Генри Джеймс
В клетке
1
Она давно уже поняла, что в ее положении, в положении молодой девушки, отгороженной от мира проволочного клеткой и заточенной наподобие какой-нибудь морской свинки или канарейки, ей удается узнавать множество людей при том, что никто из этих людей не причисляет ее к своим знакомым. Тем любопытнее бывало ей видеть – как ни редко это случалось, да, впрочем, и тогда всякий раз только мельком и наспех, – что приходит кто-то, кого она уже знает, как она говорила себе, «по той стороне» и чей приход вносит всякий раз нечто новое в томительное однообразие выполняемой ею работы. Работа эта состояла в том, что она должна была просиживать весь день вместе с двумя молодыми людьми, другим телеграфистом и почтовым клерком, следить за безостановочно стучавшим клопфером [1], продавать марки и бланки, взвешивать письма, отвечать на глупые вопросы, разменивать крупные купюры, а главное, считать бесчисленные, как песчинки на морском берегу, слова телеграмм, которые ей просовывали с утра до вечера сквозь сделанное в решетке высокое окошечко за неудобный барьер, о который она за день до боли натирала себе руку. Прозрачная дверца поворачивалась то в одну, то в другую сторону от узенькой стойки, на которой решалась чья-то судьба; воздух в этом, самом темном, углу помещения зимой бывал отравлен постоянно горевшим газом и вместе с тем во всякое время года напоминал о близости окороков, сыра, вяленой рыбы, мыла, парафина, лака и прочих твердых и жидких тел, которые она в совершенстве научилась различать по их запахам, не всегда зная, однако, в точности их истинные наименования.
Перегородка, отделявшая маленькую почтово-телеграфную контору от магазина колониальных и бакалейных товаров, являла собой хрупкое сооружение из дерева и проволоки, но в плане общественном и профессиональном их разделяла целая пропасть, и лишь особая милость судьбы избавляла стороны от необходимости перекидывать через нее мост. Когда молодые приказчики мистера Кокера выходили из-за прилавка, чтобы разменять пятифунтовый билет (а заведение мистера Кокера было расположено на редкость удачно: прямо за углом находились дома, где жила вся высшая знать, и самые дорогие гостиницы – Симпкина, Лейдла, Траппа, и в конторе то и дело слышались шуршание и хруст этих ассигнаций), она протягивала соверены так, как будто клиент ее был всего лишь одним из мгновенных участников ежедневно проплывавшей перед нею величественной процессии, и ощущение это, может быть, становилось еще сильнее от самого факта этой связи, обнаружить которую можно, правда, было только со стороны, – связи, которой она поддалась ни с чем не сообразно и, можно сказать, нелепо. Она стала меньше примечать всех прочих людей, потому что в конце концов так безрассудно, так непоправимо приметила мистера Маджа. Но в то же время ей было немного стыдно признаться себе в том, что переход мистера Маджа в более высокие сферы – иначе говоря, на более видную должность, хоть и в менее фешенебельных кварталах, – вместо того чтобы упростить дело, как она того ожидала, напротив, все только осложнил. Так или иначе, он больше уже не мелькал целый день у нее перед глазами, и это, пожалуй, придавало теперь воскресным их встречам прелесть некоторой необычайности и новизны. Последние три месяца, пока он еще продолжал служить у Кокера, и после того, как она уже дала согласие выйти за него замуж, она нередко спрашивала себя, может ли брак их еще что-нибудь прибавить к установившейся привычности их общений. За прилавком напротив, из-за которого фигура его казалась еще более статной, фартук еще белее, вьющиеся волосы еще гуще и где ощущалось – может быть, даже чрезмерно ощущалось – его присутствие, за последние два года столь много для нее значившее, он постоянно расхаживал перед нею туда и сюда, каждым шагом своим словно ступая уже по маленькой, посыпанной песком площадке той жизни, которую они обещали друг другу. Сейчас только она поняла, насколько ей стало легче оттого, что настоящее и будущее уже больше не сливаются так в одно, а предстают перед нею каждое порознь.
Но как бы там ни было, ей все же пришлось призадуматься над тем, о чем мистер Мадж еще раз ей написал: он уговаривал ее перейти на работу в такую же почтовую контору – о более крупной она не могла и мечтать, – расположенную под одной кровлей с магазином, где он был теперь управляющим, – так, чтобы, постоянно проходя мимо нее, он мог видеть ее, как он говорил, «ежечасно», – и переселиться вместе с матерью в один из отдаленных кварталов северо-западной части города, где на одних только занимаемых ими двух комнатах они могли бы сэкономить около трех шиллингов в месяц. Не очень-то ей улыбалось менять Мейфер [2] на Чок-Фарм; то, что он так упорно этого добивался, ставило ее в довольно трудное положение; однако все это были сущие пустяки, если вспомнить те трудности, которые она переживала в былые дни, когда бедствовала вся их семья: сама она, ее мать, ее старшая сестра; последняя все перенесла, кроме беспросветной нищеты, когда, подобно благоразумным и осмотрительным дамам, которых неожиданно ограбили, обманули, ошеломили, они стали все быстрее и неуклоннее скатываться вниз в трясину, выбраться из которой удалось только ей одной. Ее мать больше никогда уже не могла подняться с этого вязкого дна и вновь обрести под ногами твердую почву; она опускалась и опускалась все ниже, не делая никаких усилий, чтобы вернуться назад, и от нее, увы, стало слишком часто попахивать виски.
