Портрет улыбался, словно поддразнивая и шутливо упрекая в забывчивости. Я вернул его на место, сел за стол и попытался вспомнить. Давным-давно мы где-то встречались – кажется, в деревне – и беседовали на самые обычные темы. Образ возродил воспоминания: пьянят ароматом розы, издалека доносятся голоса косарей. Но почему же больше ни разу не довелось мне повидать эту удивительную красавицу? И почему краткое, но яркое знакомство таинственным образом стерлось из памяти?
   В дверь постучали: хозяйка принесла ужин. Стараясь говорить легким, непринужденным тоном, я начал ее расспрашивать. Признаюсь, смутные воспоминания не на шутку озадачили. Чувствовал я себя так, словно выяснял судьбу любимой, но давно покинувшей мир подруги, праздное упоминание о которой казалось святотатством. Очень не хотелось, чтобы собеседница что-то заподозрила и начала задавать встречные вопросы.
   – О да, – с готовностью подтвердила мисс Чолмондли. Дамы нередко останавливались в ее доме. Иногда гости задерживались здесь на все лето, проводя время в прогулках по лесам и холмам, но лично ей нагорье кажется слишком пустынным. Среди постояльцев встречались молодые леди, однако ни одна не поразила особой красотой. Но ведь не случайно говорят, что женщине не дано оценить красоту другой женщины. Отдыхающие приезжали и уезжали. Мало кто возвращался, и свежие лица вытесняли из памяти прежние.
   – А вы давно сдаете комнату? – поинтересовался я. – Наверное, посторонние жили здесь и пятнадцать, и двадцать лет назад?
   – Даже раньше, – просто ответила хозяйка, на миг забыв о манерности. – После смерти отца мы переехали сюда с фермы. Дела у него шли не очень хорошо, так что нам почти ничего не осталось. С тех пор прошло двадцать семь лет.
   Опасаясь длительных воспоминаний о «лучших днях», я поспешил закончить разговор: каждая квартирная хозяйка считает своим долгом рассуждать на вечную тему. Выяснить удалось немногое. Кто изображен на миниатюре и каким образом портрет попал в пыльный шкаф, оставалось загадкой. Конечно, можно было бы спросить прямо, однако какое-то странное, необъяснимое смущение удерживало от самого простого пути.
   Прошло еще два дня. Постепенно работа прочно завладела моими мыслями, и лицо с миниатюры вспоминалось уже не так часто. Но вечером третьего дня – а было это воскресенье – случилось странное происшествие.
   Я возвращался с прогулки и к дому подходил уже в сумерках. Погруженный в размышления о фарсе, над которым работал, смеялся (разумеется, молча) над ситуацией, представлявшейся комической. И вдруг, минуя окна своей комнаты, увидел знакомое прекрасное лицо. Тоненькая, стройная юная леди стояла у зарешеченной рамы в том самом старомодном сиреневом платье с кружевами, в котором я увидел – или вообразил – ее в вечер приезда, а восхитительной красоты руки были сжаты на груди, как в прошлый раз на коленях. Глаза смотрели на ту самую дорогу, которая проходит по деревне и торопится на юг, но взгляд казался не острым, а замкнутым и таким печальным, словно девушка с трудом сдерживала слезы.
   Я замер возле окна, однако живая изгородь надежно меня скрывала. Наблюдал я, должно быть, с минуту, хотя время тянулось значительно дольше, а потом фигура отступила в темноту и исчезла.
   Я вошел, но в комнате никого не было. Позвал – никто не ответил. Мелькнуло опасливое сомнение в целостности рассудка. Все, что происходило прежде, можно было объяснить результатом собственных мыслей, однако на этот раз образ явился внезапно, без приглашения, в тот момент, когда голова была занята совсем другим. Из этого следовало, что дело вовсе не в рассудке, а в восприятии. В привидения я не верю, но от галлюцинаций слабый ум не защищен, так что выводы напрашивались весьма неутешительные.
   Я попытался выбросить странное происшествие из головы, однако ничего не получалось, а спустя несколько часов новый случай заставил сосредоточиться на видении. Желая развлечься, я наугад достал из шкафа две-три книги и, листая страницы сборника какого-то сентиментального поэта, обнаружил, что многие строчки слащавых стихов подчеркнуты карандашом и даже кратко прокомментированы. Подобный обычай был широко распространен полвека назад, да и сейчас, возможно, еще не совсем устарел: как бы ни пыжились циники с Флит-стрит, окончательно изменить мир и его вечные устои им пока не удалось.