Перегородка, отделявшая маленькую почтово-телеграфную контору от магазина колониальных и бакалейных товаров, являла собой хрупкое сооружение из дерева и проволоки, но в плане общественном и профессиональном их разделяла целая пропасть, и лишь особая милость судьбы избавляла стороны от необходимости перекидывать через нее мост. Когда молодые приказчики мистера Кокера выходили из-за прилавка, чтобы разменять пятифунтовый билет (а заведение мистера Кокера было расположено на редкость удачно: прямо за углом находились дома, где жила вся высшая знать, и самые дорогие гостиницы – Симпкина, Лейдла, Траппа, и в конторе то и дело слышались шуршание и хруст этих ассигнаций), она протягивала соверены так, как будто клиент ее был всего лишь одним из мгновенных участников ежедневно проплывавшей перед нею величественной процессии, и ощущение это, может быть, становилось еще сильнее от самого факта этой связи, обнаружить которую можно, правда, было только со стороны, – связи, которой она поддалась ни с чем не сообразно и, можно сказать, нелепо. Она стала меньше примечать всех прочих людей, потому что в конце концов так безрассудно, так непоправимо приметила мистера Маджа. Но в то же время ей было немного стыдно признаться себе в том, что переход мистера Маджа в более высокие сферы – иначе говоря, на более видную должность, хоть и в менее фешенебельных кварталах, – вместо того чтобы упростить дело, как она того ожидала, напротив, все только осложнил. Так или иначе, он больше уже не мелькал целый день у нее перед глазами, и это, пожалуй, придавало теперь воскресным их встречам прелесть некоторой необычайности и новизны. Последние три месяца, пока он еще продолжал служить у Кокера, и после того, как она уже дала согласие выйти за него замуж, она нередко спрашивала себя, может ли брак их еще что-нибудь прибавить к установившейся привычности их общений. За прилавком напротив, из-за которого фигура его казалась еще более статной, фартук еще белее, вьющиеся волосы еще гуще и где ощущалось – может быть, даже чрезмерно ощущалось – его присутствие, за последние два года столь много для нее значившее, он постоянно расхаживал перед нею туда и сюда, каждым шагом своим словно ступая уже по маленькой, посыпанной песком площадке той жизни, которую они обещали друг другу. Сейчас только она поняла, насколько ей стало легче оттого, что настоящее и будущее уже больше не сливаются так в одно, а предстают перед нею каждое порознь.
Но как бы там ни было, ей все же пришлось призадуматься над тем, о чем мистер Мадж еще раз ей написал: он уговаривал ее перейти на работу в такую же почтовую контору – о более крупной она не могла и мечтать, – расположенную под одной кровлей с магазином, где он был теперь управляющим, – так, чтобы, постоянно проходя мимо нее, он мог видеть ее, как он говорил, «ежечасно», – и переселиться вместе с матерью в один из отдаленных кварталов северо-западной части города, где на одних только занимаемых ими двух комнатах они могли бы сэкономить около трех шиллингов в месяц. Не очень-то ей улыбалось менять Мейфер [2] на Чок-Фарм; то, что он так упорно этого добивался, ставило ее в довольно трудное положение; однако все это были сущие пустяки, если вспомнить те трудности, которые она переживала в былые дни, когда бедствовала вся их семья: сама она, ее мать, ее старшая сестра; последняя все перенесла, кроме беспросветной нищеты, когда, подобно благоразумным и осмотрительным дамам, которых неожиданно ограбили, обманули, ошеломили, они стали все быстрее и неуклоннее скатываться вниз в трясину, выбраться из которой удалось только ей одной. Ее мать больше никогда уже не могла подняться с этого вязкого дна и вновь обрести под ногами твердую почву; она опускалась и опускалась все ниже, не делая никаких усилий, чтобы вернуться назад, и от нее, увы, стало слишком часто попахивать виски.
2
В конторе Кокера почти всегда воцарялась тишина, когда постояльцы Лейдла и Траппа и других больших гостиниц садились завтракать, или когда, как фамильярно говорили молодые люди в конторе, скотину кормили. В распоряжении девушки было сорок минут, чтобы сходить домой пообедать; после того как она возвращалась и один из молодых людей в свою очередь уходил на обед, у нее нередко выдавалось полчаса, в течение которых она имела возможность заняться рукоделием или почитать одну из взятых в библиотеке книг, засаленных и грязных, однако напечатанных красивым шрифтом и повествующих о красивой жизни, – книг, за прочтение которых с нее взимали полпенса в день. Эти неприкосновенные полчаса были одним из многочисленных звеньев, которые связывали контору с высшим светом и приобщали ее к ритму большой жизни. Именно эти-то полчаса и были однажды отмечены появлением некой дамы, которая, как видно, не соблюдала установленного распорядка в еде, но которой, как наша девушка впоследствии поняла, суждено было оставить в ее жизни неизгладимый след. Девушка была blas?e [3]: она отлично сознавала, что это как нельзя больше под стать ее профессии, постоянно заставляющей ее находиться на людях, но у нее были свои причуды, и нервы ее были до крайности чувствительны; короче говоря, она была подвержена резким вспышкам симпатий и антипатий, алыми проблесками озарявшим ее серую жизнь, порывам внезапно пробуждавшихся чувств и тянувшейся вослед увлеченности, прихотям неуемного любопытства.
У нее была приятельница, которая изобрела новый род занятий для женщин – наниматься в тот или иной дом ухаживать за цветами. У миссис Джорден слова эти звучали совсем на особый лад: когда она говорила о цветах, можно было подумать, что в счастливых домах это нечто само собой разумеющееся, как уголь в камине или приходящая по утрам газета. Во всяком случае, она брала на себя заботу о содержавшихся во всех комнатах цветах, взимая за это помесячно определенную плату, и люди очень скоро получали возможность убедиться, как много они выигрывают от того, что такое тонкое дело они вверяют вдове священника. Вдова же эта, со своей стороны, любила распространяться о возможностях, которые таким образом перед ней открывались; не жалея красок, рассказывала она своей юной подруге о том, как становится своим человеком в самых знатных домах, особенно когда ей случается украшать там столы для званых обедов, которые нередко накрывают на двадцать персон; она была убеждена, что еще немного – и ее начнут принимать в этих домах как равную, не делая разницы между нею и всеми другими. Когда же девушка заметила, что она, как видно, обретается там в своего рода тропическом одиночестве и не видит никого, кроме ливрейных лакеев на ролях живописных туземцев, и когда ей пришлось согласиться, что среди всей этой роскоши ее общение с людьми и на самом деле ограничивается ими одними, она все же нашлась что ответить на колкости своей собеседницы:
– У вас нет ни малейшего воображения, моя дорогая!
Двери в это общество могли ведь широко распахнуться в любую минуту.
Девушка не приняла этот вызов, она слушала все добродушно именно потому, что отлично знала, как ей следует к этому отнестись. То, что люди не понимали ее, было для нее одновременно и неизбывным горем, и тайной опорой, и поэтому для нее, в сущности, не так уж много значило, что миссис Джорден – и та ее не поймет, хотя, вообще-то говоря, вдова священника, помнившая их далекое благородное прошлое и ставшая, как и она, жертвой превратностей судьбы, была единственной из ее знакомых, которую она признавала за равную. Девушка отлично видела, что у той большая часть ее жизни протекает в воображении, и она была готова признать, если только это вообще требовало признания, что, коль скоро действительность оказывается не властной над нею, воображаемая эта жизнь полна силы. Сочетания цветов и зелени – нечего сказать, занятие! То, чем, как ей казалось, она свободно манипулировала сама, были сочетания мужчин и женщин. Единственная слабая сторона в этом ее таланте проистекала от чрезмерности самого общения ее с человеческим стадом: общение это становилось таким непрестанным и таким доступным, что иногда по многу дней подряд у нее не было ни вдохновения, ни радости угадывания, ни даже самого обычного интереса. Главным ведь во всем этом были вспышки, стремительные пробуждения, а те зависели от чистой случайности, и невозможно было ни предвидеть их, ни им противостоять. Иногда, например, достаточно было кому-то купить самую дешевую марку, и все возникало сразу. Так уж она была парадоксально устроена, что эти-то мгновения и вознаграждали ее – вознаграждали за все долгое неподвижное сидение взаперти, за хитрую враждебность мистера Бактона и за назойливое волокитство клерка, вознаграждали за ежедневные нудные цветистые письма, которые присылал ей мистер Мадж, и даже за самую мучительную из всех тягот ее жизни, за овладевавшую ею по временам ярость, оттого что ей так и не удавалось узнать, на какие деньги ее мать покупает себе спиртное.
Последнее время она, однако, позволила себе смотреть на вещи несколько шире; объяснялось это, грубо говоря, может быть, тем, что, по мере того как весенние ветры становились все слышнее, а волны светской жизни, набегая, все чаще перебрасывали свои брызги через барьер, за которым она сидела, новые впечатления множились, а тем самым – ибо одно с неизбежностью вытекало из другого – жизнь становилась полнее. Во всяком случае, ясно было одно: к началу мая она неожиданно поняла, что то общество, с которым она сталкивается в конторе Кокера, и является причиной того, что она медлит с переходом на новое место, и тем доводом, который она готова привести, чтобы это промедление оправдать. Было, разумеется, глупо выдвигать подобный довод сейчас, тем более что притягательная сила этой работы и ее положения оборачивалась для нее, по сути дела, сплошною мукой. Но мука эта ей нравилась: это было как раз то чувство, которого ей недоставало бы на Чок-Фарм. Поэтому-то она и хитрила, и что-то придумывала, всячески оттягивая этот немилый сердцу ее переезд на противоположный конец Лондона. Если ей не хватало храбрости прямо сказать мистеру Маджу, что сама возможность этих душевных взлетов в каждую из проведенных здесь недель стоит тех трех шиллингов, которые он пытался помочь ей сэкономить, то за этот месяц ей довелось увидеть нечто такое, что пробудило где-то в тайниках ее сердца ответ на этот деликатный вопрос. И ответ этот был самым тесным образом связан с появлением упомянутой дамы.
У нее была приятельница, которая изобрела новый род занятий для женщин – наниматься в тот или иной дом ухаживать за цветами. У миссис Джорден слова эти звучали совсем на особый лад: когда она говорила о цветах, можно было подумать, что в счастливых домах это нечто само собой разумеющееся, как уголь в камине или приходящая по утрам газета. Во всяком случае, она брала на себя заботу о содержавшихся во всех комнатах цветах, взимая за это помесячно определенную плату, и люди очень скоро получали возможность убедиться, как много они выигрывают от того, что такое тонкое дело они вверяют вдове священника. Вдова же эта, со своей стороны, любила распространяться о возможностях, которые таким образом перед ней открывались; не жалея красок, рассказывала она своей юной подруге о том, как становится своим человеком в самых знатных домах, особенно когда ей случается украшать там столы для званых обедов, которые нередко накрывают на двадцать персон; она была убеждена, что еще немного – и ее начнут принимать в этих домах как равную, не делая разницы между нею и всеми другими. Когда же девушка заметила, что она, как видно, обретается там в своего рода тропическом одиночестве и не видит никого, кроме ливрейных лакеев на ролях живописных туземцев, и когда ей пришлось согласиться, что среди всей этой роскоши ее общение с людьми и на самом деле ограничивается ими одними, она все же нашлась что ответить на колкости своей собеседницы:
– У вас нет ни малейшего воображения, моя дорогая!