   Одно из стихотворений вызвало особую симпатию неведомой читательницы. Оно повествовало об изменнике, соблазнившем и оставившем девушку в глубокой безнадежной печали. О поэтическом мастерстве автора говорить не приходилось, и в иное время произведение вызвало бы лишь ироническое замечание. Но сейчас, читая строки вместе с наивными, старомодными заметками на полях, я не испытывал ни малейшего желания насмехаться. Банальные истории, над которыми мы привыкли издеваться, несут глубокий смысл для всех, кто находит в них отзвук собственных страданий. Та – почерк, несомненно, был женским, – кому принадлежала книга, любила слабые, лишенные творческой оригинальности стихи за то, что находила в них нечто созвучное струнам разбитого сердца. Да, сказал я себе, эта простая история достаточно обычна и в жизни, и в литературе, но исполнена значения для тех, кто ее пережил.
   Ничто не намекало на идентичность читательницы с оригиналом портрета, кроме, пожалуй, тонкой связи между изящным нервным почерком и подвижными чертами лица, и все же я инстинктивно чувствовал, что это и есть моя давняя забытая подруга, чью историю я распутываю звено за звеном.
   Потребность сделать следующий шаг толкала вперед, и потому утром, когда после завтрака хозяйка убирала посуду, я совершил новую попытку.
   – Да, пока помню, – заметил я небрежно, – хочу на всякий случай спросить: если забуду какие-нибудь книги или бумаги, вы пришлете их по почте? Со мной такое нередко случается. Наверное, и другие постояльцы что-то после себя оставляют?
   Заход получился довольно неуклюжим, и собеседница вполне могла бы заподозрить неладное.
   – Редко, – ответила она. – Точнее, никогда, если не считать ту несчастную леди, которая здесь умерла.
   Я быстро взглянул на нее.
   – В этой самой комнате? Реакция хозяйку встревожила.
   – Нет, не совсем. Мы перенесли ее наверх, но она тут же скончалась. Она уже приехала в наши края тяжело больной, умирающей. Если бы я знала, то ни за что не пустила бы. Многие с предубеждением относятся к тем домам, которые посетила смерть. Можно подумать, что есть на свете места, где никто не умирал. По отношению к нам это было несправедливо.
   Мы долго молчали, и в комнате раздавался лишь звон тарелок, ножей и вилок.
   – И что же она здесь оставила? – наконец спросил я.
   – О, всего лишь несколько книг, фотографий и какие-то мелочи, которые люди обычно возят с собой. Ее родные обещали прислать за ними, но так и не прислали, да и я тоже совсем забыла. Впрочем, ничего ценного действительно не было.
   Мисс Чолмондли повернулась, явно собираясь уйти.
   – Надеюсь, сэр, мой рассказ не вынудит вас уехать, – заметила она. – Все это случилось давным-давно.
   – Конечно, нет, – ответил я. – Просто полюбопытствовал, и все.
   Хозяйка вышла и закрыла за собой дверь.
   Итак, вот и объяснение, если я готов его принять. В то утро я долго сидел, размышляя о том, могут ли оказаться реальностью причудливые обстоятельства, над которыми привык смеяться. Но не прошло и пары дней, как важное открытие подтвердило мои смутные догадки.
   Исследуя все тот же бездонный шкаф, я обнаружил нечто невероятное: в одном из туго выдвигающихся ящиков, под кучей мятых, порванных книг прятался датированный пятидесятыми годами дневник, а между пожелтевшими страницами сохранились письма и сухие, утратившие форму цветы. И вот в этой тетради, исписанной поблекшими, теперь уже коричневыми чернилами – ведь тот, кто сочиняет рассказы о людских судьбах, не способен противостоять искушению, – я и прочел о давних событиях, которые почти безошибочно домыслил сам.
   Вечная, такая простая история. Он был художником – а разве в подобных драмах герой не всегда оказывается художником? Они вместе росли и, сами того не зная, любили друг друга, пока однажды истина не открылась. Вот что записано в дневнике:
 