Двери в это общество могли ведь широко распахнуться в любую минуту.
Девушка не приняла этот вызов, она слушала все добродушно именно потому, что отлично знала, как ей следует к этому отнестись. То, что люди не понимали ее, было для нее одновременно и неизбывным горем, и тайной опорой, и поэтому для нее, в сущности, не так уж много значило, что миссис Джорден – и та ее не поймет, хотя, вообще-то говоря, вдова священника, помнившая их далекое благородное прошлое и ставшая, как и она, жертвой превратностей судьбы, была единственной из ее знакомых, которую она признавала за равную. Девушка отлично видела, что у той большая часть ее жизни протекает в воображении, и она была готова признать, если только это вообще требовало признания, что, коль скоро действительность оказывается не властной над нею, воображаемая эта жизнь полна силы. Сочетания цветов и зелени – нечего сказать, занятие! То, чем, как ей казалось, она свободно манипулировала сама, были сочетания мужчин и женщин. Единственная слабая сторона в этом ее таланте проистекала от чрезмерности самого общения ее с человеческим стадом: общение это становилось таким непрестанным и таким доступным, что иногда по многу дней подряд у нее не было ни вдохновения, ни радости угадывания, ни даже самого обычного интереса. Главным ведь во всем этом были вспышки, стремительные пробуждения, а те зависели от чистой случайности, и невозможно было ни предвидеть их, ни им противостоять. Иногда, например, достаточно было кому-то купить самую дешевую марку, и все возникало сразу. Так уж она была парадоксально устроена, что эти-то мгновения и вознаграждали ее – вознаграждали за все долгое неподвижное сидение взаперти, за хитрую враждебность мистера Бактона и за назойливое волокитство клерка, вознаграждали за ежедневные нудные цветистые письма, которые присылал ей мистер Мадж, и даже за самую мучительную из всех тягот ее жизни, за овладевавшую ею по временам ярость, оттого что ей так и не удавалось узнать, на какие деньги ее мать покупает себе спиртное.
Последнее время она, однако, позволила себе смотреть на вещи несколько шире; объяснялось это, грубо говоря, может быть, тем, что, по мере того как весенние ветры становились все слышнее, а волны светской жизни, набегая, все чаще перебрасывали свои брызги через барьер, за которым она сидела, новые впечатления множились, а тем самым – ибо одно с неизбежностью вытекало из другого – жизнь становилась полнее. Во всяком случае, ясно было одно: к началу мая она неожиданно поняла, что то общество, с которым она сталкивается в конторе Кокера, и является причиной того, что она медлит с переходом на новое место, и тем доводом, который она готова привести, чтобы это промедление оправдать. Было, разумеется, глупо выдвигать подобный довод сейчас, тем более что притягательная сила этой работы и ее положения оборачивалась для нее, по сути дела, сплошною мукой. Но мука эта ей нравилась: это было как раз то чувство, которого ей недоставало бы на Чок-Фарм. Поэтому-то она и хитрила, и что-то придумывала, всячески оттягивая этот немилый сердцу ее переезд на противоположный конец Лондона. Если ей не хватало храбрости прямо сказать мистеру Маджу, что сама возможность этих душевных взлетов в каждую из проведенных здесь недель стоит тех трех шиллингов, которые он пытался помочь ей сэкономить, то за этот месяц ей довелось увидеть нечто такое, что пробудило где-то в тайниках ее сердца ответ на этот деликатный вопрос. И ответ этот был самым тесным образом связан с появлением упомянутой дамы.
3
Она просунула в окошечко три исписанных бланка, и девушка поторопилась схватить их, ибо у мистера Бактона была противная привычка постоянно подсматривать все, что обещало быть интересным, и прежде всего то, что ее особенно волновало. В выборе своих развлечений узники проявляют отчаянную изобретательность, а одной из дешевых книжек, которые читала наша девушка, был восхитительный роман «Picciola» [4]. Разумеется, положение их требовало, чтобы они «никогда ничего не подмечали», как твердил мистер Бактон, у которого они состояли на службе. Правило это, однако, ни разу не помешало ему самому заниматься тем, что он любил называть закулисной игрой. Оба ее сослуживца не делали ни малейшей тайны из того, скольким из своих клиенток они отдают явное предпочтение перед другими, однако, невзирая на все их милые заигрывания с нею, она по нескольку раз ловила каждого из них на какой-нибудь глупости или промахе, ибо им ничего не стоило ошибиться, перепутать фамилию или адрес, и тем самым постоянно напоминала, что стоит только женщине взяться за ум, как мужчина неизбежно глупеет.
«Маргерит. Риджентс-стрит. Попытайтесь в шесть. Одним испанским кружевом. Жемчугом. Всю длину». Это была первая: без подписи.
«Леди Эгнис Орми. Гайд-парк плейс. Сегодня невозможно, обедаю Хэддона. Завтра опере, обещала Фрицу, но могла бы все устроить пятницу. Попытаюсь уговорить Хэддона в Савойю и все, чего бы вы ни захотели, если вы привезете Гасси. Воскресенье Монтенеро. Буду Мейсен-стрит понедельник вторник. Маргерит ужасна. Сисси».