   «Не знаю, что сказать и как начать. Крис любит меня. Прошу Господа сделать меня достойной его чувств и танцую босиком, чтобы не разбудить тех, кто спит внизу. Он целовал мои руки и говорил, что они прекрасны, как руки богини, а потом опустился на колени и снова целовал. А теперь я смотрю на собственные ладони и опять их целую. Хорошо, что они так красивы. О Господи, почему же ты настолько добр ко мне? Помоги стать ему хорошей женой. Научи, как не причинить даже мгновенной боли, как любить еще больше, еще лучше!»
 
   Подобные глупости продолжались на многих страницах, но ведь именно на таких наивных восклицаниях до сих пор держится наш старый мир, миллионы лет висящий в космической пустоте.
   Позднее, в феврале, появилась исключительно важная для развития сюжета запись:
 
   «Сегодня утром Крис уехал. В последнюю минуту сунул мне в руки сверток и сказал, что это самое ценное, что у него есть. Попросил, чтобы я смотрела и думала о том, кто меня любит. Конечно, я догадалась, что это, но развернула только в своей комнате. И увидела свой портрет, который он написал по секрету. Необыкновенно прекрасный! Неужели я действительно так хороша? Вот только почему-то он изобразил меня очень грустной. Целую крошечные губы. Люблю их, потому что он любил их целовать. О, мой милый! Теперь ты не скоро к ним прикоснешься. Конечно, Крис правильно сделал, что уехал, и я рада, что все получилось так, как он хотел. Здесь, в сельской глуши, он не смог бы учиться по-настоящему, а теперь увидит Париж и Рим и станет великим. Даже глупые местные жители понимают, какой он талантливый художник. Но сколько же времени пройдет, прежде чем я снова увижу своего возлюбленного, своего короля!»
 
   После каждого письма молодого человека в дневнике появляются новые наивные восторги, но, листая страницы, я понял, что со временем письма приходили все реже и становились холоднее, а вскоре между строк начал ощущаться страх, который перо пока еще не осмеливалось воплотить в слова.
 
   «12 марта. Вот уже шесть недель от Криса нет ни строчки. Ах, как же я изголодалась! Последнее письмо зацеловала почти до дыр. Надеюсь, из Лондона он будет писать чаще. Понимаю, что работы очень много, и не хочу быть эгоистичной, но сама предпочла бы не спать ночами, лишь бы написать любимому. Наверное, мужчины устроены по-другому. О Господи, помоги! Помоги, что бы ни случилось! До чего же я сегодня глупа! Крис всегда отличался беззаботностью. Когда он вернется, непременно его за это накажу, хотя и не слишком сурово».
 
   Да, история действительно вполне обычная. В будущем письма все-таки приходят, но, судя по всему, становятся все суше, потому что дневник наполняется обидой и гневом, а порой чернила даже размыты слезами. И вот в конце второго года появляется запись неожиданно аккуратная и строгая:
 
   «Все позади. Я рада концу. Написала Крису прощальное письмо. Сказала, что чувства остыли и будет лучше, если мы оба будем считать себя свободными. Считаю, что поступила правильно. Ему пришлось бы оправдываться, и это доставило бы ненужную боль. Он всегда был слабым. Теперь с легкой совестью сможет жениться на своей избраннице, а о моих страданиях ему знать ни к чему. Она ему подходит больше, чем я. Надеюсь, он будет счастлив. Да, все верно».
 
   Несколько строчек пропущено, а потом запись возобновляется с новой энергией и силой:
 
   «Зачем я себя обманываю? Я ее ненавижу! Если бы могла, убила бы на месте. Пусть она принесет ему одни лишь невзгоды и несчастья, пусть он возненавидит ее так же, как и я, пусть она умрет! Зачем я убедила себя послать это лживое письмо? Крис его покажет, а она все поймет и станет надо мной смеяться. Надо было заставить его выполнить обещание, он не смог бы от казаться.
   Какое мне дело до женской гордости, чести и достоинства! Что значат пустые напыщенные слова? Я хочу его. Хочу его поцелуев и объятий. Он мой! Он меня любил! Отпустила его только потому, что считала правильным изображать святошу. Ложь, все ложь! Лучше бы я была порочной, и тогда Крис любил бы меня по сей день. Зачем себя обманывать? Да, я хочу его. И мне ничего не нужно, кроме его любви, его поцелуев!»
 