Это была вторая. Девушка увидала, что третья написана на международном бланке.
«Эверард, отель Брайтон, Париж. Только пойми и поверь. От двадцать второго до двадцать шестого и конечно восьмого и девятого. Возможны другие дни. Приезжай. Меры».
Мери была очень красива; девушке подумалось, что она в жизни еще не видела такой красоты – впрочем, может быть, этой красавицей была Сисси. А может быть, они обе – ведь ей случалось видеть и вещи, куда более странные: телеграфируя разным лицам, дамы ставили разные подписи. Чего только она не видела, каких только тайн не открывала, сопоставляя разрозненные клочки. Была, например, одна – и совсем недавно, – которая, глазом не моргнув, послала пять телеграмм, все за разными подписями. Может быть, правда, ее просили об этом пять подруг, так же как теперь вот Мери и Сисси, или та и другая в отдельности поручали кому-то исполнить их просьбу. Иногда наша девушка наделяла все слишком глубоким смыслом, привносила слишком много своего, иногда – слишком мало; в том и в другом случае она потом это замечала, ибо обладала удивительным свойством держать в памяти все интересовавшие ее подробности. Раз что-то приметив, она уже больше не забывала. Выдавались, впрочем, и ничем не заполненные дни, иногда даже недели. Виною этому были дьявольски изощренные и меткие уловки мистера Бактона, который старался посадить ее за клопфер всякий раз, когда должно было поступить что-то любопытное, ибо клопфер, заниматься которым входило и в его обязанности, был узилищем, клеткой в клетке, отгороженной от всего остального толстым стеклом. Клерк, тот, вероятно, действовал бы в ее интересах, но он совершенно одурел от любви к ней. Она же великодушно обещала себе, что никогда не даст ему повода считать, что чем-то ему обязана, – так неприятна была ей эта его становившаяся слишком явной любовь. Самое большее, что она позволяла себе, это всякий раз перекладывать на него регистрацию писем – работу, которая ей была особенно ненавистна. Так или иначе, после долгих периодов отупения и бесчувствия она начинала вдруг ощущать острый к чему-то вкус; не успевала она осознать это, как он уже появлялся во рту; так было оно и теперь.
К Сисси, к Мери – как бы та ни звалась – любопытство ее хлынуло сразу – бесшумным потоком, который вновь и вновь возвращал, подобно морскому отливу, удивительный цвет и прелесть ее лица, свечение глаз, где, казалось, находило себе отражение нечто совсем иное, непохожее на окружавшую ее повседневность; больше всего оно говорило о высокой, раз и навсегда определившейся воспитанности, которая даже в тягостные минуты ее жизни поражала своим стойким великолепием, и о самой сути бесчисленных элементов, составлявших личность ее клиентки – ее красоты, знатности, ее отца, и матери, и родных, и далеких предков, о том, чего обладательница всех этих сокровищ не могла бы лишить себя, даже если бы захотела. Но откуда было безвестной маленькой почтовой служащей знать, что в жизни подательницы телеграмм это действительно критическая минута? Откуда ей было догадаться о разных невероятных вещах, о том, например, что едва ли не именно сейчас разыгрывается драма, что это как раз ее кульминация, и о том, каковы те нити, которые тянутся отсюда к господину, поселившемуся в отеле «Брайтон»? Сильнее, чем когда-либо, сквозь прутья решетки она почувствовала, что это, наконец, и есть настоящая жизнь, та жгучая полнота правды, которую до сих пор она только собирала по крупицам, стараясь их слепить потом воедино, – словом, перед нею было одно из тех существ, которым созданы все условия, чтобы быть счастливыми, и которые в этой создавшейся вокруг атмосфере расцветают непроизвольно и буйно. До сознания девушки доходило и то, что буйство это сдерживалось чем-то, что, в свою очередь, являлось частью этой изысканной жизни, привычкой склоняться наподобие цветка к тому, кто этого счастья лишен, овеяв его своим ароматным дуновением пусть только на миг, но так, что потом оно заполняло собою все и – длилось. Та, что предстала перед ней в этот день, была очень молода, но, разумеется, уже замужем, и наша истомленная героиня достаточно знала мифологию, чтобы распознать в ней обличье Юноны [5]. Маргерит, может быть, и в самом деле была ужасна, но она знала, как надо одеть богиню.
Жемчуг и испанские кружева… Теперь она сама могла все это увидеть воочию, равно как и «всю длину», и к тому же еще алые бархатные банты, прихотливо разбросанные по этим кружевам (она могла бы сама разбросать их так одним взмахом руки); им надлежало, разумеется, украшать отделанный черной парчою перед ее платья, в котором она выглядела так, будто сошла со старинной картины. Однако носительница этого платья явилась сюда отнюдь не ради Маргерит или леди Эгнис, не ради Хэддона, или Фрица, или Гасси. Она пришла сюда ради Эверарда, и, вне всякого сомнения, настоящее его имя тоже было другим. Если наша молодая девушка никогда до этого не пускалась в подобного рода полеты воображения, то просто потому, что до сих пор ничто еще так ее не поражало. Она представила себе весь ход событий. Мери и Сисси, слившиеся воедино в некоем исполненном совершенства существе, зашли вместе в расположенный неподалеку дом – он, по всей вероятности, жил именно там; они обнаружили, что в результате чего-то, что заставило их прийти сюда, – то ли для того, чтобы с ним помириться, то ли для того, чтобы между ними произошло еще одно бурное объяснение, – он уехал, уехал как раз с тем, чтобы наказать их своим отсутствием. И вот они сразу же пришли в почтовую контору Кокера, так как это было всего ближе; тут-то они и излили волнение свое на трех бланках – может быть, для того, чтобы не соединять всего вместе. Две другие телеграммы в известной степени прикрывали главное, они словно сглаживали его, приглушали содержавшийся в нем смысл. О да, она представила себе весь ход событий, и то, что она совершила сейчас, было одним из примеров того, что не раз уже с ней случалось. Когда угодно она узнала бы этот почерк. В нем было не меньше красоты, чем и во всем остальном, чем в самой этой даме. А дама эта, узнав о побеге Эверарда, вошла к нему в комнату, отстранив вышедшего навстречу лакея: послание свое она писала, сидя за его столом и его же пером. Все это теперь нахлынуло на нее, и она прошла сквозь стремительный, неудержимый поток, а позади осталось именно то, что, как я сказал, длилось. И в числе того, что осталось – девушка была в этом убеждена, – была счастливая уверенность, что она увидит ее снова.
«Маргерит. Риджентс-стрит. Попытайтесь в шесть. Одним испанским кружевом. Жемчугом. Всю длину». Это была первая: без подписи.
«Леди Эгнис Орми. Гайд-парк плейс. Сегодня невозможно, обедаю Хэддона. Завтра опере, обещала Фрицу, но могла бы все устроить пятницу. Попытаюсь уговорить Хэддона в Савойю и все, чего бы вы ни захотели, если вы привезете Гасси. Воскресенье Монтенеро. Буду Мейсен-стрит понедельник вторник. Маргерит ужасна. Сисси».
Это была вторая. Девушка увидала, что третья написана на международном бланке.
«Эверард, отель Брайтон, Париж. Только пойми и поверь. От двадцать второго до двадцать шестого и конечно восьмого и девятого. Возможны другие дни. Приезжай. Меры».
Мери была очень красива; девушке подумалось, что она в жизни еще не видела такой красоты – впрочем, может быть, этой красавицей была Сисси. А может быть, они обе – ведь ей случалось видеть и вещи, куда более странные: телеграфируя разным лицам, дамы ставили разные подписи. Чего только она не видела, каких только тайн не открывала, сопоставляя разрозненные клочки. Была, например, одна – и совсем недавно, – которая, глазом не моргнув, послала пять телеграмм, все за разными подписями. Может быть, правда, ее просили об этом пять подруг, так же как теперь вот Мери и Сисси, или та и другая в отдельности поручали кому-то исполнить их просьбу. Иногда наша девушка наделяла все слишком глубоким смыслом, привносила слишком много своего, иногда – слишком мало; в том и в другом случае она потом это замечала, ибо обладала удивительным свойством держать в памяти все интересовавшие ее подробности. Раз что-то приметив, она уже больше не забывала. Выдавались, впрочем, и ничем не заполненные дни, иногда даже недели. Виною этому были дьявольски изощренные и меткие уловки мистера Бактона, который старался посадить ее за клопфер всякий раз, когда должно было поступить что-то любопытное, ибо клопфер, заниматься которым входило и в его обязанности, был узилищем, клеткой в клетке, отгороженной от всего остального толстым стеклом. Клерк, тот, вероятно, действовал бы в ее интересах, но он совершенно одурел от любви к ней. Она же великодушно обещала себе, что никогда не даст ему повода считать, что чем-то ему обязана, – так неприятна была ей эта его становившаяся слишком явной любовь. Самое большее, что она позволяла себе, это всякий раз перекладывать на него регистрацию писем – работу, которая ей была особенно ненавистна. Так или иначе, после долгих периодов отупения и бесчувствия она начинала вдруг ощущать острый к чему-то вкус; не успевала она осознать это, как он уже появлялся во рту; так было оно и теперь.
К Сисси, к Мери – как бы та ни звалась – любопытство ее хлынуло сразу – бесшумным потоком, который вновь и вновь возвращал, подобно морскому отливу, удивительный цвет и прелесть ее лица, свечение глаз, где, казалось, находило себе отражение нечто совсем иное, непохожее на окружавшую ее повседневность; больше всего оно говорило о высокой, раз и навсегда определившейся воспитанности, которая даже в тягостные минуты ее жизни поражала своим стойким великолепием, и о самой сути бесчисленных элементов, составлявших личность ее клиентки – ее красоты, знатности, ее отца, и матери, и родных, и далеких предков, о том, чего обладательница всех этих сокровищ не могла бы лишить себя, даже если бы захотела. Но откуда было безвестной маленькой почтовой служащей знать, что в жизни подательницы телеграмм это действительно критическая минута? Откуда ей было догадаться о разных невероятных вещах, о том, например, что едва ли не именно сейчас разыгрывается драма, что это как раз ее кульминация, и о том, каковы те нити, которые тянутся отсюда к господину, поселившемуся в отеле «Брайтон»? Сильнее, чем когда-либо, сквозь прутья решетки она почувствовала, что это, наконец, и есть настоящая жизнь, та жгучая полнота правды, которую до сих пор она только собирала по крупицам, стараясь их слепить потом воедино, – словом, перед нею было одно из тех существ, которым созданы все условия, чтобы быть счастливыми, и которые в этой создавшейся вокруг атмосфере расцветают непроизвольно и буйно. До сознания девушки доходило и то, что буйство это сдерживалось чем-то, что, в свою очередь, являлось частью этой изысканной жизни, привычкой склоняться наподобие цветка к тому, кто этого счастья лишен, овеяв его своим ароматным дуновением пусть только на миг, но так, что потом оно заполняло собою все и – длилось. Та, что предстала перед ней в этот день, была очень молода, но, разумеется, уже замужем, и наша истомленная героиня достаточно знала мифологию, чтобы распознать в ней обличье Юноны [5]. Маргерит, может быть, и в самом деле была ужасна, но она знала, как надо одеть богиню.