   А потом такие строки:
   «Боже мой, что же я говорю? Неужели не осталось ни стыда, ни сил? Помоги мне, Господи!»
 
   На этом дневник обрывается.
   Я просмотрел лежавшие между страницами письма. На большинстве стояла подпись «Крис» или «Кристофер». Но на одной странице имя выведено полностью – имя известного ныне человека, чью руку мне не раз доводилось пожимать. Вспомнилась его красивая решительная супруга, вспомнился его огромный дворец – то ли дом, то ли картинная галерея – в Кенсингтоне, постоянно заполненный щебечущей толпой, среди которой сам он выглядит незваным гостем. В памяти всплыло усталое лицо, в ушах зазвучали горькие, язвительные речи. И вот из тьмы снова возникло очаровательное грустное личико с миниатюры. Улыбнулось печально, а я постарался взглядом выразить все, что хотел спросить.
   Я протянул руку и снял портрет с полки. Теперь уже ничто не мешало узнать имя безутешной героини. Я стоял посреди комнаты до тех пор, пока хозяйка не пришла накрывать на стол.
   – Вот, нашел случайно, когда хотел достать кое-какие книги, – честно признался я. – Лицо определенно знакомое, но имя вспомнить никак не могу. Вы не подскажете, кто это?
   Мисс Чолмондли взяла миниатюру, и на бесцветном лице расцвел румянец.
   – Я ее потеряла, – ответила она. – Ни разу не пришло в голову посмотреть в шкафу. Этот портрет много лет назад написал мой друг.
   Я перевел взгляд на миниатюру, потом снова посмотрел на хозяйку. На лицо упал свет от лампы, и я впервые увидел мисс Чолмондли по-настоящему.
   – Как же я сразу не догадался? Сходство действительно потрясающее.

Неравнодушный

   Знающие люди рассказывали – и я вполне могу поверить, – что девятнадцати месяцев от роду он плакал потому, что бабушка не позволяла кормить ее с ложечки, а в три с половиной года его, измученного, вытащили из бочки с водой, куда он забрался, чтобы научить лягушку плавать.
   Спустя пару лет он постоянно ходил с поцарапанным левым глазом, потому что упорно пытался продемонстрировать кошке, как надо носить котят, чтобы им не было больно. Примерно в то же время его опасно укусила пчела – в тот самый момент, когда он пытался пересадить труженицу с цветка, на котором, по его мнению, она напрасно тратила время, на другой, более медоносный.
   Он всегда стремился опекать других. Мог провести все утро, объясняя пожилым курицам, как следует откладывать яйца, и мог отказаться от похода за ягодами ради того, чтобы сидеть дома и колоть орехи для любимой белки. В семь лет он уже спорил с матерью о методах ведения хозяйства и упрекал отца за неправильный подход к вопросам воспитания.
   Когда он немного подрос, ничто не радовало его больше, чем возможность «присмотреть» за другими детьми. Он по доброй воле брал на себя эту утомительную обязанность, даже не рассчитывая на награду или хотя бы на благодарность. Не имело значения, оказывались ли подопечные сильнее или слабее, старше или моложе; где бы он с ними ни встречался, сразу начинал «присматривать». Однажды во время школьной экскурсии из глубины леса донеслись жалобные вопли. Вскоре его обнаружили распростертым на земле, в то время как кузен, мальчик раза в два тяжелее, сидел на нем верхом и упорно его дубасил. Избавив жертву от мук, учитель спросил:
   – Почему ты не играешь с мальчиками своего возраста? Что общего может быть у тебя с ним?
   – Прошу вас, сэр, не сердитесь – последовал ответ, – я за ним присматривал.
   Он прекрасно «присмотрел» бы за кузеном, если бы смог справиться.
   Он отличался добродушием и в школе охотно позволял одноклассникам списывать – точнее, даже призывал и настаивал. Разумеется, делалось это из лучших побуждений, однако, поскольку ответы всегда были неправильными и содержали характерные, почти уникальные ошибки, последователи неизменно получали крайне неудовлетворительные оценки. В итоге с юношеской бесцеремонностью, склонной игнорировать мотивы и судить исключительно по результатам, товарищи поджидали его после уроков и щедро награждали тумаками.