Жемчуг и испанские кружева… Теперь она сама могла все это увидеть воочию, равно как и «всю длину», и к тому же еще алые бархатные банты, прихотливо разбросанные по этим кружевам (она могла бы сама разбросать их так одним взмахом руки); им надлежало, разумеется, украшать отделанный черной парчою перед ее платья, в котором она выглядела так, будто сошла со старинной картины. Однако носительница этого платья явилась сюда отнюдь не ради Маргерит или леди Эгнис, не ради Хэддона, или Фрица, или Гасси. Она пришла сюда ради Эверарда, и, вне всякого сомнения, настоящее его имя тоже было другим. Если наша молодая девушка никогда до этого не пускалась в подобного рода полеты воображения, то просто потому, что до сих пор ничто еще так ее не поражало. Она представила себе весь ход событий. Мери и Сисси, слившиеся воедино в некоем исполненном совершенства существе, зашли вместе в расположенный неподалеку дом – он, по всей вероятности, жил именно там; они обнаружили, что в результате чего-то, что заставило их прийти сюда, – то ли для того, чтобы с ним помириться, то ли для того, чтобы между ними произошло еще одно бурное объяснение, – он уехал, уехал как раз с тем, чтобы наказать их своим отсутствием. И вот они сразу же пришли в почтовую контору Кокера, так как это было всего ближе; тут-то они и излили волнение свое на трех бланках – может быть, для того, чтобы не соединять всего вместе. Две другие телеграммы в известной степени прикрывали главное, они словно сглаживали его, приглушали содержавшийся в нем смысл. О да, она представила себе весь ход событий, и то, что она совершила сейчас, было одним из примеров того, что не раз уже с ней случалось. Когда угодно она узнала бы этот почерк. В нем было не меньше красоты, чем и во всем остальном, чем в самой этой даме. А дама эта, узнав о побеге Эверарда, вошла к нему в комнату, отстранив вышедшего навстречу лакея: послание свое она писала, сидя за его столом и его же пером. Все это теперь нахлынуло на нее, и она прошла сквозь стремительный, неудержимый поток, а позади осталось именно то, что, как я сказал, длилось. И в числе того, что осталось – девушка была в этом убеждена, – была счастливая уверенность, что она увидит ее снова.
4
Она действительно ее увидела, и всего десять дней спустя: но тут дама эта была не одна, и в этом-то как раз и заключалась удача. Обладая достаточным умом, чтобы оценить все возникавшие перед нею альтернативы, наша девушка создала целый десяток противоречивых теорий касательно того, как должен выглядеть Эверард; поэтому стоило им только войти в почтовую контору, как все решилось за один миг, одним порывом, сразу достигшим сердца. А сердце ее действительно забилось сильнее от приближения господина, который на этот раз пришел сюда вместе с Сисси и который – таким, каким он виделся ей из глубины ее клетки, – сразу же оказался средоточием всех самых притягательных качеств, которыми воображение ее наделяло друга Фрица и Гасси. Он действительно воплощал их в себе, когда, продолжая держать сигарету в зубах и в то же время разговаривать со своею спутницей, казалось, понимавшей его с полуслова, набросал полдюжины телеграмм, на отправку которых ушли считанные минуты. И тут случилась довольно странная вещь: если несколько дней назад интерес девушки к его спутнице до крайности обострил ее внимание к отправляемым тою телеграммам, то появление его самого привело к тому, что она просто считала начертанные им семьдесят слов, смысл которых от нее ускользал. Его слова оказывались всего-навсего некими единицами, ничего другого они ей сообщить не могли. И когда он ушел, память ее не удержала никаких имен, никаких адресов, ничего из того, что они должны были выразить, – ничего, кроме одного только смутного сладостного звучания и огромного впечатления, которое он на нее произвел. Он пробыл не больше пяти минут, дымил ей прямо в лицо, и, занятая его телеграммами, постукивая по ним карандашом и сознавая всю опасность учинить малейшей своей ошибкой предательство, она была не в силах даже поднять глаза и сколько-нибудь к нему приглядеться. И все равно она его видела, она все знала, все для себя решила.
Он вернулся из Парижа, между ними все снова уладилось; оба они снова плечом к плечу шли навстречу жизни, продолжая вести с ней свою большую запутанную игру. Тонкое, беззвучное биение этой игры реяло в воздухе, и девушка слышала его все время, пока они оставались в конторе. Пока они оставались? Да они оставались там весь день: их присутствие не исчезало, а длилось, оно было во всем, что ей приходилось делать до самого вечера, в тысячах чужих слов, которые она считала, чтобы потом передать, в каждой марке, которую она отрывала, в каждом письме, которое взвешивала, в разменной монете, которою она давала сдачу, – и каждую из этих операций она совершала в равной степени безучастно и безошибочно и вместе с тем, когда во второй половине дня в конторе скопилось много народу, ни разу не взглянув ни на одно из появлявшихся перед ней уродливых лиц и не слыша ни одного из глупых вопросов, которые ей задавали и на которые она, однако, терпеливо и обстоятельно отвечала. Сейчас она могла уже все стерпеть: после его слов все вопросы были неминуемо глупы, все лица – уродливы. Она была уверена, что ей захочется снова увидеть его спутницу; теперь, может быть – и даже скорее всего, – ей захочется видеть ее часто. Но с ним дело обстояло совсем иначе; ей нельзя, да, ей больше никогда нельзя его видеть. Ей слишком его не хватало. Бывает томление, которое помогает жить – к этому выводу ее привел богатый собственный опыт, – и бывает другое, которое становится роковым. Ее было именно таким: оно лишало ее покоя.
Однако случилось так, что она увидела его на следующий же день, и на этот раз все было совсем иначе; смысл, заключавшийся в каждом слоге написанных им слов, звучал отчетливо и неумолимо. Она действительно ощущала, как ее карандаш слегка касается его букв, как будто лаская их на ходу, как будто вдыхая жизнь в каждый начертанный им штрих. Он пробыл в конторе долго; телеграммы свои он не заготовил заранее и теперь писал их тут же, за стойкою в уголке; кроме того, была целая толпа приходивших и уходивших людей, с каждым из которых надо было заниматься отдельно и без конца считать и пересчитывать сдачу и давать всевозможные справки. Но сквозь всю эту сутолоку она ощущала его присутствие; связь ее души с ним была так же неразрывна, как та, которая, на ее счастье, установилась у мистера Бактона со злосчастным клопфером за ненавистным ей толстым стеклом. За одно утро все вдруг переменилось, но в перемене этой было и нечто безотрадное; ей пришлось примириться с провалом своей теории роковых желаний, и это нисколько ее не смутило – напротив, все обошлось очень легко; однако сейчас не приходилось уже сомневаться, что он живет совсем рядом на Парк-Чеймберс и принадлежит всем существом своим к тому слою людей, который привык все передавать только по телеграфу – все, даже свои столь дорого обходящиеся чувства (ведь коль скоро он никогда не прибегал к конвертам и почтовой бумаге, ему приходилось тратить на переписку по многу фунтов в неделю и выходить из дому иногда по пяти раз в день); вместе с тем в этот вид общения по причине присущего ему избытка гласности вкрадывалась некая неизбывная грусть, от которой можно было почувствовать себя несчастным. Грусть эта стремительно вторгалась в тот строй чувств, о котором сейчас пойдет речь.
Он вернулся из Парижа, между ними все снова уладилось; оба они снова плечом к плечу шли навстречу жизни, продолжая вести с ней свою большую запутанную игру. Тонкое, беззвучное биение этой игры реяло в воздухе, и девушка слышала его все время, пока они оставались в конторе. Пока они оставались? Да они оставались там весь день: их присутствие не исчезало, а длилось, оно было во всем, что ей приходилось делать до самого вечера, в тысячах чужих слов, которые она считала, чтобы потом передать, в каждой марке, которую она отрывала, в каждом письме, которое взвешивала, в разменной монете, которою она давала сдачу, – и каждую из этих операций она совершала в равной степени безучастно и безошибочно и вместе с тем, когда во второй половине дня в конторе скопилось много народу, ни разу не взглянув ни на одно из появлявшихся перед ней уродливых лиц и не слыша ни одного из глупых вопросов, которые ей задавали и на которые она, однако, терпеливо и обстоятельно отвечала. Сейчас она могла уже все стерпеть: после его слов все вопросы были неминуемо глупы, все лица – уродливы. Она была уверена, что ей захочется снова увидеть его спутницу; теперь, может быть – и даже скорее всего, – ей захочется видеть ее часто. Но с ним дело обстояло совсем иначе; ей нельзя, да, ей больше никогда нельзя его видеть. Ей слишком его не хватало. Бывает томление, которое помогает жить – к этому выводу ее привел богатый собственный опыт, – и бывает другое, которое становится роковым. Ее было именно таким: оно лишало ее покоя.
Однако случилось так, что она увидела его на следующий же день, и на этот раз все было совсем иначе; смысл, заключавшийся в каждом слоге написанных им слов, звучал отчетливо и неумолимо. Она действительно ощущала, как ее карандаш слегка касается его букв, как будто лаская их на ходу, как будто вдыхая жизнь в каждый начертанный им штрих. Он пробыл в конторе долго; телеграммы свои он не заготовил заранее и теперь писал их тут же, за стойкою в уголке; кроме того, была целая толпа приходивших и уходивших людей, с каждым из которых надо было заниматься отдельно и без конца считать и пересчитывать сдачу и давать всевозможные справки. Но сквозь всю эту сутолоку она ощущала его присутствие; связь ее души с ним была так же неразрывна, как та, которая, на ее счастье, установилась у мистера Бактона со злосчастным клопфером за ненавистным ей толстым стеклом. За одно утро все вдруг переменилось, но в перемене этой было и нечто безотрадное; ей пришлось примириться с провалом своей теории роковых желаний, и это нисколько ее не смутило – напротив, все обошлось очень легко; однако сейчас не приходилось уже сомневаться, что он живет совсем рядом на Парк-Чеймберс и принадлежит всем существом своим к тому слою людей, который привык все передавать только по телеграфу – все, даже свои столь дорого обходящиеся чувства (ведь коль скоро он никогда не прибегал к конвертам и почтовой бумаге, ему приходилось тратить на переписку по многу фунтов в неделю и выходить из дому иногда по пяти раз в день); вместе с тем в этот вид общения по причине присущего ему избытка гласности вкрадывалась некая неизбывная грусть, от которой можно было почувствовать себя несчастным. Грусть эта стремительно вторгалась в тот строй чувств, о котором сейчас пойдет речь.